Текст книги "Нежности кладь"
Автор книги: Поль Моран
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Я был неприятно поражен, смущен, даже обижен – и не тем, что своими глазами увидел новую Дельфину, о существовании которой до тех пор только догадывался – опустившуюся и окруженную недостойными людьми, – а тем, что она скрыла от меня свое присутствие там, где в это время был мой дом. В письме, полученном от нее некоторое время спустя, не было и намека на то, что она отлучалась из Лондона. Мое дружеское чувство к ней было обмануто; а при мысли, что, возможно, она больше не была свободна в своих поступках, меня охватила жалость: существо, созданное столь совершенным и так низко опустившееся, готовом влиться в жуткое стадо одиноких женщин, падких на различного рода приключения, кому подспудное призвание повелевает удалиться как от любви к себе – спасительной для красивых женщин, так и от естественных наклонностей, доставляющих радость другим.
То ли неприязненное ощущение, оставленное во мне этой мимолетной встречей, то ли интерес, внезапно пробудившийся к ней, но что-то толкнуло меня месяц спустя, в конце учебного года, навестить ее в студии на Эбьюри-стрит; адрес мне подсказал Фрезер.
Путь в эту часть Лондона лежал через кладбище, на котором к тому времени больше не хоронили, но где под сочной газонной травой продолжали существовать неподвижные скелеты англосаксов, над которыми смерть не властна. От колышущихся занавесок, свежевыкрашенных дверей, натертых до блеска медных ручек, выставленных на продажу зеркал, шаров-панорам и мелованной бумаги, от струй воды, стекающих с автомобилей, вся Эбьюри-стрит дышала свежестью. В витринах агентств по сдаче недвижимости в наем красовались поблекшие фотографии дачных домиков в окружении деревьев и газонов.
Стучать пришлось долго, хотя я слышал доносящиеся из-за двери звуки. Наконец раздался голос Дельфины. После продолжительного громыханья цепочками и ключами дверь отворилась, и из-за нее выглянуло распухшее, землистого цвета лицо, на котором отчетливо выделялся заострившийся нос, а веки казались слишком короткими для ее глаз. Я был так потрясен, что дружеская шутка – мол, она запирается как столетняя старуха, – так и застряла у меня в горле.
– А, это вы, – проговорила она, без малейшего удивления разглядывая гостя. После чего посторонилась, пропуская меня.
Больше всего изменился ее взгляд. Неподвижные глаза ее, с выражением пугливого отупения, начинали бегать лишь под действием моего взгляда, уклоняясь от встречи с ним и не позволяя ему проникнуть в самое сердце, которое, по первому ощущению, казалось яблоком, с червоточиной. В белесом свете студии она предстала предо мной как была, без прикрас – немытые вытравленные волосы цвета незрелого помидора, сутулая спина, обтянутая чесучой, спущенные чулки и шлепанцы. Задравшийся рукав обнажил руку, испещренную розовыми, синими, черными точками. Она упредила мои вопросы.
– Я была очень нездорова. Сперва нарывы, а на той неделе ослепла на сутки. Против меня замышляют недоброе… – Она смотрится в зеркало, потирает лоб, щеки. – Ну и вид, вся как один сплошной синяк на третьи сутки.
– А прежде вы никогда не соглашались быть жертвой.
– Прежде… не помню, странно, с некоторых пор я теряю память.
Она говорила медленно, с усилием. Видя по моим глазам, что я ясно понимаю, что с ней творится неладное, она внутренне собралась, и речь ее стала более осмысленной.
– Любопытная вещь – принадлежать к определенной среде. Даже и не скажешь, с чего все начинается, и лишь потом догадываешься, что все было заранее подстроено некими таинственными силами. Побываешь где-нибудь, назавтра вернешься туда, глядишь – а магический круг уже сомкнулся. Дни проходят в тесном контакте с людьми, которых раньше не знала и никогда бы не выбрала по доброй воле. Наступает пора, когда много и часто развлекаешься, когда дружеское участие, всеобщий веселый настрой, обмен жизненными силами сплачивают людей, окружающих тебя, в некую группу, делая ее незаменимой, и ради нее мало-помалу, под любыми предлогами забрасываешь все, что выходит за ее рамки. Между членами группы возникают трещины. Верх одерживают не самые хорошие, и это кажется естественным. Происходит взаимное притяжение и отторжение, не говоря уже об узах нежности. Наконец наступает минута, когда хочется не то чтобы выйти из группы, но иметь между собой и другими хоть какую-то дистанцию. Не тут-то было. Нерушимая негласная связь слишком прочна. Хочешь попробовать биться в одиночку, отправиться в путешествие – и не можешь двинуться; хочешь работать, как-то отвлечься – но они тут как тут: следят, находят тебя, поджидают, возвращают к прежнему; все, что за пределами этой группы, кажется неприемлемым. Общение происходит внутри группы меж посвященными с помощью сленга. Все это было бы не страшно, если бы однажды, под влиянием ожесточившихся или ставших опасными членов других, к тому времени распыленных групп, я решила полностью пересмотреть состояние своей совести, усомнилась во всем и поняла, что приблизилась к краю бездны.
– Но кто вовлек вас во все это?
– Я имела дело с порядочными людьми и с негодяями, и первые были под пятой вторых. Да к тому же здесь, в Англии, так странно… в Париже всему есть предел, какие-то рамки. В Лондоне все размыто.
– А я, разве я здесь не для того, чтобы помочь вам? – проговорил я, подойдя к ней ближе.
Но она уже не слушала, вконец измученная усилием, которое ей пришлось сделать, чтобы мыслить и связно выражать свои мысли.
– Уедем со мной, Дельфина, я не хочу оставлять тебя. Завтра я возвращаюсь в Париж. Хочешь, я куплю тебе билет?
– Я не смогу.
– Ты только захоти.
– Я не могу больше хотеть.
Веки ее покраснели, нос раздулся, она чихнула.
– Оставьте меня. Я не нуждаюсь ни в ваших советах, ни в ваших упреках. Этого я не позволяю никому. Впрочем, все, что вы говорите, не лишено эгоизма и злобы. Лучше вам уйти. Каждый день в одно и то же время меня бьет лихорадка. И нечего разглядывать флаконы, вас это не касается. Вы что, пришли шпионить за мной? И не надейтесь выведать что-нибудь у моих слуг, ни один не пожелал остаться у меня… – Она прислушивается. – Слышите, скребутся? Это мыши, прямо беда… – И, видя недоверие в моем взгляде, продолжает: – Я больна, не правда ли? Доставляет ли вам удовольствие унижать меня теперь, когда я сама от себя отреклась, когда у меня крашеные волосы, траур вокруг ногтей и вид отщепенки? Знаю, что я скатилась. Вы наблюдали за процессом, не позволяя себе вмешаться; теперь уже я прошу вас ни во что не вмешиваться. Или вы недостаточно провоцировали меня в прошлом? Теперь я подчиняюсь законам непристойного поведения и нахожу в том определенное удовольствие. Ваш высокомерный вид мне несносен. Подите прочь.
– Дельфина, девочка моя, успокойтесь. Уверяю вас, я не такой безжалостный, как вы думаете. Поищем выход вместе.
Она обмякла, прижалась лбом к моей руке; я чувствовал, как невыносимо ее страдание. Хрустнули ее пальцы, она спрятала свои ногти. И потеряла сознание.
Я уложил ее. Когда же она очнулась, то на все мои попытки найти ей оправдание, внушить веру в себя отвечала:
– Все это приключилось со мной от гордости.
Я ждал этой жалобы, которая у всех женщин наготове и которой они обозначают свою униженность.
Дельфина назначила мне свидание в Ридженс-парке. До этого я ходил регистрировать свой багаж, так как поезд в Париж отправлялся через час. Тренировки новобранцев за пять лет здорово повредили парку, но теперь он оживает. Мимо меня проходит солдат в форме мирного времени, весь сверкая, как перец в салате. Летит вниз, стукаясь о ветки, орех, выпущенный невидимой белкой, и раскалывается об землю.
Не скажу, что вчерашний визит на Эбьюри-стрит взволновал меня. Скорее, просто задел. Страдание Дельфины не находило выхода; накрепко прикованная к своему несчастью, она была и во власти обескураживающей вульгарности. Выражалась она пошло, а обморок вообще все испортил. Но стоило мне оказаться одному, как картина прошлого властно предстала моему взору с наложенной на нее сверху, как калька, и время от времени гримасничающей картинкой вчерашнего дня. Это отдалось во мне болью. Не то чтоб я так уж дорожил благополучием другого, но было мучительно видеть, как кренится натура, которую до того не могли поколебать ни радость, ни горе. Я уважал ее, не восприимчивую к лучшему, но и не падкую на заразу. Ее горделивая цельность часто казалась мне невыносимой, но не менее тягостным оказался для меня вид грубого пленения всего ее существа каким-то бесцельным роком.
Меня охватило сострадание, я думал лишь о том, как можно помочь ей. Всю ночь я был снедаем беспокойством И страстно желал спасти ее. Растроганный, я чуть было не отправился к ней посреди ночи…
Проходит час, Дельфины нет как нет. Лондон не отдает того, что стало его добычей. Он как сеть: стоит только в нее попасть, и ты пропал. В его бесчисленных домах есть и другие жертвы: горе и удовольствие вовсе не держат их, но им уже не вырваться. Не пережевывая их челюстями своих набережных, Лондон, этот морской хищник, просто заглатывает их, как и все остальное, что попадается ему, разлегшемуся там, где заканчивают свой путь корабли.
Она не придет. В зоопарке по соседству львиный рык потрясает пещеры из армированного бетона. Крики попугаев ара разрывают ткань вечера. Мое сердце полно сострадания и жалости.
Аврора
Окно выходит во двор, до рассвета рукой подать. Над двором повисла видавшая виды черепица небесного свода на болтах-звездах с кислотными подтеками на востоке. Таким должно быть утро казни. Двор – крик о помощи задыхающегося. Он слишком узок, чтоб тишина могла пребывать в нем в лежачем положении, она стоит колом, как в трубе.
Из подвального помещения раздаются глухие удары – это помощники булочника бросают друг другу тяжелые шматы теста.
Жить здесь мне невмоготу, я задыхаюсь; я еще мог бы спать, если б не сны и не давящая усталость при пробуждении; жить в окружении друзей непереносимо, еще более непереносимо жить вдали от них. И все-таки мне это удается; а вот убить время не получается никак, только ранить, как ни грызи ногти, не выщипывай волоски.
Уехать бы куда глаза глядят, прихватив с собой лишь чемодан да чековую книжку в железной коробке на шее. Мой чемодан: его гладкие бока что щеки – и какие только ветра его не обдували, и кто только до него не дотрагивался, а уж сколько на нем разных наклеек отелей и вокзалов, сколько отметок разноцветными мелками!
Задняя его стенка изнутри вся в разводах от пота и морской воды, а в одном месте, там, где разлился одеколон, даже порыжела. На беду, я не в силах бежать из этого города, что означало бы бежать от самого себя. Вот и остается гулять по лужайкам с одомашненной травой Апер-Тотинга, кататься в пригородных омнибусах, бродить по паркам, таким же дурацким, как цветочные горшки на балконах, да дышать запахом свежих овощей за Оперой, ставшим неотделимым от творения Бичема[12]12
Бичем, Томас (1879–1961) – английский дирижер, создатель Лондонского филармонического оркестра (1934) и Королевского филармонического оркестра (1946).
[Закрыть]…
За спиной раздается веселый смех прохожих. Найдется ли среди них хоть один, кто согласился бы пожертвовать своим временем и последовать за тем знаком, разгадка которого, кажется, предписана мне сегодняшним утром, кто тоже хотел бы уехать или, по крайней мере, посожалеть вместе со мной о том, что отъезд невозможен? Или утешить меня, участника анонимного фарса под названием «сотворение мира»? Может, хоть газетные объявления смогут мне помочь?
Я оборачиваюсь: женщина в оранжевой тунике, подпоясанной золотой веревкой; обнаженные, загорелые, очень длинные руки. Браслет с татуировкой. Это Аврора. Я узнал ее, потому как однажды весной наблюдал за ее пляской под дождем в Багатели. А кроме того, видел на обложках «Татлер»: «Аврора кормит своих пум», «Мы ходим неправильно, а вот как ходит Аврора». На указательном пальце у нее, увы, черный бриллиант, явно приобретенный в Берлингтон-Эркейд.
Несмотря на странности, она очень привлекательна. Говорит легко и просто, как человек, привыкший беречь дыхание; скупа на слова. Когда она окружена мужчинами, бросается в глаза, что она не уступает им в росте, такая же узкобедрая, с такой же короткой стрижкой и маленькой головкой, словом, ей не приходится смотреть на них снизу вверх.
Как сказала бы она сама: «Женщины-одалиски на слишком коротких ногах. Когда такая рядом с мужчиной, ее глаза находятся на уровне его губ, и он заглядывает ей за корсаж. Ну о чем они могут говорить?»
У Авроры корсажа нет, и она лишает нас удовольствий связанных с ним, зато сколькими другими одаривает!
На сегодняшнем рауте несколько светских львиц. Рядом с ними Аврора теряется; ей не по душе их взгляды, она старается не показывать своих ног в золотых сандалиях и поправляет вырез на груди.
А женщины, наоборот, доверчиво льнут к ней, кладут свои хорошенькие размалеванные головки, похожие на леденцы, ей на плечо и рассказывают всякие прогорклые истории про генералов, сценаристов, слуг, самоубийц, поставщиков и торговцев кокаином.
Роже, усевшись на фортепиано задом, пытается исполнить мелодию из «Парсифаля».
Меня клонит ко сну. Усталость такая, что просто не двигаться и говорить, как ты устал, – уже отдых. Разговоры все какие-то вязкие, путаные. Иду в столовую. На блюдах осталось несколько заветренных бутербродов с загнутыми, как у плохо наклеенных марок, углами; повсюду пепел от сигар и пробки; бутылки полупусты; а присутствующие уже выглядят небритыми. Руки липкие, голова трещит.
Вновь подхожу к окну. Улица теперь холодного стального оттенка, небо поголубело. Какая-то женщина что-то шьет, видно, пытаясь привести в божеский вид потрепанную ночь.
Чей-то острый подбородок тычется мне в плечо. Рядом опускается и вздымается грудь, широко вбирающая в себя воздух нового дня, наконец долетевший до нас со свежим запахом листьев.
– Что за жизнь! – вырывается у Авроры.
– Что за жизнь! – вторю ей я, не отдавая себе хорошенько отчета в том, что говорю. Я больше не в силах размышлять, кто мы, почему мы здесь, нравится ли мне Аврора, не в силах играть голосом, быть любезным, очаровательным, хлопать ресницами, изображая удивление.
– У кого мы в гостях? – спрашивает Аврора.
– Не знаю… Друзья привели… Шампанское теплое и сладкое… пошли… где выход?
– Ах, – встрепенулась Аврора, – жить просто, подчиняясь логике, в ладу с собой и миром… равновесие греков… радость…
От этих дурацких слов я прихожу в себя. По моим нервам заструилась сила, которой недостает мускулам; отчаяние действует на меня, как ушат холодной воды. Вдруг накатывает желание спросить у нее, почему она так вырядилась, почему ночует под открытым небом, как цыганка, вместо того чтобы спать, как все люди, в постели, так и тянет взять и раздавить ее прекрасные ступни в золотых сандалиях, или свернуть ей шею. На ум приходит сравнение с бродячими акробатами, выделывающими свои трюки под дождем на виду у городских полицейских, и я блюю всякими еретическими ересями и артистическими бреднями. Успокоить меня может лишь одно – унизить ее, растоптать.
– А вы умеете делать большой прыжок?
– А как же.
Она ставит два стула и принимается за очередное упражнение.
Ну довольно! Я устремляюсь к ней с желанием задушить. Изо всех сил сжимаю ее мускулистую шею, она же, улыбаясь, так напрягает ее, что приходится отступить.
Она смеется. Я задыхаюсь от бешенства.
– Пошли, я вас отвезу.
В такси она садится словно в колесницу. Машина бесшумно трогается. Внутри царит полумрак, можно лишь разглядеть, что Аврора скрестила ноги, уперлась подбородком в ладони.
Успокоившись, я настраиваю себя на благожелательный лад: «А ведь она и впрямь опростилась дальше некуда. С ее тонких губ не сорвется ложь или патетика, в глазах не прочтешь смущения, руки не делают лишних жестов. Она с сознанием дела управляет своим телом, как машиной с мощным и чутким механизмом, о которую разбивается усталость и в которой даже в этот час суток царит порядок».
Я завидую ее совершенству, ее внутренней гармонии, ее не знакомым с артритом суставам, ее ступням без мозолей, ее пояснице, не знающей ломоты.
Спроси я ее: «Что вам мешает совершать плохие поступки, когда вам этого хочется, ведь вам не грозит головная боль на следующий день?», она ответит: «Моя гигиеническая система».
И вдруг ее словно прорывает:
– Не оставляйте меня одну! Не оставляйте!
Рыдания сотрясают ее мускулистое тело. Я пытаюсь завладеть ее руками с прожилками, похожими на стальные нити, но их не оторвать от глаз, ото лба, выпуклого и жесткого, как оборонительное сооружение. Горючие слезы катятся по ее щекам и падают на мои руки, полные нежности. Но моя нежность остается невостребованной, и я предоставляю Аврору самой себе.
Она плачет.
Она пытается жить просто, только и всего.
Аврора живет у реки. Сначала тянутся пустыри, затем идет улица, заселенная рабочими – за красной шторой шипит граммофон. А уж потом и ее владение – железная решетка, выложенная плиткой дорожка, фруктовый сад. На рассвете все предстает в необычном свете.
Аврора чиркает спичкой. Комната заставлена чемоданами, ящиками, на которых черными буквами написано: ВЕРХ, НИЗ, П. & В. каюта[13]13
Полуостровная Восточная Пароходная компания (англ.).
[Закрыть]. Стопки книг на полу. На низкой постели без белья – соболья шуба и веник.
Проходим в мастерскую. В темноте светятся четыре точки газовых рожков. Аврора один из другим зажигает их – вспархивают четыре голубые бабочки. От первых двух стены сближаются, становятся массивнее, можно охватить взором все помещение.
Когда горят все четыре, мгла из углов перемещается к потолку, откуда мы прогоняем ее взглядами. Все стены, высота которых футов двадцать, представляют собой рельефные арки, в которых вставлены витражи.
Аврора разжигает огонь в печи. Пламя отражается в паркете, а по мере разгорания – и в дальнем зеркале. Мастерская пуста. Только кое-где на тумбах гипсовые копии античных бюстов, покрытые патиной. В глубине – помост.
Это бывший зал заседаний суда, упраздненного в конце правления Георга IV. Над дверьми сохранились надписи: ВХОД ДЛЯ ПУБЛИКИ, МЕСТО ОБВИНЯЕМОГО, КОРОЛЕВСКИЙ АДВОКАТ, ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ПРОКУРОР. Под балдахином над местом судьи – Аполлон, поражающий ящериц, у его ног механическое пианино. Из мебели и убранства – две софы, скамьи присяжных, черные табуреты, шторы из замбезийской ткани с геометрическим рисунком.
– Вот мой дом, – говорит Аврора. – Или просто большой чемодан. У меня ничего нет, кроме этих гипсов, платьев и ружей. Когда-то у меня был большой дом на Портман-сквер, а в нем мебель, гости, слуги с подносами. Но я не держусь за вещи и ничего не сохранила. Я бедна. Постепенно отделалась от привязанности к вещам, возникающей из-за их привлекательности, цены или связанных с ними воспоминаний.
– А теперь?
– Теперь живу одна, в одиночестве сижу на ящиках.
– Вы прекрасны, как может быть прекрасна чужая жена, Аврора. Правда ли, что вы никому не принадлежите?
– Никого не должно быть в моей жизни.
– Вы любите свое тело?
– Это кладовая, доверенная мне. Я не храню там ни грязных мыслей, ни вредной пищи. Я его холю, лелею, одеваю в простую одежду… Пить хочется.
Она тянется за прислоненной к стене бутылкой австралийского «шамбертон-биг-фри» и отпивает прямо из горлышка.
Меня снова охватывает раздражение.
– Значит, вы сторонница вегетарианства, ритмической гимнастики и других новых веяний. Лично я терпеть не могу этот вызов доброму старому укладу жизни, это пуританское и языческое исправление общества.
– Вы ошибаетесь, я не следую никаким догмам, я обычная канадка, которая любит простую жизнь.
– И давно?
– Сколько себя помню. Я не помню, когда впервые закружилась под дождем, взяла в руки ружье, а вот усталой я себя почувствовала впервые… сегодня. Это Джина потащила меня на вечеринку после театра, где мы с ней встретились. Не нужно было идти. Я так устала. Взираю на путь, который мне предстоит одолеть, и колеблюсь, как плохой бегун. Сцена поглощает мои жизненные силы. Вы видели меня в автомобиле… Я слабая, нервная… странно, что вы были свидетелем.
Утренний сон вернет ей утраченные силы. Однако она не отпускает меня, просит подняться с ней и подождать, пока она примет ванну.
Для меня это урок простой жизни.
Надпись над дверью гласит: ГАРДЕРОБ СУДЬИ. Мы входим и попадаем в ванную комнату.
С криком «Аврора, марш в воду!» она скидывает с себя одежду, входит в ванну, намыливается; вода струится по ее безупречному телу. Под упругой загорелой кожей, напоминающей шелк, что идет на изготовление дирижаблей, словно шары из слоновой кости, перекатываются спинные мускулы; они видны так ясно, будто на анатомической картинке, где древовидным разветвлением покрывают человеческие органы; прямая спина, груди, как у корабельных богинь, и длинные легкие ноги танцовщицы с подвижными лодыжками, поджарыми бедрами и округлыми коленными чашечками.
– Аврора, марш из воды!
Она разговаривает сама с собой, со своими вещами. (Она объясняет это привычкой, появляющейся у одиноких людей, месяцами не общающихся с себе подобными и в звуках человеческого голоса испытывающих не меньшую потребность, чем во всех других.)
Она вытирается, чуть не до крови безжалостно растирая лицо. Ни пудры, ни румян, ни духов.
– Чему вы смеетесь?
– Стоит только подумать о корсете, пристежном воротничке и ботинках на шнуровке…
В ванной царит запах вымытого тела, мыла, испарений воды и вина. Из комода, где по цветам разложены ее вещи, она достает крепдешиновую накидку, и мы спускаемся в мастерскую.
Газовые бабочки вновь складывают крылышки. Аврора укутывается в шерстяное одеяло и укладывается на матрас, расстеленный на полу. Удостоверяется, что револьвер под подушкой. Выпрастывает руки. Из косматых волос торчит прямой нос. Какое-то время еще видны ее глаза, но потом они закрываются.
Пойду выпью кофе с кэбменами.
Я стал бывать у Авроры.
После работы я отправлялся в квартал, расположенный на берегу реки, где хозяйничал ветер с Северного моря: городской дым гнал на восток, а ласточек и запах водорослей – в сторону Сити. Я шел по скверной дороге, полной луж, и дышал ароматом полей, ощущая близость деревни.
– Я возьму вас с собой за город, – обещала Аврора. – Научу жить так, как живем мы, дикари. То время, которое вы тратите на обед в ресторане, мы проведем, плавая в реке или бегая по лесу. А летним вечером будем спать на свежем воздухе на террасе Оливера, откуда виден сверкающий под луной, как рубин, Хрустальный дворец. Вы будете лучше себя чувствовать, забудете о мигрени, волосы ваши выздоровеют, и вам незачем будет желать любовниц ваших друзей, как это принято у французов.
Такси резко затормозило, словно произошла поломка. Но шофер не чертыхается и не спешит поднимать капот. Заходит с другой стороны и открывает дверцу: мне выходить. Я обещал в семь вечера быть в Эппинг-форест, вот я и добрался.
Сентябрьский, слегка прохладный вечер. Буковый лес. Такое ощущение, что податливая, отдохнувшая лесная почва не тяготится ни выросшими на ней большими деревьями, ни человеческой деятельностью (насколько вообще хозяйственная деятельность англичан отягощает землю?). Смолкли звуки граммофона. Лани пасут первую вечернюю дымку.
Аврора обещала встречать меня в семь. Но ведь она ориентируется по солнцу и наверняка сошлется на это облако, оправдывая свое опоздание, как другие женщины ссылаются в таких случаях на автомобильную пробку.
Трещат ветки под чьей-то легкой ногой. Не лань ли? Я оборачиваюсь: да ведь это Аврора. Она бежит ко мне в облегающей тело греческой тунике – Ника да и только. В руках у нее так называемый атташе-кейс. Бежит она плавно, легко выбрасывая вперед то одно бедро, то другое, ступая на мысочки. Шагах в тридцати от меня замедляет бег. Начинает вырисовываться ее лицо, до того бывшее лишь светлым пятном: высокие скулы обрамляют обе половины лица, между которыми короткий подвижный нос, как у полицейского пса. Ко мне она приближается уже шагом. Ставит «дипломат» на землю, обеими руками берет меня за локоть.
– Как славно, что вы приехали.
– А давно ли вы здесь, Аврора?
– Со вчерашнего вечера. Спала в лесу. Джина привезла меня сюда после театра. Я ходила к Дуплистому дубу, грызла яблоки, растянувшись в траве, смотрела на Лондон сквозь ветки. Утром спустилась в деревню, чтобы позвонить вам.
– Этот ваш наряд, Аврора… как бы вас не арестовали.
– Здешний лесник – мой приятель. Полагаю, и вы разоблачитесь?
Я отказываюсь. Она берет меня за руку и ведет к шалашу из дубовых веток. Присев на корточки, разводит меж двух камней огонь, ставит на него сковородку и готовит яичницу на сале. Я никак не могу свыкнуться с ее новым обликом: колени в земле, грязные руки; чувствуется, что она в своей стихии; туника ее задралась, приоткрыв мускулистые гладкие бедра, а также изумительные укромные уголки, в силу многовековой условности, вошедшей в мою плоть и кровь, полные для меня невыразимой тайны и притягательности.
Приходится пойти на уступки и расстаться с носками и воротничком. После брошенного ею неодобрительного взгляда на мои подтяжки расстаюсь и с ними. Теперь и я раздет: на шее красный след от пристежного воротничка, на ногах – голубые полоски от резинок; едкий дым от костра ест глаза; я – как генерал после нападения туарегов: голый, но в кепи с дубовыми ветками[14]14
Вышитые на кепи дубовые листья указывают на генеральский чин.
[Закрыть].
Над нами носятся, перечеркивая небо, вяхири. Аврора берет мою трость, целится в них, изображая, будто стреляет из двустволки, но птицы не обращают на нее никакого внимания, озабоченные тем, чтобы до наступления ночи добраться до колонны Нельсона.
– Я родилась в Канаде на озерах, – начинает она свой рассказ. – Мужчины ловят там на живца огромных лососей, которых не унесешь иначе, как вдвоем, продев палку сквозь голову. Женщины отдаются им на цветущем вереске. С юных лет я узнала бедность – состояния родителей хватило лишь на несколько безоблачных лет. Родителей моих нет в живых. Оба они были родом из Вестморленда. Моя мать была очень хороша собой. Я мало ее знала. У нее была такая маленькая ножка, какой свет не видывал, мой большой палец не вошел бы в ее туфельку. Темноволосая, с цветом лица, как у героини Вордсворта: «Подобно озерным волнам, волосы набегали на гальку ее лба». Когда она приезжала в Лондон, то разбивала все сердца. Но любила она лишь моего отца. И последовала за ним в Канаду, когда он решил перебраться туда. Она редко вставала с постели и умерла молодой.
От отца я переняла страсть к жизни на природе. Он позволял мне лазать по деревьям, карабкаться по утесам за яйцами ласточек, собирать ракушки. Он брал меня с собой на охоту. С детства приучил к верховой езде. Я повсюду следовала за ним, как собачка. Мое воспитание и впрямь мало чем отличалось от воспитания охотничьего пса. Я научилась по запаху распознавать близость города, по следам – людей, по ветру чуять, где что делается, подбирать дичь в труднодоступных местах, зимой даже входила по пояс в воду, чтобы подобрать подстреленных отцом и упавших в озеро уток. Я и сейчас вижу, как он ждет меня на берегу в своих замшевых брюках, вельветовом шлеме с наушниками, держа в руках длинное пистонное ружье, и улыбается в седую бороду…
Холод пробирает меня, но эту ночь я проведу здесь. Прощай, городская жизнь, квартира в Мэйфэр, благоухающая ванна, накрахмаленная ночная рубашка! Да здравствует жизнь на лоне природы! Прошу покорно оставить меня с вашими пиджаками, прилизанными волосами, правильными разговорами. Ни к чему мне теперь зарплата в конце месяца, пенсия на старости лет, мне вообще ничего не нужно, и я ничего ни от кого не жду, социальные потрясения меня не пугают, а рабочие лошадки, не способные обойтись без кино и аперитива, внушают мне презрение. Своего у меня лишь энное количество вершков моего скелета. Я живу вровень с землей, первой пользуюсь ее магнитными токами, и мне достается весь кислород. Своим хорошим самочувствием, здравомыслием и жизнью в согласии с законами природы я буду обязан Авроре.
– Доброй ночи, дитя. Храни вас Господь! – благословляет она меня на ночь.
Она расстается со мной на время путешествия на край ночи, как на время приближения к самому краю опасности, откуда нам, может быть, не суждено вернуться. Я уже слышу фанфары. Свежий воздух анестезирует меня, впервые в жизни я сплю под открытым небом.
Наутро я схватил ангину. И вот теперь сижу у камелька в мастерской Авроры, а она потчует меня настойками и рассказами:
– Я попала в Индию осенью 1909 года на обратном пути из Адена. Наш пароход делал двенадцать узлов в час, вокруг была серебристая гладь, и вот на заре Бомбей оборотил ко мне свое кирпичное лицо. Горизонт справа был весь изборожден заводскими трубами, слева высились скалы Элефанта. Дым из труб повисал на небе шелковым балдахином.
Полтора месяца провела я на полуострове. Грезила одиночеством, горным воздухом, низменность не могла меня удовлетворить. Реки были для меня хуже смертоносных болот, а порты действовали удручающе. Я ненавижу долины со спертым воздухом, где на охоте попадается одна мелочь. Решено было пробираться в Кашмир, а оттуда в Тибет. Отправной точкой мне служил Сринагар, вскоре я оказалась среди высокогорных озер и сосновых лесов. По мере того как мы продвигались, температура воздуха падала. Местные жители цепенели от холода и засыпали на ходу. Приходилось будить их ударами хлыста. Прорубая во льду ступени, мы поднимались все выше и выше…
Аврора указывает пальчиком на витраж мастерской, откуда на нас на несколько часов свалится ночь. Затем ее рука вновь соединяется с моей. Зачем ее руке, одинаково легко сминающей корень алтея и железную монету, вырубающей ступени во льду, нужна моя рука? А ее ноги, никогда не носившие ничего кроме сандалий, ступавшие по обжигающему снегу Канады и раскаленному песку Сомали, попиравшие муравьиные кучи Габона…
Ее тело было знакомо с морозом, солью, дождем, грязью, потом, водой, благовониями. Железо, свинец, камень оставили на нем свои отметины. Я держу в руках шар ее головы, жесткий как мостовая. Его не делают мягче даже ее волосы, густые, коротко постриженные везде ножницами, а на затылке машинкой. Когда я глажу ее по голове, мое ощущение не выразишь, не сравнишь ни с чем. Ее лоб – гранит, скулы – камень, хоть шлифуй о них что-нибудь. Пока она рассказывает, я играю мускулами ее рук и ног, заставляя их бесшумно ходить взад-вперед и перекатываться.
Она вся в шрамах. Поочередно дотрагиваюсь до каждого из них, и она объясняет, откуда они взялись. Этот – ее чуть не затоптал буйвол в Родезии, тот напоминает о неудачно закончившемся смертельном прыжке на лошади в Каролине, а углубление в голове – от падения в волчью яму в Олимпии.
Столько несчастных случаев и так мало истинных приключений. Столько крушений и такая сильная привязанность к кораблям, отплытиям, к жизни вообще, когда она – движение. И при этом ни одной привычки, только несколько рецептов по части кулинарии и гигиены. Бесстрашие, почерпнутое в пище без мяса, в помещениях без обогрева. Море доброты – немногословной, действенной; элементарные познания, которых мне никто никогда не давал и которых не отыщешь ни в одной книге. И венец всего – всегда ровный, органически-радостный настрой, питаемый кислородом и сообщаемый всему вокруг, радостное состояние души, которое привязывает сильнее порока, снобизма или любви. Душа и тело, вычищенные как орудийный ствол; руки, всегда готовые оказать помощь, великодушное сердце, преобразующее энергию; сладкий земляной плод, моя добыча, редкая дичь, на миг попавшая в мои сети… зорька моя ясная.