Текст книги "В стране уходящей натуры"
Автор книги: Пол Бенджамин Остер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
На тот момент, когда я оказалась в приюте, доктора Уоберна вот уже четыре месяца как не было в живых. Виктория и другие приложили все усилия, чтобы продолжить его дело и, в частности, найти опытного врача, который бы его заменил. И Виктория, и мистер Фрик успешно оказывали первую помощь, но ставить диагнозы и прописывать лекарства они не могли. Понятно, почему именно мне было уделено столько внимания. Я, единственная из всех поступивших к ним за эти месяцы больных, пошла на поправку. Иными словами, я оправдывала их решение сохранить приют. Я была их выигрышным лотерейным билетом, блестящим примером того, каких высот можно достичь, и поэтому они меня холили и лелеяли, потакали моим настроениям, оправдывали мое весьма сомнительное поведение.
Мистер Фрик смотрел на меня как на восставшую из мертвых. За сорок один год, что он возил доктора Уоберна, смерть превратилась для него в рутину, но такого ему видеть еще не приходилось.
– Я вам, барышня, так скажу, ты была уж на том свете, – объяснял он мне популярно. – Сам видал. Как есть труп, и – бац – живая!
Мистер Фрик говорил как бог на душу положит, и связать две мысли ему не всегда удавалось. Не думаю, что дело в интеллекте, скорее, со словами напряженка. Его язык с трудом катал их во рту, точно булыжники. Может, поэтому он был особо восприимчив к внешней оболочке – не столько к смыслу, сколько к звучанию, к звуковой симметрии.
– Я почему знаю? А по ему, по слову, – втолковывал он мне. – А чего, ты думаешь, я такой старый? Я ж Отто! Туда Отто и обратно Отто. На что кончается, с того и начинается. То есть у меня две жизни, так? И ты, барышня, такое ж. Вас как звать? А-н-н-а! Тоже туда-назад, как Отто. Вот ты сызнова и родилась. Это тебе, Анна, такая фуртуна. Померла и снова жива-здорова. Фуртуна, а как же!
В облике этого сухопарого старика с прямой спиной и лицом цвета слоновой кости было какое-то флегматичное изящество. Его преданность покойному доктору Уоберну не знала границ. Даже после смерти патрона он продолжал поддерживать на ходу старенький шестнадцатицилиндровый «пирс эрроу» с кожаными сиденьями. Этот черный пятидесятилетний ветеран был единственной слабостью доктора, и во вторник вечером, отставив все дела, Фрик шел в гараж и два часа чистил и драил машину, готовя ее к завтрашним разъездам. Своими руками он перебрал мотор, и эти же руки чинили сантехнику, устанавливали душевые кабины, рыли новый колодец. Только благодаря его усилиям «Уобернский приют» выстоял в тяжелейшие времена. Внук Вилли помогал ему во всем, молча переходя с объекта на объект, замкнутый низкорослый малый в зеленой фуфайке с капюшоном. Фрик передавал внуку свой опыт в надежде, что после его смерти тот, так сказать, подхватит знамя, но Вилли был явно не из первых учеников.
– Ничего, – решил успокоить меня Фрик. – Потихохоньки, полегохоньки. Куда спешить, правильно? Пока я сыграю в гроб, Вилли разберется, почем фунт.
Но наибольший интерес ко мне проявляла, конечно, Виктория. Я уже объяснила, почему для нее было так важно поставить меня на ноги, но, кажется, дело этим не ограничивалось. Ей не хватало человеческого общения, и, как только я пошла на поправку, она стала все чаще ко мне заглядывать. После смерти отца Виктория целиком посвятила себя его детищу. Приют стал ее домом, где, кроме Фрика и Вилли, ей не с кем было перемолвиться, тем более поделиться сокровенными мыслями. Постепенно я стала ее наперсницей. Мы легко нашли общий язык, и, по мере того как дружба наша крепла, я убеждалась в том, что у нас много общего. Хотя моя семья не могла похвастаться таким богатством, детство мое было вполне безоблачным, даже буржуазным, и жила я с ощущением, что для меня нет ничего невозможного. Я училась в хороших школах. Могла поговорить о книгах, знала разницу между «божоле» и «бордо» и понимала, почему Шуберт как музыкант стоит выше Шумана. Если иметь в виду атмосферу, окружавшую Викторию с детства, то, пожалуй, на социальной лестнице я стояла к ней ближе, чем прочие ее знакомые. Она не была снобом. Деньги ее не интересовали, и от преимуществ, которые они давали, она давно отказалась. Нас связывал некий общий язык, и когда она рассказывала о своей прошлой жизни, мне не надо было задавать уточняющих вопросов.
Она дважды была замужем – в первом случае «сделала блестящую, хотя и короткую, партию», как она сама иронизировала, а во втором, выйдя за некоего Томми (фамилия не называлась), адвоката по профессии, родила ему девочку и мальчика. Когда начались Беспорядки, он ударился в политику: сначала был помощником председателя «партии зеленых» (одно время все политические пристрастия у нас обозначались партийным цветом), а позже, когда ее под видом стратегических соображений партнерства поглотила «партия синих», стал профсоюзным координатором в западной части города. Во время антитаможенных бунтов, лет двенадцать назад, он стал жертвой полицейской облавы на проспекте Нерона. После гибели Томми его отец умолял невестку уехать из страны вместе с детьми, которым тогда было, соответственно, три и четыре года. Детей вместе с родителями мужа Виктория отправила за границу. Сама она отказалась пополнить армию беглецов, расписавшихся в собственном бессилии, но и подвергать своих детей смертельной опасности тоже не захотела. Бывают случаи, когда, я считаю, людей ставят перед немыслимым выбором, заставляя взваливать на себя непосильную ношу. Как бы ты ни поступил – потом всю жизнь будешь жалеть о своем решении. Итак, дети оказались в Англии. Первые год или два Виктория постоянно поддерживала с ними связь, но когда наша почтовая служба задышала на ладан, письма стали доставлять от случая к случаю (зачастую корреспонденцию мешками выбрасывали в море), а потом и вовсе прекратили. С тех пор прошло восемь лет, и Виктория уже перестала надеяться, что когда-нибудь получит от них весточку.
Я рассказываю все эти подробности, чтобы ты лучше уяснила себе те общие моменты, которые нас роднили и помогли скрепить нашу дружбу. Она потеряла близких людей точно так же, как потеряла их я. Наши дети и мужья, ее отец, мой брат – все они либо умерли, либо бесследно исчезли. И вот когда я достаточно окрепла, чтобы уйти (хотя куда мне было идти?), последовало естественное приглашение остаться в «Уобернском приюте» в качестве члена медперсонала. Не скажу, что я пришла в восторг, но ничего лучше у меня все равно не было. Правда, философия «доброго дяди», идея помощи всем и каждому, постоянная готовность к самопожертвованию – все это несколько меня смущало. Слишком абстрактно, слишком альтруистично. Да, в книгу Сэма я поверила, но Сэм был моей жизнью, моим светом в окошке, а посвятить себя делу людей, которых я едва знала?.. Мои колебания не прошли незамеченными, но Виктория не пыталась со мной спорить или уговаривать. Пожалуй, именно эта сдержанность побудила меня сказать «да». Вместо громких слов о том, что я спасаю свою душу, она отделалась будничным:
– Работы у нас, Анна, непочатый край. И, знаешь, иногда это врачует разбитое сердце.
Выкарабкивалась я долго и мучительно. Я не столько выздоравливала, сколько отвлекалась, но если это помогало унять боль, то и слава богу. Я ведь не ждала чуда. Весь запас чудес был исчерпан, а впереди – горькое посмертное существование, жизнь после жизни. Нет, боль не проходила, но я стала замечать, что плачу все реже и подушка моя уже не такая мокрая, а недавно вот целых три часа сумела не думать о Сэме. Пусть это были маленькие победы, но в моем состоянии они тоже что-нибудь да значили.
На первом этаже было шесть комнат, по три-четыре кровати в каждой; на втором – две палаты для тяжелых больных вроде меня. Когда я приступила к работе, мне отвели собственную комнатку на четвертом этаже. Рядом жила Виктория, а прямо над ней – Фрик с Вилли. Еще одна женщина из обслуги, Мэгги Вайн, глухонемая неопределенного возраста, повариха и прачка в одном лице, жила на первом этаже рядом с кухней. Эта коротышка с мясистыми толстыми ляжками, широким лицом и спутанными рыжими волосами объяснялась только с Викторией и исключительно на языке жестов. Порученную работу она исправно выполняла, словно в мрачном трансе, проявляя редкое упорство, и, если надо, трудилась с утра до вечера и с вечера до утра. Меня она не замечала, но изредка, когда мы оказывались вдвоем, она ни с того ни с сего, хлопнув меня по плечу и одарив улыбкой во весь рот, вдруг разражалась арией оперной певицы с выразительными жестами и клекотом в горле. После чего, откланявшись невидимым зрителям, возвращалась к работе, без паузы или перехода. Короче, дурдом. Это повторялось не единожды, и я никак не могла понять, путает она меня или пытается таким образом развлечь. По словам Виктории, больше ни перед кем Мэгги не упражнялась в оперном пении.
Каждый резидент, как мы их называли, поселившись в «Уобернском приюте», был обязан соблюдать определенные правила. Не затевать драки, не воровать, заправлять постель, относить в мойку грязные тарелки и так далее. Помимо еды и крыши над головой резиденты получали комплект одежды и белья. В их распоряжении были душевые, гостиная с мягкой мебелью, хорошая библиотека, различные игры – карты, бинго, триктрак и, само собой, большой тенистый двор. В дальнем конце просматривалась площадка для крокета и бадминтонная сетка, тут и там стояли летние кресла. По всем статьям «Уобернский приют» был землей обетованной, островком идиллии среди общих бедствий и нищеты. Казалось бы, любой попавший сюда должен был дорожить каждой минутой, но как бы не так. Конечно, многие ценили то, что для них здесь делалось, но находились и недовольные. То и дело вспыхивали ссоры по поводу и без: из-за того, как кто-то шумно ел или ковырял в носу, из-за идейных расхождений, из-за храпа или кашля, мешавшего кому-то спать, – обычные стычки между посторонними людьми, волею судьбы оказавшимися под одной крышей. Вроде бы заурядная ситуация, но она не вызывала у меня ничего, кроме отторжения, – перед моими глазами в разных вариациях разыгрывался жалкий фарс. Наверно, тому, кто еще вчера жил на улице, приспособиться к совершенно иной жизни было непросто. Каждый из них привык стоять за себя и думать исключительно о собственном благе, а тут ему говорят, что надо все делать вместе, находить общий язык с теми, кому он привык не доверять. Но ведь через несколько дней он снова окажется на улице, так стоит ли, спрашивается, себя ломать?
Была там еще одна категория – людей, которые слишком долго ждали, чтобы попасть в «Уобернский приют». Их ожидания были сильно завышены, они рисовали в своем воображении земной рай, где есть все, чего душа пожелает. День за днем они жили с мыслью, что когда-нибудь их впустят в этот рай. и когда такой момент наставал, они испытывали разочарование. Все же они попадали не в сказочную страну, а в реальный, пусть и приятный, мир, где шла обычная жизнь – да, более достойная жизнь, но, опять же, в знакомых проявлениях. Поразительно, как быстро все привыкали к обрушившимся на них удобствам – застеленным кроватям и душевым кабинкам, хорошей еде и чистой одежде, к возможности ничего не делать. Через какую-то пару дней эти люди, еще недавно лазившие по помойкам, сидели за красиво накрытым столом с видом сытых, высокомерных бюргеров. Возможно, это не гак уж и странно. Мы многое принимаем как должное, особенно такие основополагающие вещи, как еду и кров, которые, кажется, нам принадлежат с момента нашего рождения. Отсюда ощущение, что это неотъемлемая часть нас самих. Лишь потеряв «свое», мы понимаем, чего лишились. В этом была проблема тех, кого приют разочаровал. Неожиданно получив то, чего так долго были лишены, они с удивлением обнаруживали, что какого-то особенного переворота не произошло. Мир остался прежним. Брюхо набито, а в остальном ничего не изменилось.
Мы заранее предупреждали наших резидентов о том, что последний день будет для них суровым испытанием, но от этого было мало проку. Нам, персоналу «Уобернского приюта», оставалось только гадать, кто как поведет себя в решающую минуту. Одни уходили более-менее спокойно, для других это была катастрофа, и у них случалась истерика. Самые добрые и отзывчивые, те, кто с благодарностью принимал нашу помощь, ужасно страдали от перспективы возвращения на улицу, и я не раз задавала себе вопрос: а стоит ли овчинка выделки, не лучше ли оставить все как есть, чем осыпать человека благодеяниями, а затем все это у него отнять… Было в этом изначально что-то жестокое, и у меня разрывалось сердце при виде взрослых женщин и мужчин, которые на коленях вымаливали у нас еще один, последний денек. Эти слезы, эти вопли, эти мольбы! Один, прикинувшись больным, хлопался в обморок или изображал парализованного, другие прибегали к членовредительству: резали себе вены, уродовались ножницами, отхватывали пальцы на руках и на ногах. Три или четыре раза на моей памяти дело кончалось самоубийством. Вместо того чтобы оказать людям помощь, мы их фактически угробили.
Вообще в связи с «Уобернским приютом» возникает множество вопросов. Стоит только начать рассуждать о пользе этого заведения, как сразу возникают контраргументы. Кто-то скажет, что срок пребывания резидентов следовало бы увеличить. А как же быть с теми, кто дожидается своей очереди? На каждое койко-место в приюте найдется десяток желающих на улице. Что лучше: оказать маленькую помощь многим людям или большую помощь немногим? Вряд ли на этот вопрос существует ответ. Доктор Уоберн затеял дело по определенным законам, а Виктория решила довести отцовское начинание до конца – из этого еше не следует, что дело правое. Или неправое. Проблема не в методах, а в природе самой проблемы. Слишком многим требуется помощь; слишком мало способных помочь. Удручающая, безжалостная арифметика. Сколько ни трудись, все равно проиграешь – вот и весь сказ. Если не отдаешь себе отчета в абсолютной бесполезности твоей работы, то лучше за нее не браться.
В основном я проводила собеседования с потенциальными резидентами, составляла списки и график поступления. Собеседования проводились с девяти до часу, и за день через мои руки проходило от двадцати до двадцати пяти человек. Разговаривала я с ними в передней комнате по очереди, один на один. Видимо, до меня бывали неприятные инциденты – нападения на персонал, попытки насильственного вторжения, – так что во время собеседования в комнате всегда находился вооруженный охранник. На ступеньках перед домом стоял Фрик с ружьем и следил за порядком в очереди. Народу собиралось довольно много, в летнее время – до семидесяти пяти человек. Иными словами, те, с кем я беседовала, дожидались своего часа от трех до шести дней – ночью спали на тротуаре, а днем упрямо продвигались, шаг за шагом, к заветной цели. И вот они входили по одному, бесконечная вереница. Претендент садился напротив меня в красное кожаное кресло, и я начинала задавать ему стандартные вопросы: имя, возраст, семейный статус, последний адрес проживания и так далее. Вся процедура занимала всего пару минут, но редкое собеседование на этом заканчивалось. Каждый жаждал поведать мне свою историю, и приходилось его выслушивать. Всякий раз новая история – и при этом так похожа на предыдущую. Невезение, нерасчетливость, давление обстоятельств. Человеческая жизнь – это сумма случайностей, и при всем разнообразии деталей общий рисунок остается неизменным: А ведет к В, а В порождает С. «Однажды я проснулся и увидел…», «Я зашиб ногу и с этого дня не могу толком ходить…», «Моя жена сказала… моя мать поскользнулась… мой муж забыл…» Сотни похожих историй, которые уже лезли у меня из ушей. Я сочувственно кивала в положенных местах, по возможности сохраняя спокойный, официальный тон, но это не спасало. Я не годилась в наперсницы молоденьким проституткам, промышлявшим в Клиниках Эвтаназии. Мне не хватало слов для матери, у которой умер единственный ребенок. Это было слишком тяжело, слишком выматывало, и мне оставалось только прятаться за маской профессионала. Записав все данные, я сообщала человеку, когда он должен прийти. Через несколько дней, раньше место не освободится. Когда наступал назначенный срок, я принимала очередного резидента: показывала ему территорию, объясняла правила поведения, помогала устроиться. Обычно все приходили вовремя, но если человек не появлялся, нетрудно было догадаться почему. Место сохранялось в течение суток, а потом я вычеркивала фамилию из списка.
Поставщиком товаров для «Уобернского приюта» был некто Борис Степанович. Он привозил продукты, куски мыла, полотенца, разные детали оборудования. Четыре-пять раз в неделю он появлялся с запасами необходимого и уезжал с какой-нибудь ценной вещицей – антикварным заварным чайником, макассаровым маслом, скрипкой или рамой для картины, – чем-нибудь из того, что хранилось в комнатах на пятом этаже и позволяло выручать деньги на содержание приюта. По словам Виктории, Борис Степанович занимался этой деятельностью еще со времен первых приютов, организованных ее отцом, а знакомы они были вообще сто лет. С учетом того, что я знала о покойном докторе, оставалось только удивляться, как он мог водить дружбу с такой темной личностью. Кажется, дело было в том, что когда-то доктор спас Борису Степановичу жизнь… или наоборот. Мне приходилось слышать разные версии, и какая из них соответствовала действительности, сказать затрудняюсь.
Борис Степанович был средних лет, полноватый – по городским меркам, можно сказать, толстяк. Он питал склонность ко всему экстравагантному (меховые шапки, трости, бутоньерки), и в самом его круглом гладком лице было что-то от индейского вождя или индийского набоба. Все он делал с шиком. Зажав сигару между большим и указательным пальцем, он изящно, с чувством затягивался, а затем выпускал из крупных ноздрей две струйки дыма, как кипящий чайник выпускает пар. Уследить за его логикой было довольно сложно, и со временем я поняла: этот из тех, кто способен нагородить с три короба. Борис Степанович любил ввернуть что-нибудь заковыристое, подпустить загадочный намек, самую простую мысль он обставлял такими вычурными образами, что через минуту терялась нить разговора. Больше всего он не терпел, когда его ловили на слове, поэтому язык был для него своего рода локомотивом – разогнавшись, он то петлял, то нырял в тоннель, опять делал петлю, исчезал в зарослях и снова появлялся, уже в другом месте. В разное время он поведал мне столько всяких историй о себе, что я уже ничему не верила. Вчера он мог сказать, что родился и всю жизнь прожил в этом городе. А сегодня выяснялось, что он уроженец Парижа и старший сын русских эмигрантов. Вдруг новый зигзаг: «Борис Степанович» – это для отвода глаз. Из-за неприятностей с турецкой полицией ему пришлось выправить поддельный паспорт. С тех пор он столько раз менял имя, что успел забыть, как назвали его родители. Забыл, и ладно. Надо жить сегодняшним днем, а кем ты был вчера – не все ли равно! Вообще-то я алгонкинский индеец, объявлял он, но после смерти отца моя мать вышла замуж за русского графа. Сам он был убежденным холостяком… или трижды женат, в зависимости от версии, которая в данный момент его устраивала. Борис Степанович не просто травил байки, он всякий раз доказывал некий тезис: убедительные примеры из собственной жизни делают его экспертом по любому вопросу. Какой путь прошел – от простого разнорабочего до управляющего серьезной корпорацией; кем только не побывал – мойщиком посуды, фокусником, агентом по продаже машин, профессором литературы, редактором газеты, менеджером отдела модного женского белья в супермаркете. Если я что-то и забыла, общая картина, я думаю, понятна. Борис Степанович, по большому счету, не рассчитывал на то, что ему поверят; главное, чтобы его фантазии не воспринимались как обыкновенная ложь. С их помощью он творил мир, в котором ему самому было хорошо, мир, который менял очертания по его прихоти и не подчинялся законам суровой необходимости, писанным для нас, простых смертных. Тем не менее в облаках он уж точно не витал. Борис Степанович не был прожженным жуликом, как это могло показаться, за его блефом и враньем на голубом глазу что-то скрывалось – пытливый ум, что ли, умение проникнуть в суть вещей. Не скажу, что он был хорошим человеком (как, например, Изабель или Виктория), но он придерживался определенных правил. В отличие от всех обитателей приюта, он парил над обстоятельствами. Голод, убийства, изощренная жестокость – все это обходило его стороной, или, лучше сказать, он проходил через все это, как нож сквозь масло, целый и невредимый. Он словно наперед представлял себе худшие сценарии, и теперь ничто не могло застать его врасплох. В основе его отношения к миру лежал пессимизм – пессимизм столь глубокий и разрушительный, настолько совпадающий с реальной действительностью, что он уже мог себе позволить непринужденную веселость.
Один-два раза в неделю Виктория просила меня составить компанию Борису Степановичу в его разъездах – «экспедициях купи-продай», как он сам их называл. Проку от меня было не много, но я с радостью хваталась за возможность отвлечься от повседневности хотя бы на несколько часов. Виктория, думаю, понимала мое состояние и не взваливала на меня лишней работы. Я продолжала хандрить, постоянно была на грани срыва – обижалась по пустякам, раздражалась, могла часами ни с кем не разговаривать. Борис Степанович оказался для меня хорошим лекарством, и я ждала этих экспедиций, которые отвлекали меня от навязчивых мыслей.
Все свои закупки Борис делал без меня (где доставал продукты, какими источниками пользовался, не знаю), зато я была свидетельницей того, как он сбывал ценности из дома Уобернов. Со стороны могло показаться, что всю прибыль он забирает себе, хотя на самом деле ему оставалось только десять процентов комиссионных. Его правилом было: никогда не связываться с одним и тем же Агентом По Восстановлению Качества чаще чем раз в месяц. В результате мы постоянно меняли маршруты, то и дело оказывались в незнакомых мне местах. Когда-то у Бориса был автомобиль («штутц бэркет», как он утверждал), но из-за состояния дорог он предпочел передвигаться на своих двоих. С ценным свертком под мышкой он на ходу прокладывал сложную трассу, чтобы избежать скопления людей. Он увлекал меня в боковые улочки и пустынные аллеи, ловко перешагивал через канавы, лавировал между постоянно возникающими препятствиями, сворачивал то влево, то вправо и при этом не сбавлял шаг. Для тучного мужчины он был на удивление подвижен, я за ним с трудом поспевала. Беспрерывно болтая о том о сем или что-то напевая, Борис козликом бежал вперед, а я семенила следом. Он знал всех агентов, и к каждому у него был свой подход: к одному он врывался с распахнутыми объятиями, к другому тихо входил бочком. У каждого имелась своя слабина, и Борис использовал ее с завидным постоянством. Человеку, падкому на лесть, он безудержно льстил; любителю сине-голубых расцветок предлагал товар соответствующего тона. Одни предпочитали церемонное обхождение, другие приятельское, третьи общались по-деловому, и со всеми он находил общий язык, вешая им лапшу на уши без малейших угрызений совести. Это входило в правила игры, и Борис к этому так и относился. Его истории, при всей своей абсурдности, рождались так быстро, изобиловали такими подробностями и подавались с такой убежденностью, что слушатель сам не замечал, как оказывался втянут в эту воронку.
– Дорогой мой, – говорил он. – Хорошенько взгляните на эту чашку. Возьмите ее в руки. А теперь закройте глаза, поднесите чашку к губам и представьте, что вы пьете из нее чай в гостиной графини Обломовой, как это делал я ровно тридцать один год тому назад. Студент университета – строен (невероятно, да?), хорош собой, с копной вьющихся волос. Ну что вам сказать о графине? Молодая вдова, первая красавица Минска. Граф, наследник огромного обломовского состояния, погиб на дуэли, защищая свою честь – опустим подробности, – вообразите, что после этого началось! Поклонники пошли косяком. Ее салоны гремели на весь город. Ах, мой друг, какая женщина! Верите ли, стоит передо мной как живая: ярко-рыжие волосы, белая вздымающаяся грудь, глаза, искрящиеся умом… и, разумеется, намек на скрытую порочность. Было от чего потерять голову. Лучшие кавалеры ее круга соперничали за право удостоиться ее благосклонности, боготворили ее, писали ей стихи в альбом, влюблялись по уши. А кто завоевал эту обольстительницу? Ваш покорный слуга! Представьте себе. Если бы вы увидели меня тогда, вы бы ничуть не удивились. Она назначала мне свидания в отдаленных уголках, тайно посещала меня в моей скромной мансарде (натурально, по улицам она шла в маскарадном костюме), а лето, роскошное лето я провел в качестве гостя в ее загородном имении. Великодушие графини не знало границ, она дарила мне не только себя – этого было бы достаточно, более чем достаточно! – она осыпала меня милостями, бесконечными знаками внимания. Собрание сочинений Пушкина в кожаном переплете. Серебряный самовар. Золотые часы. Всего не упомню. И, среди прочего, изысканный чайный сервиз, некогда принадлежавший завсегдатаю французского двора (герцогу Фантомасу, если не ошибаюсь), сервиз, которым мы пользовались исключительно во время ее посещений, прибереженный для этих сладких мгновений, после того как страсть гнала ее по заснеженным улицам Минска в мои объятия… Увы, время немилосердно. Оно не пощадило ни нас, ни этот сервиз. Потрескались блюдца, разбились чашки, и весь этот чудный мир ушел в небытие. Но вот, поди ж ты, сохранился единственный свидетель, последняя ниточка, которая связывает меня с прошлым. Осторожнее, мой друг. Вы держите в руках мои воспоминания.
Секрет состоял в его способности оживлять неодушевленные предметы. Борис уводил агентов от самого предмета в эмпиреи, и на кону уже стояла не чайная чашка, а графиня Обломова. Было это или не было – не важно. Стоило ему открыть рот, и суть начинала трансформироваться, как глина в руках скульптора. Его главным оружием был голос. Обладая потрясающим диапазоном тембров и модуляций, он играл твердыми и мягкими звуками, постоянно интонировал, и слова лились из него мощным и при этом искусно направляемым потоком. Борис питал слабость к избитым фразам и литературщине, но, как ни странно, этот искусственный язык рождал необыкновенно яркие истории. Понятно, многое зависит от подачи, и Борис без колебаний прибегал к самым дешевым трюкам. Если надо, проливал настоящие слезы. Мог грохнуть об пол вещицу, предназначенную для продажи. Однажды на моих глазах в доказательство прочности стекла и оправы в течение пяти минут жонглировал довольно хлипкими на вид очками. Хотя ничего, кроме чувства неловкости за него, я при этом не испытывала, не могу не признать: своего он добивался. Как известно, цену любой вещи определяют спрос и предложение, а спрос на антиквариат был, мягко говоря, невелик. Только богатые люди – фарцовщики, мусорные маклеры, те же агенты – могли себе позволить дорогую безделицу. Убеждать их в том, что она совершенно необходима в быту, со стороны Бориса было бы, согласись, глупо. Вот он и напирал на то, что это предмет роскоши, который просто необходимо иметь дома как символ богатства и власти. Отсюда рассказы о графине Обломовой и французских герцогах восемнадцатого столетия. Когда человек покупал у Бориса Степановича вазу, он становился обладателем не только этой вазы, но и целого мира.
Борис жил в доме на Бирюзовой улице, в десяти минутах ходьбы от «Уобернского приюта». После завершения всех дел я частенько заходила к нему на чашку чая. Он любил побаловаться чайком с каким-нибудь лакомством – слоечкой с кремом, булочкой с корицей, шоколадным эклером, которые он покупал за бешеные деньги в «Сластене» на Виндзорском бульваре. Он не мог себе отказать в этих маленьких радостях. Пирожное поглощалось медленно, и эту сосредоточенную работу челюстей сопровождал своеобразный горловой перелив, нечто среднее между тихим смехом и долгим вздохом. Мне тоже эти чайные церемонии доставляли удовольствие; дело было не столько в еде, сколько в ритуале приглашения.
– Не пора ли нам нарастить немного мясца на эти косточки, вернуть румянец на эти щечки и блеск в глазах мисс Анны Блюм?
Попробуй устоять перед таким обхождением, даже если догадываешься, что для тебя разыгрывают маленький спектакль. Он примерял разные роли – клоуна, негодяя, философа, но я-то видела одного актера, который всеми правдами и неправдами пытается меня воскресить. Мы стали близкими друзьями. Я перед Борисом в долгу за хитроумную и планомерную осаду крепости под названием «Хандра».
Его квартира из трех комнат была запущена и захламлена: посуда, одежда, чемоданы, одеяла, ковры, всевозможные безделушки. Переступив порог, Борис сразу уходил в спальню, чтобы переодеться. Костюм он аккуратно вешал в шкаф и облачался в старые брюки, тапочки и домашний халат. Этот фантастический пережиток прежних времен – алый бархат, воротник из горностая, обшлага, – совершенно истрепавшийся, проеденный молью, вытертый на спине, Борис носил с присущим ему шиком. Зачесав назад свои жидкие волосы и сбрызнув шею одеколоном, он выходил в неопрятную, пыльную гостиную, чтобы подготовить чайную церемонию.
В основном меня потчевали рассказами из жизни, но иногда, глядя на какую-нибудь вещицу на полке – антикварную безделицу, редкий камешек, – Борис мог поведать связанную с ней историю. Предметом его особой гордости была коллекция головных уборов (два-три десятка, если не больше), хранившихся в огромном деревянном кофре. Время от времени мы надевали какие-нибудь экзотические шляпы и садились пить чай. Эта игра очень забавляла Бориса, и мне тоже она, признаться, нравилась, хотя объяснить причину не берусь. Там были ковбойские шляпы и котелки, фески и шлемы, конфедератки и береты. Я интересовалась, зачем он их коллекционирует, и каждый раз ответ был другим. То он говорил, что носить головной убор его обязывают религиозные убеждения. То объяснял, что все эти реликвии когда-то принадлежали его родственникам и, надевая ту или иную вещь, он таким образом общается с душами умерших, ибо она сохраняет духовную эманацию человека. Между прочим, всем экспонатам он дал имена, уж не знаю, из мистических соображений или просто из уважения к памяти о людях. Например, была феска «дядя Абдул», котелок «сэр Чарльз» и конфедератка «профессор Соломон». А однажды я услышала еще такой резон: он носит шляпы, чтобы мысли не улетали. Чаепитие в шляпах, стало быть, гарантирует увлекательную интеллектуальную беседу.