Текст книги "Пустое Пространство"
Автор книги: Питер Брук
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
В натуралистических пьесах драматург строит диалог так, чтобы создать иллюзию естественно» речи и л то же время рассказать асе. то, что он считает нужным. Драматург, которым пишет для театра абсурда, пользуется языком алогизмов, вводит в речь персонажей элементы комического, заставляет их совершать фантастические поступки н тем самым создает новый драматургический словарь. Например: в комнату входит тигр, но супружеская чета не обращает на него внимания, жена что-то говорит мужу, тот в ответ снимает брюки, а в это время в окно влетает другая пара брюк. Театр абсурда изображает невероятное ради невероятного. Он использует невероятное, чтобы узнать что-то новое; поскольку в наших обыденных диалогах зачастую нет ни крупицы правды, сторонникам этого направления кажется, что правда скрывается там, где нет ни крупицы обыденного. Но хотя существует несколько замечательных пьес, обязанных своим появлением именно такому .подходу к действительности, театр абсурда, как самостоятельное направление сценического искусства, зашел в тупик. Подобно многим другим структурным новшествам, например тем, которые используются в конкретной музыке, он тоже исчерпал слои средства удивлять, и мы поняли, как ограничены его возможности.
Фантазии, созданные человеческим разумом, обычно довольно примитивны; причудливость и сюрреалистичность театра абсурда, наверное, удовлетворили бы Арто не более, чем узость .психологической пьесы. В поисках священного искусства он стремился к абсолюту: он хотел, чтобы театр был местом священнодействия, чтобы в театре работала группа актеров н режиссеров, целиком посвятивших себя искусству; чтобы они, не прибегая ли к каким посторонним средствам, создавали бесконечную вереницу сценических образов насилия, способных вызвать такие мощные потрясения человеческого сознания, что возвращение к театру анекдотов и болтовни стало бы уже невозможным. Он хотел, чтобы театр вместил в себя все то, что обычно становится уделом воин и преступлении. Он хотел, чтобы зрители в зале отказались от самозащиты и позволили пронзать себя, оглушать, пугать, насиловать и в то же время наполнить энергией, обладающей огромной взрывчатой силон.
Это звучит прекрасно, но вызывает тревожный вопрос: не станут ли зрители еще пассивнее?
Арто утверждает, что только в театре мы можем освободиться от пут общепринятых норм, в которые втиснуто наше повседневное существование. Вот почему театр – это священное место, где жизнь человека может обрести большую реальность. Те, кто относятся к Арто с недоверием, спрашивают, во-первых, насколько универсален его метод и, во-вторых, какова ценность жизненного опыта, предлагаемого его театром? Тотем, крик из чрева – конечно, такими средствами можно взломать стену предрассудков, за которой прячется каждый из нас. Вопль наверняка проникнет в душу. Но что это нам даст, плодотворен ли такой контакт с подавленными инстинктами, полезен ли он? Что это, священное искусство или Арто в порьшс страсти влечет нас назад, и подземный мир, где нет света, где царят Д.-Г. Лоурснс и Вагнер? Не чувствуется ли привкус фашистской идеологии в культе неразумности? Не является ли культ невидимого преступлением против разума? Не связан ли он с отрицанием сознании?
Пророков нельзя смешивать с их последователями, Арто-не сумел создать театра, о котором мечтал, и вполне вероятно, что его видения обладают той же притягательной силой, что и пресловутая морковка перед нашим носом, которую нельзя достать. Сам он всегда говорил о полном слиянии искусства с жизнью, о театре, в котором актеры и зрители действуют сообща, повинуясь одному и тому же отчаянному зову.
Воплощение идей Арто – это всегда предательство Арто, искажение, потому что на практике его мысли используются лишь частично; искажение, потому что легчи подчинить определенным правилам работу нескольких преданных делу актеров, чем жизнь кучки никому неизвестных люден, которые случайно переступили порог театра и тем самым стали зрителями.
Однако гипнотические слова «Театр жестокости» помогают нащупать путь к созданию театра более действенного, менее рассудочного, более эксцентричного, менее болтливого, более волнующего. Потрясение доставляет радость. Плохо только, что к этому средству нельзя прибегать слишком часто. Что следует за потрясением? Все дело именно в этом. Я стреляю в зрителя из револьвера– однажды я так и сделал, – и на одно мгновение зритель оказывается целиком в моей власти. Но чтобы воспользоваться этой ьластью, нужно иметь какую-то цель, иначе в следующее же мгновение зритель вернется в прежнее состояние: инерция – самая'могучая сила па свете. Я показываю лист голубой бумаги – голубой цвет, ничего больше; голубизна – это некое непосредственное высказывание, оно вызывает какие-то эмоции, которые тут же угасают. Ярко-красная вспышка—другие эмоции, по, если ил немедленно не использовать, если не знать заранее как, зачем и ради чего они вызваны, они тоже угаснут. Несчастье заключается а том, что мы легко делаем первые выстрелы, совершенно не представляя себе, куда заведет нас битва. Одного взгляда на среднюю зрительскую аудиторию бывает достаточно, чтобы возникло неодолимое желание стрелять по залу, сначала стрелять, а потом задавать вопросы. Так родился хэп-ненипг.
Хэппенинг – необычайно эффективное новшество, одним Гуд а ром он сметает множество мертвых форм: унылые театральные здания, непривлекательно разукрашенный занавес, непривлекательные билетеры, гардеробы, программки, буфеты. Хэппенинг может происходить где угодно, когда угодно, сколько угодно – все годится и все дозволено.
Хэппенинг может быть стихийным, организованным, беспорядочным, он может вызывать опьянение энергией. Хэппенинг —_это оклик: «Проснись!» Благодаря Ван Гогу поколения путешественников смотрят па Прованс другими глазами; теоретически хэппенннг должен так встряхнуть зрителей, чтобы у них появилось новое зрение, чтобы они пробудились от спячки и огляделись вокруг. Все это представляется достаточно разумным, и в Америке XX века сочетание отголосков дзэн-буддизма и поп-арта воспринимается как нечто вполне естественное. Но нужно увидеть плохой хэппенннг своими глазами, чтобы понять, какое это печальное зрелище, Данте ребенку коробку красок; если он смешает все цвета, получится знакомая грязно-коричневая мазня. Хэппенинг не возникает самопроизвольно, поэтому в каждом хэппенинге отчетливо видно, насколько талантлив его творец; если творцом является группа люден, в нем отчетливо видно, насколько богата идеями и выдумками эта группа.
Вольная сценическая форма хэппепинга слишком часто оказывается набором одних и тех же надоевших аксессуаров: муки, пирожков с кремом, рулонов бумаги, одевания, раздевания, еще одного одевания, еще одного раздевания, переодевания, мочеиспускания, жевания, объятии, судорог, катания по земле – короче говоря, начни мы вдруг жить по законам такого хэгшенипга, прежнее унылое существование по контрасту покажется нам фантастическим хэппенингом. Хэппенинг часто сводится к ряду не очень чувствительных ударов, за каждым из которых следует расслабление, и тогда повторение комбинации «напряжение – спад» неизбежно нейтрализует все следующие удары. Л иногда одержимость наносящих удары доводит тех, кого бьют, до состояния, когда они болтся шевельнуться – еще одна разновидность мертвой аудитории, – и в результате зрители теряют способность реагировать и погружаются в апатию.
Все дело в том, что хэппепинг породил вовсе не самые простые, а самые точные формы воздействия на аудиторию. Поскольку потрясения и неожиданности не проходят бесследно для нервной системы, наступает миг, когда зрители вдруг становятся более непосредственными, более отзывчивыми, более чуткими; возможности и ответственность зрителей и актеров возрастают. Этот миг нужно использовать, по каким образом, для чего?
Так мы снова вернулись к ключевому вопросу: чего мы, в сущности, добиваемся?
Объявление «Дзэн доступен каждому.» вряд ли подходит для театральной афиши. Конечно, хэлпенннг – это новая метла и метет она чисто; конечно, мусора становится меньше, ЕЮ чем легче идти, тем громче прежние споры: форма или безформенность, свобода или дисциплина – споры, которые не стихают со времен Пифагора, впервые противопоставившего Конечное и Бесконечное. Можно воспользоваться крохами дзэн а и провозгласить, что существо' ванне – это существование, что каждое проявление жизни – это и есть вся жизнь, что ПОШСЧНЕЕЗ, удар в нос и пирожок с кремом в равной мере выражают идеи Будды. Все религии утверждают, что невидимое можно увидеть в любую минуту. Но здесь -то и начинаются трудности. Религии, включая дзэн, утверждают, что видимое – невидимое нельзя увидеть просто так, для этого нужны определенные условия. Условия могут быть связаны с определенным соотношением или с определенным уровнем понимания. Но так или иначе, чтобы убедиться в возможности увидеть невидимое, иногда нужна целая жизнь.1. Священное искусство облегчает эту задачу ,– так мы подходим к определению Священного театра. Священный театр не только показывает невидимое, но и создает условия для его восприятия. Хэппепинг непосредственно связан с кругом этих .проблем, но его несостоятельность сегодня уже очевидна, поскольку творцы хэплепинга не считают нужным заботиться о восприятии. Они наивно полагают, что Достаточно крикнуть «Проснись!», что призыв «Живите!» дарует жизнь. На самом деле, кроме этого, конечно, нужно еще что-то. Но что же?
Хэлпенннг обязан своим появлением на свет художникам, которые отказались – одни от холста и красок, другие от клея и древесных опилок, третьи от твердых тел – и решили создавать композиции непосредственно из люден. Так же как живопись, хэппенинг родился из стремления создать что-то новое, принести новое творение в мир, чтобы обогатить его, дополнить природу, украсить повседневную жизнь, Когда говорят, что хэп-пепнпг скучен, любители хэппешшга возражают, что ОДЕЕО развлечение ничем не хуже другого, А если каким-то зрителям хэппенинг все же кажется хуже, это означает, что они пресытились всем на свете и не в силах вырваться из плена условностей. Те, кто принимают участие в хэппепннге и получают от этого удовольствие, имеют право не обращать внимание на скучающих наблюдателей. Сам факт участия уже углубляет их восприятие. Человек, который, отправляясь в оперу, надевает смокинг со словами: «Мне приятно ощущение праздника», и хиппи, который прикалывает к своему костюму цветы и отправляется па какое-нибудь ночное действо, по сути дела, стремятся к одному и тому же. Праздник, событие, хэппенннг в данном случае – синонимы. Механизм различен: опера написана и многократно повторяется и соответствии со сложившимися традициями, ночное действо разыгрывается один-единственный раз и целиком зависит от случайного стечения обстоятельств, но и опера и ночное действо – это всего лишь разные формы преднамеренного объединения людей, жаждущих с помощью невидимого согреть и оживить свою повседневную жизнь. Те, кто работает в театре, явственно слышат обращенный к ним призыв утолить эту жажду.
Многие пытаются, каждый по-своему, откликнуться на него. Я расскажу о трех таких попытках.
Прежде всего Мерс Каннингэм. Ученик Марты Грэм, Мерс Каннингэм организовал балетную труппу, где ежедневные упражнения являются непрерывной подготовкой к потрясению двух-трех десятков людей зрелищен невиданной свободы, Классический танцовщик учится запоминать и тщательно копировать каждое предлагаемое ему движение.
Его тело становится послушным инструментом, а техника – служанкой, освобождающей его от забот о выполнении движений, которые должны следовать за музыкой и сливаться в ней. Внутренняя дисциплина великолепно обученных танцовщиков Мерса Каннингэма помогает им явственнее ощущать потоки красоты, струящиеся в каждом впервые сделанном движении, а приобретенная техника позволяет следовать этому прекрасному импульсу, не испытывая неловкости неподготовленного человека. Во время импровизаций, когда-то один, то другой танцовщик создает какие-то образы, которые никогда не повторяются, никогда не пребывают в состоянии покоя, – паузы тоже обретают формы, и тогда все ритмы воспринимаются как единственно верные, все пропорции, как единственно правильные, – танец остается стихийным и все-таки организованным. Молчание таит в себе много .возможностей: оно может породить хаос или порядок, путаницу или систему – превращение невидимого в видимое священно по своей природе, и Мерс Каииннгэм, танцуя, стремится приблизиться к священному искусству.
Сэмюэлю Беккету мы обязаны, быть может, самыми впечатляющими и наиболее самобытными драматургическими произведениями нашего времени. Пьесы Беккета символичны в прямом смысле этого слова. Ложные символы обычно туманны и расплывчаты, подлинные символы определенны и недвусмысленны. Говоря «символический», мы часто представляем себе что-то скучное и непонятное; подлинный символ всегда точен, он представляет собой единственно возможную форму выражения некоторых истин. Двое мужчин, ожидающих кого-то у чахлого дерева; старик, который слушает свой собственный голос, записанный на магнитофонную ленту; два человека, запертых в башне; женщина, по пояс закопанная в песок; родители в мусорных ящиках; три головы в урнах – все это плоды чистого вымысла, все это свежие и яркие образы, которые представляются нам чем-то вроде предметов бутафории. Это театральные машины. Публика критически улыбается, а бутафория продолжает делать свое дело – она критико-устойчива.
И хотя мы явственно ощущаем, что каждый из этих образов связан с нами какими-то нитями, мы никогда ничего не поймем, если будем ждать, что кто-то объяснит нам их значение. Если же мы воспримем эту связь как нечто данное, значение символов само откроется нам и заставит нас произнести громкое изумленное «О!».
Вот почему мрачные беккетовские пьесы в действительности пьесы светлые и образы отчаяния в них свидетельствуют лишь о жесточайшей потребности автора сказать правду.
Говоря «Нет!», Беккет вовсе не испытывает чувства удовлетворения, его безжалостные «Нет!» выкованы из тоски по «Да!», его отчаяние – это негатив, позволяющий получить нормальное изображение. О том, как живут люди, можно рассказывать по-разному: вдохновение помогает художнику раскрывать прекрасные стороны жизни, беспристрастность побуждает художника изображать то, что он видит вокруг себя. В персом случае все зависит от откровения, благородные порывы здесь ии при чем. Во втором случае все– от честности художника, благородные порывы могут лишь исказить картину.
Беккет показал различие между этими двумя путями в пьесе «.Счастливые дни». Оптимизм женщины, погребенной в песке, вовсе не добродетель; он ослепляет ее и мешает попять трагизм собственного положения, В редкие минуты она способна трезво взглянуть па происходящее, но благодушие тут же берег верх над всеми тревогами. На некоторых зрителей пьесы Беккета действуют так же, как погребение заживо на героиню «Счастливых диен». Оки извиваются, корчатся, зевают, уходят из зала, а иногда сочиняют и печатают разного рода жалобы, чтобы оградить себя от "неудобоваримой" правды. К сожалению, как раз тоска по оптимизму, свойственная многим писателям, больше всего мешает им обрести надежду. Осуждай пессимизм Беккета, мы оказываемся в положении героев, которых Беккет попал в ловушку. Но стоит нам принять его утверждения, как все мгновенно преображается.
Существуют, однако, другие, зрители, зрители Беккета, они есть во всех странах, им не нужно прятаться за умозрительные барьеры и изощряться в анализе. Они смеются и плачут и в конце концов торжествуют вместе с Беккетом; зрители, посмотрев его пьесы – его черные пьесы, – уходят удовлетворенными и обогащенными, с легким сердцем, полные странной необъяснимой радости. Поэзия, благородство, красота, волшебство – все эти подозрительные слова вдруг снова приобретают для них смысл в театре Беккета.
Небольшая польская труппа под руководством мечтателя и мистика Ежи Гротовского тоже работает во имя священной цели. Гротовский считает, что театр ценен не сам по себе; подобно музыке и танцам в некоторых братствах дервишей, театральное представление – это способ и средство самопознания, самоисследования, это путь к спасению. Палитра актера – сам актер. Эта палитра богаче палитры художника или музыканта; чтобы ею овладеть, нужен весь человек целиком. Руки, глаза, уши и сердце актера являются одновременно и объектом и инструментом его исследований. При таком отношении сценическое искусство становится делом всей жизни; актер шаг за шагом расширяет свои знания о себе самом не только во время репетиций, всегда мучительных, непохожих одна на другую, но и во время представления – огромного восклицательного знака в его монологе. По терминологии Гротовского, актер должен позволить образу «проникнуть» в его душу; сначала все к нем сопротивляется этому вторжению, но упорным трудом актер приобретает целый ряд технических навыков, которые позволяют ему управлять своим телом н психикой и подавлять это сопротивление. «Самоиротивление» роли связано с самораскрытием: актер добровольно показывает свое истинное лицо, понимая, что невозможно постигнуть секреты роли, не отказавшись от защитных покровов, не раскрыв секретов своего «я». Таким образом, исполнение роли становится жертвоприношением, причем актер публично приносит в жертву как раз ту часть своего «я», которую большинство людей предпочитают скрывать. Эта жертва – его дар зрителю. В театре Гротозского отношения между актером и зрителем напоминают отношения между исповедником и верующими. Попятно, что не каждому дано быть исповедником, с этим согласны все традиционные религии. Люди делятся на мирян, которые делают необходимое в жизни дело, и на тех, кто ради блага мирян несет иное бремя. Священнослужитель совершает обряд не только для себя, но и для других.
Выступая перед зрителями, актеры театра Гротовского предлагают своп спектакль как церемонию: они вызывают в себе и обнажают перед теми, кто хочет в ЕГСЙ участвовать, нечто свойственное каждому человеку и обычно скрытое за повседневной суетой. Это театр Священный, потому что священна цель его; он занимает вполне определенное место в жизни общества, отвечая тем потребностям, которые больше не могут удовлетворить церкви.
Гротовский ближе, чем кто-либо другой, подошел к осуществлению идеала Арто. Личная и профессиональная жизнь его актеров слиты воедино, чем его театр принципиально отличается от большинства авангардистских и экспериментальных студий, которые из-за финансовых осложнений всегда вынуждены работать наспех и кое-как. Руководители такого рода студии обычно не в состоянии осуществить свои замыслы, потому что им приходится вести жестокую борьбу за существование. У них пет постоянной труппы; чтобы удешевить постановки, они безжалостно сокращают число репетиции, оформление их спектаклей – декорации, костюмы, свет и все остальное – обычно не отвечает своему назначению.
Бедность – их неизменная жалоба и неизменное оправдание. Гротовский сделал бедность своим идеалом, его актеры отказались от всего, кроме своего тела, но в их распоряжении остался человеческий из инструментов н безграничный запас времени – не удивительно, что они СЧИТЗЕОТ себя самым богатым театром в мире.
В этих трех театрах – Канниннгэма, Гротовского и Беккета – есть много-общего: скудость средств, напряженный труд, суровая дисциплина, безупречная четкость. И кроме того, почти обязательно: это театры для elite (Избранных (франц.)). Мерс Каннингэм обычно выступает в маленьких убогих театрах, и, хотя поклонники его искусства не перестают возмущаться тем, что он лишен всякой материальной поддержки, ему самому это кажется вполне естественным. Пьесы Беккета редко делают полные сборы даже в небольших театрах.
Гротовский сам решительно не соглашается играть более, чем для тридцати человек. Он убежден, что задачи, которые стоят перед ним и актерами, настолько серьезны, что расширение круга зрителей неизбежно приведет к снижению уровня исполнения. Он сказал мне: «Мои поиски основаны на режиссере и актере. Ваши – на режиссере, актере и зрителе.
Я согласен, что такой путь возможен, но для меня он слишком извилист». Прав ли он?
Неужели только эти три театра способны «прикоснуться к реальности»? Они действительно сохраняют верность своим принципам, они действительно стоят перед основным вопросом: «Зачем вообще нужен театр?» – и по-своему отвечают на него. Каждый из этих театров исходит из непреложной потребности самовыражения, каждый работает во имя удовлетворения этой потребности. И однако, сама чистота их намерений и высокая серьезность их творчества неизбежно накладывают отпечаток на их выбор и сужают поле их деятельности. Невозможно быть театром для кружка избранных и одновременно снискать широкую популярность. На спектакли Беккета не стекаются толпы парода и не приходят Фальстафы. Мерса Канингхема, так же как в свое время Шёнберга, только с помощью tour de four (1 Здесь: грубой силы: (франц.).) можно было бы заставить сочинить что-нибудь вроде «Окружи венком из роз» или просвистеть «Боже, спаси королеву». Ведущий актер театра Гротовского страстно увлекается собиранием джазовых пластинок – это его частная жизнь, но на сцепе, где протекает его подлинная жизнь, нет места для популярных песенок.
Эти театры исследуют жизнь, но то, что они под этим подразумевают, далеко не вся жизнь.
«Реальная» жизнь исключает некоторые «нереалистические» черты. Перечитывая сегодня описания Ар-то задуманных им спектаклей, мы увидим в них отражение не только его собственных вкусов, но и романтической образности его времени: Арто привлекают мрачность, таинственность, мелодекламация, потусторонние крики; отдельные слова кажутся ему выразительнее за-копченЕ1ых предложении; ему нравятся огромные формы, маски, короли, императоры и папы; святые, грешники и флагелланты; черные трико и голая морщинистая кожа.
Так как режиссер работает с материалом, существующим независимо от него, он часто склонен переоценивать объективность своей работы. Выбор упражнений, даже методы, к которым он прибегает, чтобы помочь актеру обрести свободу, несут па себе печать его индивидуальности, определяющей характер постановки. Быть может, только изощреннейшие приемы джиу-джитсу могли бы помочь режиссеру раскрыть такие душевные богатства актера, которые полностью преобразили бы субъективный характер первоначальных импульсов. Но обычно замысел режиссера или хореографа виден достаточно отчетливо,, благодаря чему желаемый объективный опыт становится выражением сугубо личного образного мышления того или иного режиссера. Мы можем пытаться запечатлеть невидимое, но мы не должны забывать о здравом смысле: если наш язык станет чрезмерно усложненным, мы не сумеем полностью сохранить доверие зрителей.
Здесь, как всегда.образцом может служить Шекспир. Его цель всегда священна, метафизична, однако он никогда не впадает "в крайность и не задерживается, слишком долго в высших сферах. Шекспир понимает, "как трудно нам возвышаться до абсолютных истин, к постоянно сталкивает нас на землю; Гротовскнй тоже понимает это и поэтому говорит о необходимости «апофеоза а н «осмеяния». Мы должны смириться с тем, что можем увидеть только1 частицу невидимого. 3а каждым порывом вверх следует поражение – нам приходится вновь спускаться на землю,—стремиться к невидимому. Я сознательно не говорил пока о «Ливинг тиэтер», которым руководит Джулиан Бек и Юдит Малина, потому что это совсем особенный театр, особенный в полном смысле этого слова. Эго бродячая община. Они странствуют но слету, подчиняясь своим собственным законам, которые часто противоречат законам страны, где они оказываются по воле случая. Актерская профессия полностью определяет образ жизни всех членов этой труппы, состоящей примерно из тридцати мужчин и женщин, которые вместе живут и вместе работают; они занимаются любовью, рожают детей, дают представления, сочиняют пьесы, делают упражнения, тренируя свое тело и Душу, и делят друг с другом все радости и заботы, которые выпадают им на долю. Но они заняты одним делом, которое придает смысл их совместному существованию. Это дело – лицедейство. Без театра они не прожили бы вместе и недели; они играют перед публикой, так как процесс игры и возможность играть отвечают глубочайшей потребности каждого из них. Они стремятся постигнуть, в чем смысл их жизни, и, если бы у них вдруг не оказалось зрителей, они все равно продолжали бы играть, потому что спектакль – это основа и кульминация их поисков. Но, конечно, отсутствие зрителей изменило бы самую сущность их выступлении, поскольку зрители являются тем ферментом, без которого спектакль обращается и ничто. К. тому же это деловая община, которая ставит спектакли, чтобы их продавать и жить на вырученные деньги. В «Ливинг тиэтер» сложилось органическое триединство: смысл его существования эаклЕОчается в том, чтобы ставить спектакли; существует он только па те деньги, которые приносят спектакли, и в спектаклях же с наибольшей яркостью проявляются сокровенные особенности коллективной жизни их создателей.
Но в один прекрасный день этот караваи может остановиться. Если они вдруг окажутся во враждебном окружении, как это случилось с аналогичными труппами в Нью-Йорке, им придется бросить вызов зрителям, чтобы расколоть их ряды и заставить почувствовать тревожное несоответствие между жизнью на сцепе и жизнью вне сцены. Характер их коллектива постоянно меняется из-за неизбежных трений и разлада между членами труппы н между труппой и окружающим обществом. Или же они могут влиться в какую-то иную, большую общину, разделяющую некоторые их взгляды. Тогда возникнет другой союз и иное состояние напряженности, которое будут ощущать в равной мере и актеры и зрители, потому что оно возникает из-за невозможности завершить поиски священного искусства, не поддающегося никакому четкому определению.
На самом деле «Ливинг тиэтер», который во многих отношениях мог бы служить образцом театрального коллектива, еще ЕЕС подошел вплотную к решению самых важных для себя проблем. Джулиан Бек и Юдит Малина посвятили себя поискам священного искусства, отвергнув традиционные пути и традиционные источники, при этом они оказались вынуждены обращаться одновременно ко многим традициям и источникам: нога, дзэн, психоанализ, книги, слухи, собственные открытия, вдохновение – широкий диапазон, опасный эклектизм! Потому что идеала, к которому они стремятся, нельзя достигнуть методом простого сложения. А для того, чтобы от чего-то отказаться, отбросить лишнее, нужно иметь какой-то эталон. «Лнвннг тиэтер» пока еще его не нашел.
А пока актеров этого театра неизменно поддерживают подлинно американский юмор и жизнерадостность, гротескные по форме и содержанию, но всеми своими КОРЕЕЯМИ прочно связэЕшые с реальной действитель-ностыо.
На Гаити, чтобы начать священнодействие, достаточно созвать людей н приготовить шест.
Потом вы начинает** бить в барабан, и боги в далекой Африке слышат ваш зов. Они принимают решение явиться к вам,, но так как шаманство весьма практичная форма религии, все понимают, что даже бог не может пересечь Атлантический океан в одну минуту.
Поэтому вы продолжаете бить в барабан, распевать гимны и пить ром. В этом заключается подготовка к встрече. Проходит пять-шесть часов, и боги прилетают, они кружат над головами людей, но никто и не думает смотреть на небо, так как боги, разумеется, невидимы.
Тогда главная роль переходит к шесту. Без него невозможно связать два мира – видимый и невидимый. Он, как крест, является необходимым связующим звеном. По этому куску дерева, вкопанному в землю, духи спускаются с небес, и теперь они уже готовы сделать следующий шаг на пути, пути к перевоплощению. Чтобы общаться с людьми, бог должен принять облик человека, и он избирает в качестве своего вместилища кого-нибудь из участников церемонии. Удар, один-два стона, короткая судорога, и человек, лежащий на земле, больше не принадлежит себе. Он поднимается, но это уже не он, в него вселился бог.
Бог обретает плоть. Он становится человеком и, следовательно, может отпустить шутку, напиться пьяным, выслушать все жалобы. Когда бог прибывает на землю, священнослужитель, хунген, прежде всего здоровается с ним за руку и расспрашивает, как прошло его путешествие. Он беседует с самым настоящим богом, но богом осязаемым, богом, который стоит рядом, на той же земле, что и он, а главное – доступен каждому.
Теперь с богом может поговорить любой мужчина и любая женщина, они могут потрясти его за руку, поспорить с ним, обругать его, переспать с ним – так по ночам гаитяне общаются с таинственными высшими силами, которые днем управляют их жизнью, В театре на протяжении нескольких столетний сложилась традиция помещать актера на некотором расстояния от зрителей, на специальной замкнутой с трех сторон площадке, украшенной декорациями, освещать актера особым образом, раскрашивать ему лицо, увеличивать его рост и все это для того, чтобы убедить невежественную публику а том, что он избранник божий, и его искусство священно. Что это, форма выражении нашей почтительности? Или мы просто боимся, что вблизи ПОЛЕТОМ свете публика увидит нечто, чего она не должна видеть? Сегодня мы показываем на сцепе суррогаты. Но мы вновь почувствовали, что Священный театр нам необходим. Так где же его искать? На небе или на земле?