Текст книги "Сук."
Автор книги: Пилар Кинтана
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Уснула она моментально, но сон был тяжелый, от такого не отдохнешь. Ей снились звуки и тени, снилось, что она лежит без сна в своей кровати, но не может пошевелиться, что ее что-то атакует, что сельва просочилась в хижину и обволакивает ее, покрывает илом и заливает ей в уши невыносимый гвалт разной живности, что она сама превращается в сельву, в ствол дерева, в мох, в слякоть, во все сразу, и именно там встречает она свою собаку, а та в знак приветствия облизывает ей лицо. Когда она проснулась, рядом по-прежнему никого не было. На улице бушевала гроза – ливень с ураганным ветром, рвущим с крыш черепицу, и сотрясающим землю громом. Вода заливалась в щели и растекалась по полу хижины.
Она подумала о Рохелио: как он там, в жалком суденышке посреди моря в яростный шторм, ведь у него нет ничего, кроме спасательного жилета, дождевика и нескольких кусков пластмассы, чтобы под ними укрыться. Но еще больше она переживала за собаку – та ведь тоже под открытым небом, там, в лесу: мокрая, коченеющая от холода, еле живая от страха, одна-одинешенька, без нее, и на помощь прийти ей некому. И она снова заплакала.
К полудню следующего дня дождь прекратился, и Дамарис снова отправилась искать собак. Было серо и довольно свежо, а воды на землю вылилось столько, что все затопило. Шлепая по лужам, она еще раз обошла те места, где побывала прошлой ночью, но потоки стерли все следы. Не осталось их и на главной дороге; там так же, как и повсюду, стояли лужи, но и по этой дороге она пробежала из конца в конец. Зашла к соседям – рассказать, что случилось, и дать совет – приглядывать за собаками. Сначала к прислуге в дом инженера, там работали деревенские, так что происшествию они никакого значения не придали, а потом к сестрам Тулуа, и вот они-то, души не чаявшие в своем лабрадоре, горячо посочувствовали Дамарис и даже пригласили к обеду.
Вечером Дамарис отправилась в дом доньи Росы, опустевший после того, как сеньор Хене умер, а у нее самой рассудок вконец помутился. Сеньоре Росе и до смерти мужа случалось забывать имена людей, терять вещи и смешить людей разными выходками: наложить, к примеру, тройной слой косметики на глаза и губы или засунуть мобильник в морозилку. Со смертью сеньора Хене состояние сеньоры Росы ухудшилось. Она уже не помнила, какой на дворе год, полагая, что по-прежнему живет девушкой в Кали, пускалась в пляс, заслышав звуки национального гимна, или думала, что они с мужем только что приехали в эти горы и ждут доставки стройматериалов, чтобы начать строить дом. Она могла потеряться в своем доме, подолгу застывала с открытым ртом и бессмысленным взором, разговаривала со стенами и даже забывала опрокинуть рюмочку – это она-то, кто раньше был так неравнодушен к водке и прикладывался к бутылке практически каждый день!
Поскольку своих детей у нее не было, приехала племянница и все взяла в свои руки. Тетушку она поместила в пансионат для старушек в Кали, а дом с участком выставила на продажу. И пока собственность продавалась, племянница, как раньше и ее тетя, продолжала платить Дамарис и Рохелио, чтобы те ухаживали за домом. Он занимался садом и мелким ремонтом, а она – уборкой.
Собака бывала на этом участке с Дамарис каждую неделю с тех самых пор, как ее принесли сюда, наверх, и вот Дамарис пришло в голову: а не там ли она? Ведь могла же она прибежать туда, где ей так нравилось валяться – на бетонной площадке заднего двора, прохладной и сухой в любую погоду.
Но собаки не было – ни на заднем дворе, ни в каком другом уголке этого участка, самого большого на горе. Дамарис проверила все: дом, сад, лестницу к дому, длинную кромку скал, тропинку к ущелью и ручей, после всех этих дождей прыгавший по нему бурным потоком, переливаясь поверх дамбы, которую выстроил когда-то покойный сеньор Хене.
Солнце не вышло из-за туч и на второй день, и с неба опять ливмя лило до самого обеда. Пообедав, Дамарис вышла из дому, когда в воздухе висела уже только морось, такой слабенький дождичек, которого и глазами не видишь, и кожей его вроде не ощущаешь, однако мочить-то он мочит. И вот под этой моросью она обошла тропинки, известные только охотникам и пильщикам деревьев. Никаких следов собак. Ближе к вечеру осадки прекратились, но тучи так и не разошлись, и день таким и остался – серым и холодным.
На обратном пути она наткнулась на массовый исход муравьев: тысячи и тысячи муравьев шагали по сельве, словно армия. Муравьи черные и муравьи средние поднимались из своих подземных муравейников и сплошным ковром покрывали все вокруг, забирая по пути все, что ни попадется, – и живых, и мертвых. Ей пришлось бежать, чтобы выбраться из муравьиной массы, но некоторым мурашам все же удалось забраться по ее ногам, и, пока она их с себя стряхивала, они успели-таки покусать ей руки и ноги. Муравьиные укусы горели огнем, но боль проходила быстро, и волдырей после себя они не оставляли.
Поток муравьев достиг хижины через четверть часа после нее самой, так что Дамарис с ногами забралась на пластиковый стул и сидела, поджав под себя ноги, пока они выполняли работу чистильщиков. Через два часа ни следа не осталось ни от муравьев, ни от тараканов, которых они вытащили из щелей и унесли с собой.
В ту ночь так сильно похолодало, что Дамарис пришлось укрыться полотенцем – самой толстой тканью в доме. А вот дождя не было. На третий день солнце все же прорвалось сквозь тучи, небо и море заиграли красками, и сразу потеплело. Дамарис уже собиралась выйти из дома, когда вернулся Рохелио, а через считаные минуты, выскочив из леса, примчались собаки. Грязные, усталые и отощавшие. Дамарис уж было обрадовалась, но тут же поняла, что прибежали только Дэнджер, Оливо и Моско, и разрыдалась.
Рохелио, проведя в открытом море пятеро суток, пришел голодный и уставший, но все же отправился вместе с ней в лес. Следы трех псов они обнаружили на главной дороге и дошли по ним до самой Ла-Деспенсы, где скалы закончились и начался еще один проливчик, который, ясное дело, псы преодолели вплавь. Ни следа ее суки они не увидели.
Рохелио выходил на поиски вместе с Дамарис каждый день. Они побывали и за Ла-Деспенсой, дошли до рыбоводной фермы и даже проникли на закрытую территорию военно-морского флота, что было запрещено. Там сельва оказалась еще более мрачной и таинственной, со стволами деревьев толщиной в три Дамарис, если их поставить спиной к спине, и подложкой из палой листвы такой толщины, что ноги порой утопали в ней до середины голенища резиновых сапог.
Из дома они выходили после обеда и возвращались поздно вечером или ночью, полумертвые от усталости, с ноющими во всем теле мышцами, с порезами от пампасной травы, покусанные насекомыми и потные или – вымокшие до нитки, если попадали под дождь.
Пришел день, когда Дамарис сама, без всякого нажима с его стороны и безо всяких там скептических комментариев, поняла, что собаку им никогда не найти. Они стояли перед огромной трещиной в земле, заполняемой снизу морской водой. Прилив был в своей высшей точке, волны с силой бились о скалы, и их окропляли брызги от самых высоких волн. Рохелио объяснял: чтобы перебраться на другую сторону, им придется ждать отлива – пусть море отступит как можно дальше, и тогда они смогут спуститься в провал, а потом подняться по скалам с другой стороны, только очень осторожно, чтобы не соскользнуть вниз, потому что камни скользкие, покрыты илом. Дамарис его не слушала. Мыслями она вернулась в то место и время, когда погиб Николасито, и, погружаясь в отчаяние, прикрыла глаза. Теперь Рохелио говорил, что еще можно было бы прорубить себе путь вокруг провала при помощи мачете, но проблема в том, что на той стороне полно колючих пальм. Дамарис открыла глаза и перебила его.
– Собака погибла, – сказала она.
Рохелио взглянул на нее, пока не понимая.
– Эта сельва – чудовище, – пояснила она.
Слишком их много, этих скал, покрытых илом, и волн, как та, что унесла покойного Николасито; слишком много гигантских деревьев, да и те с корнем вырывают грозы, а молнии рассекают пополам; слишком часты обвалы; слишком много ядовитых гадюк и змей, способных заглотить оленя, и летучих мышей-вампиров, высасывающих из животных кровь; слишком много растений с шипами, пронзающими ногу насквозь; слишком много потоков в ущельях, превращающихся после ливня в реки и сметающих все, что ни встретится на пути… А еще с той ночи, как убежала собака, прошло двадцать дней – слишком много.
– Пошли домой, – сказала Дамарис, на этот раз – без слез.
Рохелио подошел, сочувственно заглянул ей в глаза и положил на плечо руку. В ту ночь они снова любили друг друга, как будто бы с предыдущего раза не прошло десять лет. Дамарис даже допустила для себя мысль: а вдруг на этот раз она забеременеет, но на следующее утро сама над собой посмеялась, потому что ей ведь уже исполнилось сорок – возраст, когда женщины засыхают.
Это сказал как-то раз ее дядя, обронил на одном из тех его празднеств, которые он закатывал, когда они жили внизу в деревне, в двухэтажном доме. Он был пьян, без рубашки и сидел на улице в компании с несколькими рыбаками, когда перед ними прошла деревенская красотка. Высокая, она шла горделиво, покачивая бедрами, прямые волосы спускаются ниже лопаток. Дамарис всегда ею восхищалась. К ней были прикованы взоры всех рыбаков, а дядя глотнул из своего стакана.
– Хороша, ничего не скажешь, – выдохнул он, – а ведь ей, должно быть, уже сорок – возраст, когда женщины засыхают.
«А я всегда была сухой», – горестно подумалось Дамарис.
Несколько дней они с Рохелио были вместе. Она рассказывала ему, как развиваются события в дневном телесериале, а он ей – что видел и о чем думал, пока охотился, рыбачил или косил траву на газоне. Вспоминали прошлое, смеялись, обсуждали новости и вечерний сериал, а потом оба шли спать, как в самом начале, когда ей было восемнадцать и она еще не начала страдать от того, что не может забеременеть.
Но как-то утром, когда Дамарис собирала в кухне завтрак, она уронила чашку из сервиза, привезенного Рохелио из последней его поездки в Буэнавентуру.
– И пары месяцев они у тебя не продержались, – с досадой проговорил он, – тяжелая у тебя рука – что есть, то есть.
Дамарис ничего в ответ не сказала, но в ту же ночь, когда телевизор выключили и он попробовал ее приобнять, она увернулась и ушла в ту комнату, где спала одна. И какое-то время разглядывала свои руки. Они были большие, с толстыми пальцами, сухими огрубевшими ладонями и глубокими, словно трещины в сухой земле, линиями на них. Мужские руки, руки каменщика или рыбака, что легко вытянут из моря громадную рыбину. На следующий день ни один из них не сказал «Доброе утро», и оба опять стали держаться друг от друга на расстоянии, не смотрели в глаза, спали в разных комнатах и говорили только самое необходимое.
Дамарис больше уже не плакала по своей собаке, но осознание того, что теперь ее нет рядом, камнем лежало на сердце и причиняло боль. Она скучала по ней – каждый день, каждую минуту. И когда возвращалась из деревни домой, а собаки нет, не ждет она хозяйку на верхней ступеньке, приветственно виляя хвостом, и когда опять принималась чистить рыбу, а та уже не выпрыгнет, словно из-под земли, не сводя с нее упорного взгляда, и когда убирала остатки еды, не откладывая уже для своей девочки лучшие кусочки, или когда пила утренний кофе, а почесать за ухом и некого. Ей то и дело грезилось, что она видит ее: то за мешком с кокосами, прислоненным Рохелио к стене хижины, то на смотанных и уложенных друг на друга швартовах, оставленных под навесом, то за вязанкой дров, брошенной мужем возле плиты, то среди других собак, то в зарослях сада, то, вечерами, в тени деревьев. И даже на подстилке, по-прежнему лежавшей в кухне, потому что Дамарис никак не могла собраться с духом и убрать ее.
Дон Хайме выразил ей свои соболезнования, как будто у нее кто из родни умер, и Дамарис была ему искренне благодарна за то, что он всерьез принимает ее чувства. Не то что донья Элодия – пока Дамарис рассказывала ей, как все это случилось, ее вдруг охватило чувство вины: это ведь у нее собака убежала, это она сама оставила попытки ее найти, сама потеряла всякую надежду. Донья Элодия выслушала рассказ молча, а затем горестно вздохнула, словно смирившись, вконец обессилев от тягот жизни. От помета в одиннадцать щенков остался только один – кобель, которого она оставила себе. И теперь Дамарис, когда ей случалось пойти в соседний городок, старалась обойти ресторанчик стороной, потому что смотреть на этого пса ей было бы больно.
Ну и поскольку последним, чего ей тогда не хватало, стали бы язвительные комментарии Люсмилы, Дамарис ни слова не сказала об этой истории никому из родных, даже тете Хильме.
Однако Люсмила все равно узнала. Возвращаясь с рыбалки, Рохелио случайно столкнулся в рыбацком кооперативе с ее мужем, они разговорились о том о сем, так что он и сам не заметил, как выболтал все о суке: что та убежала, что они ее искали и как долго. Уже к ночи Люсмила позвонила Дамарис на сотовый.
– Вот потому-то мне и не нравятся эти животные, – припечатала она.
Дамарис вообще-то не поняла, по какой именно причине: по той ли, что те могут потеряться в лесу, или по той, что они погибают, но пояснений просить не стала, поинтересовавшись только, звонила ли Люсмила на этой неделе отцу.
Смерть сеньора Хене выглядела весьма странной. Никто так и не узнал ни что с ним, собственно, случилось, ни каким образом он оказался в море. Практически полностью парализованный, двигать он мог исключительно пальцами. Большинство людей решило, что он покончил с собой, скатившись на своем инвалидном кресле со скалы, но Дамарис и Рохелио знали, что сделать этого он просто не мог. Движок у инвалидной коляски был недостаточно мощным, и если бы сеньор Хене попытался это устроить, то он бы просто-напросто застрял в золотых сливах, росших по краю обрыва. Такое уже случалось: вовремя затормозить ему не удалось, и Рохелио собственными руками вытаскивал его из зарослей. Нашлись, правда, и те, кто решил, что с обрыва его столкнула сеньора Роса, по словам одних – из жалости, а по мысли других – чтобы избавиться от обузы.
Версия о том, что кресло столкнула сеньора Роса, казалась Рохелио вполне правдоподобной, потому как крыша у нее совсем уже съехала. Дамарис этого не отрицала, но все-таки твердо стояла на том, что, какой бы полоумной она ни была, не ее это рук дело. Если уж она не может обидеть даже мышек-полевок, устроивших гнезда у них в чулане, кузнечиков, проедавших дырки в одежде, и гигантского размера моль, похожую на летучую мышь и пугавшую ее по ночам, то уж убить мужа она тем более не способна.
Как бы то ни было, когда сеньор Хене пропал вместе с инвалидным креслом и вверху на скалах никаких его следов обнаружить не удалось, Рохелио первым сказал, что он, должно быть, не на земле. Деревенские мужики, помогавшие в поисках, его не поняли.
– Будь он здесь, на горе, – пояснил тот, подняв взгляд к небу, – то давно тучей стервятники бы носились.
И это прозвучало так убедительно, что мужики только переглянулись, словно говоря: «Да как же мы сами не догадались?» – и Дамарис охватила гордость за своего мужа.
Дамарис смогла увидеть тело сеньора Хене сразу, как только его подняли из моря и выгрузили на берег. Мертвое тело казалось еще более белым, чем он был при жизни, белее, чем что-либо виденное Дамарис в жизни. Кожа с него сползала клочьями, как с наполовину очищенного апельсина, пальцы на руках и ногах были обглоданы морскими тварями, глазницы – пусты, живот – раздут, а рот – раскрыт во всю ширь. Дамарис в этот рот заглянула. Языка не было, а из глотки поднималась какая-то черная жидкость. Пахло гнилью, и ей почудилось, что оттуда того и гляди то ли начнут выпрыгивать, поднявшись из живота, рыбки, то ли прорастет вьюнок.
Его искали двадцать один день. После Николасито это было второе тело, которое море так долго отказывалось отдавать.
Собака вернулась, когда при Дамарис о ней никто уж и не заговаривал. В тот день Дамарис проснулась ни свет ни заря – от шума с рыбацких судов, выходящих из бухты, места ночевки, в открытое море. Небо было плотно затянуто тучами, но не капало, а в голове у нее крутилась беспокойная мысль о том, что из еды у них на сегодня – только рыба. И вот, едва Дамарис, собираясь в летнюю кухню, распахнула дверь хижины, как тут ее и увидела – под кокосовой пальмой в саду. Первое, что пришло ей в голову, это что собственные глаза опять ее обманывают, однако нет, на этот раз это и в самом деле была ее собака – худющая и вся покрытая грязью.
Дамарис спустилась из хижины во двор. Собака завиляла хвостом, а у женщины брызнули слезы. Она подошла поближе, наклонилась, погладила. От собаки воняло. Дамарис осмотрела ее со всех сторон. Несколько впившихся клещей, ухо порезано, глубокая рана на задней лапе и торчащие наружу ребра. Дамарис не отрывала от нее глаз. Поверить не могла, что та вернулась и, что самое удивительное – в таком неплохом состоянии после бездны времени в лесу. Прошло тридцать три дня: на двенадцать больше, чем числился пропавшим сеньор Хене, и всего на один меньше, чем Николасито, но коль скоро собаку обратно вернуло не море, а сельва, та осталась жива. Жива! Дамарис без устали повторяла про себя это слово.
– Она жива! – провозгласила она, когда Рохелио вышел из хижины.
Увидев суку, он просто остолбенел и лишился дара речи.
– Это Чирли! – пояснила Дамарис.
– Да вижу я, – отозвался он.
Подошел, оглядел ее всю – с головы до хвоста – и даже легонько похлопал по спине. А потом взял ружье и ушел на охоту.
Дамарис счистила с нее грязь, продезинфицировала раны спиртом, сварила рыбный бульон и отдала его собаке вместе с рыбной головой, сама оставшись без обеда. Потом спустилась в деревню и, немало смущаясь, потому что в этом месяце расплатиться за взятые в долг товары они не смогли, попросила у дона Хайме занять немного денег – купить мазь «Гусантрекс», чтобы у собаки в ране черви не завелись. Дон Хайме тут же дал ей денег, а еще фунт риса и две куриные шейки.
Так как «Гусантрекса» не оказалось ни у них в деревне, ни в соседнем городке, Дамарис попросила старшую дочку Люсмилы, собравшуюся по своим делам в Буэнавентуру, купить ей мазь, нимало не заботясь о том, что там подумает или скажет ее кузина.
«Гусантрекс» прибыл с последним теплоходом, и все последующие дни Дамарис только и делала, что смазывала собачьи раны лекарством, кормила ее бульонами, а еще жалела и окружала заботой.
Собачьи раны благополучно затянулись, да и мясо на ребрах наросло, однако Дамарис продолжала вести себя с ней так, словно та все еще больная и слабая. Она уже открыто звала ее Чирли и не стеснялась ласкать, кто бы рядом ни находился – даже в присутствии Люсмилы, когда та пришла к ним в гости на день матери.
Явилась Люсмила вместе со всей семьей: мужем, дочками, внучками и даже тетей Хильмой, которую подняли на руках по крутым ступеням, а потом усадили в шезлонг на террасе большого дома. В летней кухне на дровяной плите хозяева потушили овощное санкочо с курятиной, наполнили водой бассейн и полезли купаться. Вслух никто не сказал «Ну и ну, рисковые ж мы ребята!», но Дамарис казалось, что все, должно быть, так про себя и думают. И хотя она громко смеялась шуткам и играла с девочками, сказать, что она чувствует себя в своей тарелке, было никак нельзя. Ее мучила мысль, что бы сказали люди, если б увидели их, так по-хозяйски расположившихся в доме семьи Рейес. Тетя Хильма лениво обмахивалась веером, сидя в шезлонге на террасе, как королева какая-нибудь, Рохелио вальяжно раскинулся в другом кресле, возле бассейна, Люсмила с мужем, сидя на бортике бассейна с бутылкой водки, по очереди отхлебывали из горлышка, девочки резвились в воде, а Дамарис, только что выйдя из воды и оставив за собой мокрый след, прохаживалась по гравийной дорожке, покачивая массивной филейной частью, обтянутой короткими шортиками из лайкры, в выцветшей майке на бретельках, которую обычно она использует как верх купальника или как рабочую одежду. Дамарис говорила себе, что никто и никогда не принял бы их за хозяев дома. Они не более чем кучка бедных и плохо одетых чернокожих, дорвавшихся до вещей богачей. «Вот ведь нахалы», – вот что подумали бы о них люди, и Дамарис уж точно захотелось бы провалиться сквозь землю, потому что для нее прослыть нахалкой – так же ужасно и через край, как пойти на кровосмешение или преступление.
Она уселась на пол, вытянув ноги и опершись спиной о стену летней кухни. Собака устроилась рядом, положив голову ей на ногу, и Дамарис принялась ее гладить. Люсмила взглянула на обеих, осуждающе покачав головой, а потом пошла предложить глоток Рохелио.
– Тебя как, уже вышвырнули из постели, заменив на псину? – поинтересовалась Люсмила. – За обедом-то твоя жена лучший кусок курятины ей отдала.
Люсмила перегибала палку. Дамарис действительно дала порцию санкочо собаке, но разве только кожу и малюсенький кусочек своей порции куриной шеи.
– Нет пока, – ответил Рохелио, – я другому удивляюсь: зачем она тратит время на эту животину, если та уже в лесу пожила и теперь, считай, все равно пропала. Зуб даю, ее теперь не удержишь – так и будет бегать.
Рохелио оказался прав. Собака вновь убежала – в день, когда Дамарис отправилась с ней в дом сеньоры Росы. Дамарис, как всегда, оставила собаку на заднем дворе и поднялась в дом. Открыла настежь окна и двери, чтобы проветрить, смела паутину из углов и пыль с мебели, вымыла кухню и ванную комнату, подмела и навощила полы, а также обработала инсектицидом все помещения. Руки у нее отвердели, будто картонные, и сильно пропахли химией.
Когда она все закончила и вышла из дома, было уже часа четыре, и собаки во дворе не было. На небе висели тяжелые тучи, да так низко, что, казалось, того и гляди землю придавят. Дышалось тяжело, и Дамарис подумала, что псина, истомившись от жары и испугавшись приближающейся грозы, вернулась домой одна.
Дамарис сразу же пошла домой, прямо к ней, своей собаке, собираясь налить ей воды. Остальные псы залезли под хижину, где и сидели, высунув языки. Но ее там не было. Не было нигде. Дамарис посмотрела под большим домом, на лестницах, в саду, в кухне… Она вся взмокла и чувствовала, что просто задыхается от духоты. Очень хотелось освежиться, окатить себя водой, забравшись в купель, но собаку найти – важнее. Бегая по всему участку, она громко звала свою псину и даже в лес забежала, но недалеко, кликая ее и там. И не оставляла эти попытки до тех пор, пока не стемнело настолько, что бегать босиком и без фонаря в руках стало опасно. И – ничего.
Вернувшись домой, она все же сполоснулась в купели, чувствуя скорее злость, чем страх. Ее злило, что собака удрала, и на этот раз – одна, без какого бы то ни было влияния других псов, злило, что та заставила ее бегать по участку и звать беглянку, волноваться и – самое главное – что Рохелио оказался прав и что собака эта – кажется, отрезанный ломоть. Поэтому, когда он вернулся с рыбалки со связкой рыбин, она ничего ему не сказала, а чтобы он ничего не заподозрил, и на поиски вечером не пошла. Дамарис была так раздражена, что не могла даже сосредоточиться на очередной серии вечернего сериала. По телевизору шел уже выпуск новостей, когда она все же решила выйти и глянуть в последний раз под предлогом, что нужно проверить, хорошо ли упакована принесенная рыба.
Тучи ушли, ночь стояла ясная и свежая. Где-то над морем, так далеко, что и слышно-то ничего не было, синим и оранжевым полыхала гроза, рассекая черное небо царапинами молний. Собака вернулась. Лежала, свернувшись, на своем месте, и Дамарис обрадовалась, увидев ее, но виду не подала.
– Кыш, мерзкая псина! – крикнула она, когда та встала поздороваться с хозяйкой.
Собака поджала хвост и опустила голову.
– Вот не буду тебя сегодня кормить, – пригрозила она ей.
Но тут же одумалась и выложила припрятанные остатки ужина.
На следующее утро собака вела себя хорошо и не отходила от Дамарис ни на минуту. Та ее простила и решила, что Рохелио ошибся, что сука вовсе не безнадежна. Взяла у Рохелио одну из его веревок, швартовов для лодки, обернула ее вокруг собачьей шеи и завязала узел, которым обычно крепила к причалу свою лодку, затем привязала другой конец веревки к столбу, опоре крыши над кухней, села рядом и принялась терпеливо ждать, что будет, когда собака попытается убежать.
Когда такой момент настал и собака натянула веревку, Дамарис очень ласково, чтобы та успокоилась, начала ей рассказывать, чего она от нее хочет: чтобы та больше не убегала, чтобы снова стала послушной собачкой, увещевала, что лучше бы ей вспомнить о голоде и ужасах тех тридцати трех дней, когда она плутала в лесу, что нельзя быть такой упрямой и надо извлечь уроки из собственного опыта. Как раз в эту минуту Рохелио, возвращаясь из леса, куда он ходил нарезать палки для ремонта кухни, подошел к ним и с ужасом воззрился на открывшуюся его глазам картину.
– Ты что, животное убить хочешь?! – заорал он.
– Это еще почему?
– Узел-то затяжной: она ж удавится!
Дамарис бросилась к шее собаки, думая развязать петлю, но, поскольку та уже успела отчаянно пометаться, стараясь освободиться, узел затянулся и не поддавался. Рохелио отодвинул Дамарис в сторону, поймав, прижал к земле собаку и вытащил мачете. Дамарис пришла в ужас, но прежде, чем она успела хоть что-нибудь предпринять, Рохелио перерезал веревку, и собака освободилась.
После того как она успокоилась и попила воды, Рохелио научил Дамарис, как правильно привязывать собаку. То, что она завязала мертвую петлю – затяжной узел, это хорошо: чтобы собака не могла сама отвязаться, – но ни в коем случае нельзя делать ей петлю на шее. Наоборот, веревка должна проходить по груди: от плеча, через грудную клетку и под переднюю лапу с другой стороны – так, как люди сумку через плечо носят.
Дамарис держала собаку на привязи целую неделю. Веревка была длинной, так что позволяла псине переходить с места на место в поисках тени, уползавшей вслед за движением солнца по небосклону, а также выходить на лужок за кухней, чтобы сделать свои дела. Дамарис время от времени подливала ей в миску воды и давала еду прямо возле столба в кухне, к которой та была привязана. По ночам оставляла в кухне свет, как и раньше, чтобы не налетели летучие мыши и не укусили животное.
Прошла неделя. Решившись отвязать собаку, Дамарис заглянула ей в глаза и сказала: «Смотри у меня!» Собака принялась носиться, как необъезженный жеребенок, и Дамарис испугалась, что она тут же убежит. Но этого не случилось. Набегавшись, с вываленным наружу языком собака вернулась в кухню, полакала воды и устроилась рядом с хозяйкой. Дамарис подумала, что это – хороший признак, но контроль все ж таки не ослабила. Глаз с нее не спускала, если псина отбегала подальше, принималась звать ее обратно, а еще привязывала: на ночь, когда нужно было сходить в деревню или когда была занята и не могла ее караулить.
Но едва она поверила, что собаке снова можно доверять, и несколько ослабила контроль, как та удрала. На этот раз носилась где-то целые сутки, и после этого случая никакие меры уже не помогали: ни держать на привязи целый месяц, ни оставлять все время свободной, ни бесконечно, не отвлекаясь ни на что другое, караулить ее, ни демонстративно не обращать на нее внимания, ни лишать ее еды в виде наказания, ни давать ей еды больше, чем обычно, ни обращаться с ней сурово, ни ласкать и баловать. При первой же возможности собака убегала и пропадала в лесу часами или сутками.
Рохелио ни слова на эту тему не говорил, но Дамарис мучилась от мысли, что он наверняка про себя думает: «Я же говорил!» – и она начала на собаку злиться. Во время очередного побега вынесла из кухни собачью лежанку и вышвырнула ее в ущелье, где уже образовалась свалка разного мусора: банок из-под моторного масла, дырявых канистр от бензина и всего того, что прибивает к берегу приливом. Больше она собаку не гладила, не откладывала ей лучшие кусочки, не обращала никакого внимания на приветливо виляющий хвост, не прощалась с ней, уходя спать, и даже прекратила оставлять на ночь в кухне свет. И когда собаку укусила летучая мышь, Дамарис узнала об этом, только когда на следы крови обратил внимание Рохелио и поинтересовался, не собирается ли она заняться животным. У собаки был укушен нос, и рана кровоточила. Но поскольку Дамарис в ответ только пожала плечами и не подумала оторваться от своей утренней чашки кофе, Рохелио сам пошел в хижину за «Гусантрексом» и обработал место укуса.
Рана зажила довольно быстро, но теперь не кто иной, как Рохелио, следил за тем, чтобы ночью в кухне горел свет. Не то чтобы он полностью взял на себя заботу о собаке, но любому человеку со стороны, не знакомому с их историей, могло показаться, что собака – его, а она – из тех, кто животных не любит. У Дамарис присутствие собаки стало вызывать отвращение: от нее и воняет, она и чешется, и отряхивается, у нее и слюна ниткой из пасти свисает, а когда дождь, так всюду оставляет грязные следы – и на полу кухни, и возле бассейна, и на дорожках сада. Она уже всем сердцем желала, чтобы собака поскорей удрала и больше не возвращалась, чтобы ее ужалила гадюка и та околела.
Но сука, наоборот, бегать перестала и успокоилась. Все время была рядом с Дамарис, где бы та ни находилась: лежала на полу кухни, пока та готовила или снимала высохшее белье, устраивалась под большим домом, когда ее хозяйка там убиралась, или под хижиной, когда она смотрела дневной сериал. И вот Дамарис сама себя удивила, когда в один прекрасный момент снова, как в добрые старые времена, гладила и трепала холку своей собаке.
– Хорошая ты моя собачка, – заговорила она вслух, чтоб Рохелио слышал. – Наконец-то одумалась, образумилась.
День клонился к закату, и они с собакой сидели на верхней ступеньке лестницы, лицом к бухте, которую быстро заливал прилив – темный и молчаливый, как гигантская анаконда. А он расположился в пластиковом кресле, вынесенном из хижины, и кухонным ножом вычищал грязь из-под ногтей.
– Это потому, что она беременная, – проронил он.
Для Дамарис эти слова равнялись удару под дых: вдруг оказалось, что ей нечем дышать. Она даже не могла от них отмахнуться, потому что все было очевидно. Соски у суки набухли, а живот округлился и стал твердым. Невероятным было другое – что это ему пришлось ей об этом сказать.
Дамарис с головой захлестнула тоска, и всё, абсолютно всё – вставать с постели, готовить обед, просто жевать – теперь требовало от нее неимоверных усилий. По ее ощущениям, жизнь была как их залив, а ей выпало брести поперек него по пояс в воде, увязая в топком дне, в одиночестве, в полном одиночестве, запертой в тело, не давшее ей детей, в тело, годное только на то, чтобы портить вещи.








