Текст книги "Слово в пути"
Автор книги: Петр Вайль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Петр Вайль
Слово в пути
Вместо предисловия
Мало ли чем существенным в жизни можно заниматься, не описывая и даже не имея этого в виду. Любовь, семья, профессия, еда – явления самодостаточные. Но путешествовать и молчать об этом – не только противоестественно, но и глупо. Более того – невозможно.
Вяземский в «Старой записной книжке»: «Вчера приехал Тургенев. Он отдумал ехать в Ирландию, убоясь моря и рвоты, а в Шотландию – потому, что некуда писать оттуда. Брат лучше его знает все, что будет он ему описывать, а меня в России нет…» Так и не увидал Александр Тургенев Ирландии и Шотландии. А они – его.
Движение тут встречное, взаимообогащающее. Место выигрывает от визита вдумчивого наблюдателя, пожалуй, больше, чем он сам. Он что, он частность, а страна и народ превращаются в стереотип, и, в конечном счете, очень важно для всякой жизни – социальной, политической, экономической, – в какой именно.
Крайний и оттого лабораторно чистый – советский случай. Лишенный собственной возможности передвигаться по миру читатель населял планету тем, чему позволено было стоять на полках. Там единовременно жили французы конца XVIII века из «Писем русского путешественника», малайцы середины XIX столетия из «Фрегата «Паллада»», новогвинейские папуасы 80-х годов того же века из Миклухо-Маклая, американцы 30-х уже следующего столетия из «Одноэтажной Америки», африканцы и южноамериканцы 50-х Ганзелки и Зикмунда. И т. д. Каша в голове, но любая каша лучше, чем пустой котелок. Мир получался по-страбоновски диковинный, но получался. Хорошо, если «страбон» попадался добросовестный и доброжелательный.
А само-то желание описывать свою дорогу неистребимо, иначе лучше сидеть на печи, довольствуясь тем, что напыщенно и искусственно именуется «путешествиями духа». Словно одно противоречит другому.
Путешествие – вовсе не поиск незнаемого. Путешествие – способ самопознания.
Чтобы понять, кто ты и зачем, существуют разные способы. Большинство из них затруднительны умственно или физически: углубленное изучение философии, погружение в религию с молитвой и аскезой. Не всякому под силу. Есть метод более доступный, веселый и комфортабельный – отправлять в дорогу не дух и разум, а тело. Каждому известно, что он повсюду разный: дома – один, в деловой поездке – другой, в курортном отпуске – третий, и уж вовсе на всех троих непохожий – в чужой стране. Приезжая в различные места, смотришь не только на них, но и видишь себя самого. Переносишь себя в иные декорации и фиксируешь по-новому.
Как нас учили в школе: чем больше точек – тем точнее график. По пунктам собственных передвижений вернее выстроится график твоей жизни, и ты, может быть, больше о себе поймешь.
Сейчас мне кажется, что осознал это очень рано – может, додумываю. Но помню с волнением, как мы всей семьей громоздились в грузовик поверх мебели, и начинался путь из центра Риги к берегу нашего мелкого и холодного Рижского залива, где проходили три месяца – самые увлекательные в году, потому что исполненные захватывающей новизны.
Дорога занимала не больше часа, но была именно путешествием. Сильно подозреваю, что тогда и возникла не утихающая по сей день страсть к перемещениям в пространстве. Ведь всё оказывалось новым: не говоря о растительности и архитектуре, даже люди представали другими. В городе вокруг меня все были русские, а дачи снимались у латышей, их дети давали первые уроки двуязычия. С ними мы играли не только в футбол и пинг-понг, но и в сугубо дачный «новус» – игру, известную, кажется, только в Латвии и Эстонии (квадратный стол, по которому киями на манер бильярдных загоняли в лузы деревянные шайбы). Всё было не так. И важнейшее обстоятельство: новым, иным, малознакомым самому себе оказывался ты сам. На себя можно было – и приходилось – поглядеть со стороны.
Если бы у меня было столько денег, чтобы о них не думать, я бы очень медленно путешествовал по миру. Приезжал бы в какое-то место, снимал жилье, ходил на рынок, пытался болтать с торговцами, готовил тамошние блюда, листал местные газеты, вперялся в телевизор, болел за городскую футбольную команду. Потом, через несколько месяцев (а может, лет), уезжал, узнав довольно много о них – из любопытства, и еще больше о себе – из настоятельной внутренней потребности. Потребность эта есть у каждого, только не все сознают и не все признаются.
Давно уже стараюсь сочетать перемещения в пространстве с перемещениями во времени. То есть становится все более интересно приезжать не в новые места, а туда, где уже бывал. Места-то не изменились, изменился ты. И то, как по-другому воспринимаешь нечто прежнее, опять-таки что-то скажет тебе о тебе. Это как перечитывать классику. «Анна Каренина», прочитанная в двадцать лет – одно, в сорок – совершенно другое.
Писатели осознали целебность перемещений раньше других. Или – наоборот – те, кто осознал, и стали первыми писателями?
Во всяком случае, одна из первых в истории человечества книг, которая может быть названа книгой, – египетский папирус, хранящийся в Эрмитаже: «Потерпевший кораблекрушение». Наследие Среднего царства – примерно четыре тысячи лет назад. Корабль отправился на фараонские рудники, в буре все погибли, спасся один автор, а зашедшее на остров судно выручило его. Написано от первого лица – классический жанр путешествия.
Надо ли напоминать, в каком жанре создана основа основ всей западной литературы – гомеровская «Одиссея»?
А что есть Деяния святых Апостолов, с их приключенческими перемещениями по Восточному Средиземноморью: Ближний Восток, Малая Азия, Кипр, Греция, Рим, наконец? Специфика жанра допустила здесь самое забавное во всем Писании место: «А иные насмехаясь говорили, они напились сладкого вина. Петр же… возвысил голос свой и возгласил им:…Они не пьяны, как вы думаете, ибо теперь третий час дня;» (Деян. 2: 13–15). Делов-то, среди дня выпить. Подобные бытовые детали – неотъемлемая часть, строительный материал литературы путешествий.
В реальных и виртуальных странствиях наглядно и ощутимо убеждаешься в колоссальной важности географии для характера страны и человека. Применительно к России об этом писал Ключевский, но надо же посмотреть и потрогать самому.
Чем слабее цивилизация, тем важнее география. Даже Москва, не говоря о глубинке, зимой – город «третьего мира», при том, что вполне северные Стокгольм или Осло почему-то круглый год одинаково приемлемы. В централизованном государстве с огромной территорией вырабатываются тяжелые комплексы провинциальной неполноценности: все эти вопли трех сестер «В Москву! В Москву!» И наоборот: в виде компенсации за заброшенность появляется мощная местная мифология, вроде той, которая проводит ось планеты через Пермь. Возмещая увеличивающийся отрыв от Большой земли, дальневосточные поэты, которые мне встречались в Хабаровске, пишут космические абстрактные стихи, в которых нет ни малейшей местной особенности. По-другому, чем столичные политики, держатся правители отдаленных областей. Чем дальше от Москвы, тем сильнее и разветвленнее миф о зловещем злокозненном центре.
Что до личных взаимоотношений человека с местом – связь несомненна. Иногда – пугающе явственна: как в любви-ненависти Джойса к Дублину или Флобера к Руану, в превращении Барселоны в город Гауди, а Эль Греко в художника Толедо, в стилистическом соответствии Малера Вене. В русской культуре – не представимый нигде, кроме Петербурга, Достоевский, мыслимый только в Москве поздний Булгаков, одесский Бабель. Каждый из нас знает, как связаны душевные переживания с декорациями, в которых они происходят, – с проницательной силой это дано у Пастернака в «Марбурге», где город выступает непосредственным участником любовной драмы.
Город вообще – самое интересное. Нервный узел человечества. Сократ говорил: «Деревья и горы не могут меня научить ничему, а люди в городе могут». О. Генри писал: «В одном нью-йоркском квартале красоты больше, чем в двадцати лесных лужайках, усеянных цветами».
Гляди. Замечай. Чем обильнее замеченные и названные предметы покрывают землю, чем вернее их число стремится к неисчислимому множеству, тем больше пространство походит на время. И тогда нанизанные на путеводную нить объекты словно получают четвертое измерение, становятся временными сгустками, фиксируют твое передвижение по миру и по жизни.
Странствие выполняет по отношению к пространству ту же функцию, что текст по отношению к листу и речь по отношению ко времени: заполняет пустоту.
Смысл словесности путешествий, в которой происходит реализация метафоры «жизненный путь», – расстановка вех в памяти. Попытка запечатлеть настоящее. Веха, имеющая имя и адрес, – конкретна.
Такие опоры существуют в литературном творчестве всегда, но жанр путешествия позволяет их строить из практически чистого материала: автор имеет дело с реальностью, не нагруженной никакими иными ассоциациями, кроме только что возникших.
Цель скитаний – возвращения. Странствия одомашнивают пространство, и чем больше становится прирученных мест, тем больше возвратов. Тем выше вероятность нового прихода домой.
I. Дороги, которые мы выбираем
Новый год в городе макумбыСамый удивительный Новый год в моей жизни – бразильский, в Рио-де-Жанейро, на Копакабане. Хотя диковины начались с другого пляжа – Ипанема: там я жил, что невероятно, и вот почему. Двадцать пять лет назад, во время службы в Советской армии, мой однополчанин, джазовый пианист, ныне известный музыкант и критик Олег Молокоедов, прокрутил мне пленку певицы Аструд Жильберто – «Девушку с Ипанемы». Мы тогда увлекались очень прозой Альбера Камю, Сартра, других экзистенциалистов и нашли общее с этой прозой в песне: та же внешняя бесстрастность при насыщенной чувственности, знаменитый «нулевой градус» письма, в данном случае – пения.
Через два десятка лет, в иной жизни и совсем другом полушарии, я пошел на выступление Аструд Жильберто в Нью-Йорке, в джазовом клубе S.O.B. Она оказалась стройная, моложавая, веселая и пела так же, как тогда, в каптерке нашей казармы. Я подошел к ней и рассказал о восторгах ефрейтора Советской армии. Певица была заметно тронута – такой экзотики она никогда не слыхала – и тут же предложила исполнить песню по моему заказу. Понятно, это была «Девушка с Ипанемы».
И понятно, что в первый же вечер в Рио-де-Жанейро я пошел разыскивать ресторан, где была написана песня. В 62-м году бразильский композитор Антонио Карлос Жобим с приятелем, поэтом Винисиусом де Мораисом, сидели в своем любимом ресторане и увидели проходящую по улице ту самую девушку с Ипанемы. У нее есть имя – Элоиза Пиньеро, сейчас она мать четверых детей и живет в Сан-Паулу. Но тогда она была «девушкой с Ипанемы» и вдохновила Жобима и Мораиса там же, прямо на салфетке, записать песню, которая стала одной из самых популярных мелодий нашего времени.
Сейчас ресторан – достопримечательность. В нем нет ничего особенного, кроме названия – Garota de Ipanema: на стене увеличенная копия нот на исторической салфетке. Сидя на открытой террасе, глядишь на девушек, которые, надо сказать, очень вдохновляют. Мы поделились впечатлениями с женой и несколько разошлись во мнениях.
•
Дорого раздеться – дороже, чем дорого одеться.
Самые дорогостоящие наряды рядовой праздный наблюдатель может увидеть вовсе не на Пятой авеню или Елисейских Полях, даже не краем глаза по телевидению, а на пляже. Простая арифметика: цена одного квадратного сантиметра купальника достигает десятка долларов. Платья и шубы такой стоимости (или таких размеров) еще не изобретены.
Нигде не владеют этим искусством так виртуозно, как на пляжах Рио-де-Жанейро. Здесь доведена до высшей невидимости идея бикини, сама по себе ставшая революционной более чем полвека назад. Не зря купальник из двух частей с линией трусов не по талии, а по бедрам, назвали по имени атолла Бикини, где в 46-м испытали атомную бомбу. Взрыв пляжной моды оказался долговечнее ядерного, разметав эротические осколки по всем побережьям мира. Пляжи Рио сделались неким испытательным полигоном, откуда и явились на свет те три треугольника на ниточках, которые человечество негласно договорилось считать предметом одежды.
При всем этом нудистов Рио не приветствует: все-таки Бразилия католическая страна. Католицизм, правда, не мешает как угодно изменять творение Божье по произволу самого творения. В Рио пластическая хирургия процветает, что понятно: нигде нет такой надобности и возможности применения профессиональных навыков, такой площади открытого тела.
Рио – голый город. Кто не был – представить трудно. Море морем, но и в десятке кварталов от него встречаешь матрону в откровенном купальнике, выбирающую овощи на зеленном прилавке. В нотариальную контору заходит солидный мужчина с сигарой: на нем ничего, кроме плавок. Я видел, как две женщины в строгих офисных костюмах вышли на пляж, быстро разделись, сбросив тонкое сукно, остались в тончайших цветных полосках и бросились в воду. Одевшись, выпили у тележки на колесах по стакану свежевыжатого сока манго и ушли на высоких каблуках. Называется – обеденный перерыв.
Шорты и сандалии выглядят здесь пиджачной парой, майка – смокингом, на длинные брюки оглядываются.
Пляж определяет дух и стиль Рио: что взять с голого человека, чей удел – купаться, приплясывать, подбрасывать мяч и глазеть на окружающих (сколько же прекрасных часов я провел, разглядывая купальники, что ли… Ну пусть будет – разглядывая купальники).
Вокруг пляжа клубится деловое процветание Рио: производство кремов для и от загара, спортивного наземного и водного инвентаря, бешеного ассортимента купальников и солнечных очков; индустрия красоты (та же косметическая хирургия); здешнее повальное увлечение – торговля свежевыжатыми соками в сотнях околопляжных juice-bar-ов; знаменитейший (наряду с кофе) бразильский экспорт – футбол, многие звезды которого начинали с мальчишеских игр на пляже.
Пляж господствует и в географии города. В Рио причудливым образом многоэтажные кварталы сменяются девственными лесами, а когда, счастливый, что попал-таки в вожделенные джунгли, смотришь на карту, то обнаруживаешь себя все– таки в городском центре. В этот природно-градостроительный хаос только пляж вносит ясность – потому что тянется вдоль незыблемого океана, что ровен и плавен, что охватывает гигантской дугой легендарный город. Собственно, это цепь перетекающих друг в друга пляжей. С востока на запад, от горы Сахарная Голова – некогда пристойные Ботафого и Фламенго, ныне известные скорее футбольным болельщикам (так называются местные команды); наиболее демократичные и знаменитые – Копакабана, Ипанема; фешенебельные Леблон и Сан-Конрадо.
•
Самба – самая легкомысленная, самая расслабляющая музыка в мире, и весело смотреть, как распущенно выглядят респектабельные туристы откуда-нибудь из Германии, розовые, в белых панамках, отчаянно приплясывающие под звуки самбы. И тем большим сюрпризом оказывается серьезность самбы. Об этом узнаешь, попав на богослужение культа макумбы.
Макумба – языческий культ, религия африканских негров, привезенная сюда, в Бразилию, вместе с самими неграми-рабами и не только прижившаяся на новом континенте, но и процветающая. Об этом не совсем прилично говорить вслух, тем более что Бразилия считается самой большой католической страной в мире: по официальным данным, 90 процентов ее 140-миллионного населения – католики. Это правда, но правда и то, что сообщают данные неофициальные: от 60 до 80 процентов бразильцев в той или иной степени исповедуют религию макумбы. Их католицизму это не мешает, в чем я убедился наглядно.
Наш гид, мулат Марселло, сделался серьезен, когда я потребовал, чтоб он устроил посещение терьеро – храма макумбы, ушел звонить, вернулся торжественный и сказал, что восемь вечера мы отправляемся. Мы отправились и долго-долго ехали среди холмов куда-то за Рио.
Над калиткой кованого железа на фанерной табличке значилось – «Церковь Святого Иеронима». Мы прошли по дорожке в помещение вроде складского: беленые стены, крыша из гофрированного алюминия. По просторному залу бродили человек двадцать в белом и босиком – жрецы и служки. Отделенные от зала низким барьером ряды стульев, где уже сидели тридцать-сорок прихожан. Посторонних и одновременно белую расу представляли мы с женой.
Сначала мне показалось, что попал на новогодний вечер в младших классах сельской школы. Стены и потолок украшены изделиями из фольги и разноцветной бумаги: звезды, рыбки, сабли, короны, молнии, веера. На нитках свисали конфеты в серебряных бумажках. При этом имелся алтарь с деревянной скульптурой – полный христианский пантеон: Иисус, Богоматерь, Иоанн Креститель, святой Себастьян, Франциск Ассизский. Это те, кого я смог опознать в незатейливых изображениях, опять-таки напоминающих детские поделки.
В правом ближнем углу размещалась так же примитивно изготовленная сцена Рождества, над которой почему-то вздымалась голая коричневая женщина из картона. Рядом стояла серебристая лодка с большой, в человеческий рост, русалкой из фольги. «Это Иеманья, морская богиня», – сказал Марселло, которому было как-то неуютно: жрецы на нас внимания не обращали, но прихожане перешептывались и показывали пальцами.
Посреди зала стояла плошка с цветами и нарезанными крутыми яйцами (символ Солнца), перед которой склонялись все входящие, заламывая руки и бормоча. Затем каждый прислонялся лбом и руками к стволу дерева, обвитому голубой лентой и прорастающему прямо сквозь алюминиевую крышу. От плошки и ствола переходили к алтарю, где так же кланялись Христу и Богоматери. Затем – морской богине из конфетной бумажки.
В половине десятого грохнули три барабана и твердым, хорошо поставленным голосом что-то красиво-угрожающее запела девушка, которая так, не садясь, не прерываясь, пела три с половиной часа. Это было антифонное пение: когда солист выдает куплет, а хор отвечает. Жрецы, произвольно расположившиеся по залу, слаженно пели, не двигаясь с мест. Я спросил Марселло, где же пляски, он поднял большой палец, что у бразильцев означает и удовлетворение, и предостережение, и обещание. Мы стали ждать, и на третьем песнопении началось перетоптывание, к пятому перешедшее в припляс, припадание на колени, легкие прыжки. Примерно с восьмой молитвы начался шабаш.
Я сразу выбрал себе три объекта. Толстуха в желтом платье, опоясанная широким белым полотном, выглядела самой активной. Красавица, с правильными строгими чертами, выделялась молодостью. Старуха, седая и мужеподобная, поражала исступленным взглядом, направленным в никуда.
На исходе второго часа Старуха со страшным лицом маршировала взад-вперед, дико вскрикивая и перегибаясь назад так, как человеку не дано перегибаться. Поправляя великолепные волосы, Красавица отходила в угол, выбегала на середину, издавая вопль такой силы и пронзительности, что у меня каждый раз останавливалось сердце, хотя можно было, кажется, привыкнуть, наклонялась, метя рассыпавшимися волосами земляной пол. С не подобающей ее фигуре грацией кружилась Толстуха, время от времени падая плашмя всем своим большим туловищем перед алтарем. Трижды ее уводили служительницы, назначенные, как я заметил, следить за коллегами, куда-то за кулисы и отпаивали водой, после чего Толстуха возвращалась, чтобы снова так же неистово закружиться и снова так же впечатляюще грохнуться на пол.
Другие не отставали. Почти не сходя с места, гремя бусами и тряся головой, плечами, руками, впадали в полную прострацию жрецы-мужчины. Женщины отчаянно кружились и бегали истошно крича, извиваясь, переламываясь, валясь на колени и навзничь.
При всей чувственности криков и телодвижений, в радении макумбы нет ничего сексуального. Это предусмотрено технически: под широкие белые балахоны надеты или нижние юбки, или, как у Красавицы, короткие, до колен, панталоны, так что при самом бешеном вращении не выказывается никакой непристойности. И когда они все, без различия пола, стали обниматься и целоваться и к ним в объятия ринулись прихожане – в этом тоже не было ни йоты плотского оттенка: чистая, кристаллизованная, материализованная, явленная в движениях и звуках одушевленность.
Уже Старуху, забившуюся в конвульсиях, унесли в угол к алтарю и поливали водой. Уже извели все бумажные салфетки обливающиеся потом барабанщики. Уже Толстуха, рухнувшая перед главным жрецом в зеленом колпаке, не могла встать и только приподнимала голову и даже не кричала, а сипела. Уже певица стала давать сбои и один раз уронила микрофон. Уже жрецы закурили сигары, а главный – трубку. Уже Красавица издавала не вопли, а просто жалобно визжала. Уже валялись там и сям человек пять, с подергиванием, с пеной на губах, с уханьем.
Марселло сказал, что пора, мы не стали спорить, и я с изумлением понял, что просидел три с половиной часа, не заметив этого, и более того – испытывая если и не желание выйти туда, к ним, в зал, в песнопение и пляску, то отчетливую острую зависть, что они могут так забыться, а я нет.
В этом диком зрелище не было ничего болезненного, надуманного, фальшивого. Катарсис здесь достигается самым простым и действенным путем: не интеллектуальным, а эмоциональным. Что-то подобное я уже видал – на исполнении негритянских госпел-сонгов в гарлемских церквах. И когда погружаешься – не до конца, разумеется, этого нам не дано, мы слишком рациональны – в такую сугубо чувственную стихию, то понимаешь дикарскую гармонию всех несопрягаемых, казалось бы, деталей. Древние барабаны – и микрофон. Христос – и русалка Иеманья из фольги. Сцена Рождества и картонная женщина с голой грудью. Ухоженные ногти с лаком – и истошные крики с конвульсиями. Иоанн Креститель – и сабельки из цветной бумаги. Исповедь – и сигара.
Макумба – это эклектика в чистом виде, даже не культивированная, а просто зафиксированная, можно сказать – взятая из жизни. Хаос макумбы резко противостоит Космосу классических религий, их порядку, четкому ритуалу и расписанию. Макумба легко вмещает в себя все элементы бытия, потому и кажется такой естественной и настоящей. Потому, наверное, так и тянет в этот безумный танец.
Наступивший на следующий день Новый год уже не мог потрясти, но мог – восхитить. И – восхитил!
•
Человек, пусть предельно раскованный и свободный, – порождение традиций. Даже не воспитания и образования, а именно традиций, на наследственном уровне. Мы твердо знаем: Рождество и Новый год – снег, елка, разноцветные шары на ней. Нам более или менее все равно, что Рождество случилось на совсем иных широтах, где всего перечисленного не было и не бывает. А коль скоро мы празднуем то, что началось там, на бесснежном средиземноморском Востоке, получается – это мы не правы. Но универсальные радости оттого и универсальны, что охватывают всех и все. Снег – наше прочтение песка, остроконечная елка – преображение остроконечной пальмы, цветные зимние шары срисованы с зимних плодов – апельсинов и лимонов. Так что Новый год на берегу теплого моря – скорее возвращение к естественным истокам, чем поиски экзотики.
Новогодние бразильские радости – даже не в климате и температуре, доходящей здесь в декабре-январе до тридцати градусов, а в том редкостном и захватывающем ощущении праздничного единства, которое преподносит Рио.
•
Свой самый экзотический Новый год в жизни я встречал в плавках на пляже, ничуть не выделяясь из толпы, потому что был еще и в белой рубашке. Это важно: в новогоднюю ночь все кариоки (жители Рио) выходят на главный пляж города – Копакабану – в белом и с цветами. Впрочем, цветами побережье украшено еще с раннего вечера. Уже часов в шесть женщины в белом начали выкапывать неглубокие ямки в песке, обставляя их белыми гладиолусами и розами, складывая внутрь цветочного круга подношения богине моря Иеманье – духи, благовония, конфеты, яблоки, бананы. В каждой второй ямке лежала бутылка – качасы (водки из сахарного тростника), рома, вина, шампанского. И уже тогда эти женщины в белом выходили на кромку берега, шевеля губами, высматривая что-то на горизонте, а потом резким отчаянным жестом бросали в прибой букеты.
Ближе к вечеру на Копакабану стали собираться толпы, и к половине двенадцатого давка на пляже напоминала утреннее нью-йоркское метро. Все в белом, с цветами и бутылками. Женщины (мужчины все это время ведут себя безучастно, лениво беседуя друг с другом) начали зажигать свечи, поставленные в кружок внутри цветочного круга.
И тут грянул фейерверк. По всей восьмикилометровой дуге Копакабаны разом взорвались ракеты. Отель «Меридиен» облился цветовым водопадом. Гора Сахарная Голова стала видна как днем. Легко различались номера запаркованных на набережной машин. Хлопнули пробки. На меня внезапно набросилась большая черная женщина и стала целовать. Я еще не успел сообразить, чему приписать такой приступ страсти, Как меня уже обнимал ее муж, пожилой мулат. Черная женщина переключилась на мою жену. Выяснилось, что целуются все со всеми.
Мы налили соседям шампанского, они нас угостили качасой и широким жестом пригласили в воду, дав при этом чайную розу. Ряды за рядами шли в океан, не снимая туфель, не подтягивая штанов, не подбирая юбок – кто по колено, а кто и окунаясь с головой. Главное было подальше забросить цветы, чтобы волна не вынесла их обратно: это бы значило, что Иеманья не принимает дара и ничего хорошего в новом году не ждет. Более обстоятельные запускали лодочки, которыми тут же оживленно торговали мальчишки: лодки, нагруженные подношениями из песочных ямок, отправлялись вслед за цветами. Большая компания снарядила целое судно метра в три длиной, и первая же прибойная волна разбила его вдребезги, выкинув на берег. Толпу потряс страшный горестный вопль.
Правда, в воплях недостатка не было. Возле свечных кругов начались пляски с пением, криками, прыжками, падениями, полуобмороками.
•
На следующий день я вышел на Копакабану в семь утра и пошел к Ипанеме. Передо мной расстилался знойный даже ранним утром пляж, в котором не было ничего новогоднего, зимнего, елочного. Я пытался найти следы ямок и подношений морской богине, но за ночь Иеманья заровняла песок и забрала питье и закуску. Не видать было никаких белых балахонов. Над Сахарной Головой вставало ослепительное – уже – солнце, и, пользуясь его правильными утренними лучами, на пляж выходили голые люди, то есть одетые так, как одеваются зимой в Рио.