Текст книги "Ложь"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Как ваше имя и отчество?
– Авдей Гаврилович я… Дозвольте и мне, ваше превосходительство, поспрошать вас, кто вы такой будете?.. Ихфизономию вашу упомнил хорошо, а хфамилию вашу запамятовал…
– Акантов… Егор Иванович… Бывший генерал, а теперь рабочий в 14-ой мастерской, – сказал Акантов, протягивая руку казаку и останавливаясь.
– На станке, значить, тачаете… Вот она, как жизня-то ваша обернулась!.. – сокрушенно сказал Чукарин.
Они дошли до скромного отеля, где жил в ту пору Акантов.
– Заходите ко мне, Авдей Гаврилович, покалякаем с вами. Я тут совсем один…
– Холостые, али как?.. Может, не дай Бог, жену там оставили…
– Вдовый я… Жену в Югославии потерял. Дочь у меня маленькая, в Германии учится…
– Скажи, какая оказия!.. У меня тоже жана в Белой Церкви померла от тифа, а дочка тут, при мне… Пять годков ей… Вот, в школу французскую отдал ее…
И то, что оба они вдовцы, недавно потерявшие жен, что у обоих остались дочери-сиротки, почти однолетки, словно толкнуло одного к другому, и Акантов протянул руку Чукарину, и, крепко пожимая ее, еще раз повторил:
– Так будем знакомы… Приходите ко мне когда в воскресенье и дочку приводите с собою… Легче будет нам вместе на чужбине…
– Покорно благодарю, ваше превосходительство, на ласковом слове, – скидывая фуражку и вытягиваясь по-военному, сказал Чукарин.
Акантов еще посмотрел, как бодро, смелым шагом, помахивая руками, пошел казак вдоль по узкой улочке и стал подниматься к себе в комнату.
VIII
Каждый год, осенью, в Париже, в «Grand Palais», возле Елисейских Полей, устраивался автомобильный салон – выставка автомобилей. Это бывало событием в жизни не только автомобильного мира Парижа, но и всей Франции. Да и со всего света приезжали знатоки и любители посмотреть новинки, новые изобретения и усовершенствования. К этому «салону» готовились целый год, и один автомобильный завод щеголял перед другим красотою, легкостью на ходу быстротою, изяществом форм, экономностью на горючее своих машин.
Как раз в эту пору готовился к выставке и тот завод, на котором работали Акантов и Чукарин.
Директор и главный инженер завода в сборочной мастерской с тревогой следили, как не спеша, лениво и медлительно, будто даже нарочно медлительно, копошились рабочие французы подле машины. Рослый, могучего сложения, русский «вранжелист» им помогал, был у них на побегушках, на черной работе: «Поди, подай то, принеси это…».
Была суббота, надвигался вечер. Ярко загорались в мастерской большие фонари, осветили наполовину собранную машину, принесенный из мастерской, не вполне готовый, мотор в ящике, коробки с мелкими частями управления, нервами машины, разложенные на столах, по листам бумаги, и лежавшие и на полу манометры, показатели количества бензина, часы, указатели скорости, свитки тонких трубок, проволок, свертки с винтами и гайками. В ярком свете фонарей стало ясно, что работа далеко не окончена, что она мало подвинулась за день, и что необходимо еще день работать, чтобы закончить сборку машины.
В обычное время прогудел фабричный гудок, рабочие побросали инструменты и, с веселым говором, отошли от машины.
– Постойте, товарищи, – кинулся к ним инженер, – А как же машина? Завтра вы придете?..
– Завтра воскресенье, мы не работаем, – ответили из группы рабочих.
– Подумайте… Что же вы это делаете?.. Машина, ведь, выставочная… В понедельник она должна стоять на стенде.
– Выставка ваша, а время наше, – грубо ответил молодой рабочий, бойкий, развязный француз.
– Вы, мосье, сами понимаете, что и пожелай мы работать, мы не можем этого, – сказал старый, седой и лысый, контромэтр.
В тысячи пар глаз рабочие следили друг за другом, чтобы никто не посмел нарушить завоеванных долгою борьбою, голодовками во время забастовок, рабочих прав и свобод и тогдашней 48-часовой недели. Директор и инженер знали, что ни сверхурочная плата, ни угроза расчета не могли заставить рабочих нарушить сделанные ими постановления. Время было такое, когда рабочие постепенно овладевали предприятиями и, руководимые коммунистической партией, упорно старались устранить администрацию завода от управления… Коммунизм входил в жизнь французских рабочих… «Rien à faire…» [43]43
Ничего не поделаешь… (фр.).
[Закрыть].
Мастерская быстро опустела. В ярком, наглом, точно смеющемся над директором, свете фонарей стояла посередине мастерской каким-то допотопным чудовищем неоконченная машина: без колес, без механизмов управления и без мотора…
Из глубины мастерской выдвинулся тот рабочий, русский, «вранжелист», который помогал рабочим, и не ушел почему-то из мастерской. Он как был, так и остался, в синем комбинезоне. У него было добродушное широкое, красное от здорового загара и утомления, лицо, с русыми, крепкими, солдатскими усами. Он смелыми шагами подошел к инженеру, тряхнул головою в густых волосах, и сказал на том простом жаргоне, на каком говорят во Франции арабы:
– Pas craindre… Automobile lundi exposition prêt… Sois tranquilie…
– Кто вы такой? – спросил директор, с невольным уважением глядя на рослого, сильного человека, который носил в одной руке пару тяжелых ошинованных черным блестящим каучуком колес.
– Cosaque… Cosaque du Don…
– Ah, cosaque, – с разочарованием протянул директор, и сделал шаг, собираясь уходить.
Казак осторожно коснулся громадной рукой края изящного, широкого пальто директора:
– Laisse… Attends… Moi chercher camarade Ivan, nous deux – automobile prêt… Attends ici dix minutes [44]44
Не бойся… Автомобиль в понедельник к выставке – готов… Будь покоен. – Казак. Донской казак… – Ах, казак!.. – Оставь. Погоди. Я позову товарища Инина, мы вдвоем – автомобиль готов. Погоди 10 минут… (фр.).
[Закрыть]!
Терять все равно было нечего. Посмеиваясь, директор закурил папироску и остался с инженером в пустой мастерской дожидаться этого странного человека. Тот вернулся минут через десять, со своим товарищем. Товарищ его был поменьше ростом, но такой же сильный и коренастый, могучий и широкий в плечах, как молодой бычок. Он был бритый, с красивыми, мелкими чертами лица и с ясными, серыми, остро глядящими глазами. Он был моложе первого. Он пришел, уже переодетый, по-домашнему, в сером дешевеньком пиджаке и в мягкой шляпе. Он скинул шляпу, снял пиджак и жилет, и, вместе с «вранжелистом», подошел к машине. Они внимательно, тихо переговариваясь, осматривали новую, с новыми усовершенствованиями, машину, потом перекрестились и взялись за инструменты…
Работа закипела…
То, что целый рабочий «экип» в двенадцать человек делал час, они делали несколько минут. Щипцы-кусачки, щипцы плоские, отвертки, ключи, молотки, клещи сменялись в их руках одно другим. Они знали, что нужно делать, и это сразу заметили и инженер, и директор… Быстро снимали они бумагу с колес, накатывали их на оси, примеряли, пригоняли, тут же, на станке, где нужно – вручную, подтачивали, подпиливали, пригоняли по лекалу. Нигде не соскользнет у них отвертка, не поцарапает винта. Все делалось тщательно, осторожно, привычными, опытными руками.
Директор уехал, и в два часа ночи вернулся с корзиной съестного и двумя бутылками вина. Инженер, остававшийся с рабочими, встретил его:
– Этим людям, – сказал он, – можно доверять… Они знают машину не хуже меня. И при том же сила!.. Плечом, без домкрата, машину поднимают… Это необыкновенные люди…
«Необыкновенные люди» от вина отказались:
– Опосля, мусью шеф… Apres… d’abord fni [45]45
После… Раньше – кончим… (фр.).
[Закрыть]…
Они работали всю ночь, все воскресенье, всю ночь с воскресенья на понедельник. Работали любовно, вдохновенно, как умеют работать казаки, как они пашут под палящим весенним солнцем без роздыха, как сутками косят доставшуюся им деляну общественного луга, как запоем жнут, молотят, не думая об отдыхе…
Когда, в понедельник, в семь часов утра, пришел рабочий экип продолжать ненавистную работу по сборке для «капиталиста-фабриканта» машины, – машина стояла, готовая к отправке, и двое русских вранжелистов-рабочих возились подле нее с тряпочками, подмазывая и подчищая ее сверкающие части.
Это было так удивительно, что в ту минуту никто не нашелся, что сказать, и только, когда рабочие провожали машину, увозимую на выставку на грузовике, дружно поднялись вслед им кулаки, и кто-то угрожающе свистнул! На свист, один из рабочих обернулся. Широкое лицо его в русых усах расплылось в счастливой, победной улыбке. Он поднял в сторону рабочих свой кулак, блестящий от машинного масла, и кулак этот был так внушителен, в глазах «вранжелиста» было столько добродушной иронии и силы собственного достоинства, что поднятые кулаки медленно опустились…
– Ну, погоди, mon vieux [46]46
Старина (фр.).
[Закрыть], мы с собою еще посчитаемся… – раздалось вслед шедшим за грузовиком рабочим.
Русый усач был Чукарин, его помощник – его товарищ по Секретевской школе, урядник Полтавцев…
IX
Но посчитаться рабочим с казаками не пришлось.
В ту зиму по всей Франции, по металлургическим и машиностроительным заводам, прокатилась волна забастовок.
Забастовки были бессмысленны. Большинство рабочих были довольны заработками и своим новым положением, и не хотели бастовать, но по заводам, по мастерским прошли незнакомые люди, часто не французы даже, но евреи, поговорили об общей забастовке, о постановлении о том синдиката рабочих, потом вдруг раздавался свисток, машины останавливались, станки прекращали свою унылую однообразную песню, безжизненно провисали широкие, кожаные, приводные ремни, рабочие бросали инструменты, и, с громким говором, покидали мастерские.
Было нечто стихийное, непонятное, психическое в этом движений толпы, и остановить его не могли никакие переговоры с заводской администрацией. Это была болезнь, лечить которую еще не было придумано способа.
Акантов, с толпой рабочих, вышел из мастерской. На набережной Сены Чукарин нагнал его:
– Что же, ваше превосходительство, видно, и мы с вами бастовать будем, как коммунисты какие. Ить, сила зараз на их стороне, а сила солому ломит. Сдурел, значит, народ, как у нас в пятом году. Тут бы надо-ть нашего брата послать, чтобы плетюганами уму-разуму поучить. Вы, ваше превосходительство, гляньте, что тут только деется… Жид во всем верховодит. Всему у их жид учить. Ить и они, гляди, допляшутся в жидовской своей пляске до того, что с протянутой рукой по чужим краям пойдут… Тольки, куды-ж они пойдут?.. Рази, к нам спасаться пойдут…
Зимний день был по южному ярок. Синее небо, ясное солнце, заголубевшая в его лучах холодная, тихая Сена.
Вдоль земляной набережной стояли густые толпы рабочих. Кое-где на перекрестках улиц были видны синие плащи и каскетки французских мордастых «ажанов». Полицейские пересмеивались с рабочими. В толпе было много женщин, жен и подруг рабочих, торговок папиросами и газетами, продавщиц съестного…
– «Paris Midi», «Excelsior», «Intransigeant», – неслось с одного конца. Звонкий голос отвечал с другого:
– «Humanite», «Ceuvre» [47]47
Названия парижских газет.
[Закрыть]…
– Ну, чистая ярмонка, ваше превосходительство, совсем, как на масляной неделе у нас, – говорил Чукарин, пробираясь через толпу к мосту.
Вдруг в спокойной, смеющейся толпе, произошло движение. Кто-то сказал, что на завод прошел «штрейкбрехер» [48]48
Штрейкбрехер (от нем. Streikbrecher) – человек, отказывающийся участвовать в забастовке и поддерживать забастовщиков, занимающий сторону администрации в ее споре с забастовщиками и поддерживающий ее своим выходом на работу в период забастовки. – Примеч. ред.
[Закрыть]. Никто не рассуждал, никто не думал о том, что мог делать штрейкбрехер в пустых мастерских. Но все насторожились. У калитки собралась толпа: ожидали выхода штрейкбрехера.
Вскоре из калитки вышел невысокого роста, бедно-одетый, щуплый человек, с бледным лицом.
Какая-то женщина указала на него:
– Это он!..
Толпа подалась за ним. Кто-то ударил его сзади, и он закричал тонким, жалобным, словно заячьим, голосом:
– Au secours, Au secours [49]49
На помощь! На помощь!.. (фр.).
[Закрыть]!.. – и побежал.
Толпа бросилась за ним.
Тут стояли «ажаны»; они не тронулись с места. Это их не касалось.
Бледнолицему человеку удалось выскочить из толпы. Но кругом были люди, и все кричали: «Лови!.. Держи его!..».
Ему некуда было податься. Он как-то боком, быстро скатился к Сене, кинулся в воду и, как был, в одежде, поплыл к противоположному берегу.
Толпа растянулась вдоль набережной. Женщины и мужчины сгрудились и смотрели на плывущего человека. Подле толпы оказалась груда камней. Кто-то схватил камень и кинул им в пловца. Мгновенно толпа стала расхватывать каменья и кидать ими, норовя попасть в голову плывущего. Блестящие всплески воды вспыхивали серебром на солнце вокруг пловца, и все приближались к нему. Вот, должно быть, камень хватил по спине: пловец дрогнул и изогнулся, но сделал усилие и опять со стороны в сторону замоталась в воде его голова.
– В голову, в голову, бей его, – кричали в толпе в диком, охотничьем азарте. – А-га-га-га!..
Женщины визжали от восторга и топотали ногами по мостовой.
– Так его!.. Так, так, так!.. А-га-га-га!..
Чукарин стоял подле Акантова:
– Бож-жа мой, – сказал он, – сдурели!.. Чисто сдурел народ. Ить, чего делают?.. И полиция… Чего она-то смотрит? Аж глядеть тошно…
Ловко пущенный камень попал в голову пловцу, и тот погрузился, было, в воду, но сейчас же выплыл, но плыл теперь неровно и вяло махая руками и часто погружаясь в воду.
– Утонет!.. Теперь утонет! – восторженно ревела толпа.
– Подержи, ваше превосходительство, – задыхаясь от негодования, сказал Чукарин, скидывая пиджак, штаны и ботинки, и бросился в воду.
Он плыл по-казачьему, на саженках, легко, мерно и сильно выбрасывая руку, извиваясь винтом и режа плечом воду, Голова его высоко торчала над рекою. Он быстро настиг утопавшего, подхватил его под себя, и поплыл обратно.
Толпа смолкла. Пораженная и пристыженная, она притаилась. Во мгновение ока, изменилось ее настроение. Все симпатии были теперь к пловцу и его спасителю. Те самые женщины, что несколько мгновений тому назад улюлюкали и жаждали увидеть смерть человека, теперь стояли у самой воды и жадно всматривались: живой ли рабочий, или уже захлебнулся совсем… И, когда мокрый, облепленный намоченным водою бельем, Чукарин вылез на берег и вытащил еле живого пловца, толпа встретила его аплодисментами.
Полиция взяла рабочего и повела его в участок. Чукарин отказался дать объяснения, торопливо надел на мокрое белье штаны, жилетку и пиджак. Акантов, живший недалеко за мостом, повел Чукарина к себе, чтобы дать ему обсушиться и обогреться…
X
В ближайшее воскресенье, в послеобеденное время, Чукарин явился к Акантову с дочерью Варей.
Чукарин был при полном параде: в свежей, зеленоватой, форменной рубашке, с есаульскими, серебряными, потемневшими от времени, погонами, с крестами и медалями на груди, в высоких сапогах и шароварах с алым лампасом. Старым военным духом повеяло на Акантова от этого крепкого, кряжистого человека. Пахнуло дегтем и, казалось, что казачий запах седла и лошади пришел с ним вместе в маленькую каморку генерала в парижском отеле на пятом этаже.
Варя была крепенькая, темноволосая девочка, с большими, поразительно красивыми, синими глазами. Маленькие точеные руки и прямые крепкие ноги сулили, что будет она высокой, стройной и гибкой. На груди ее чистенькой блузки висел орден на алой ленте: свидетельство, что она всю неделю прекрасно училась и вела себя.
Варя робко присела, взглянула быстрым, лукавым взглядом на Акантова, и сейчас же опустила глаза.
– Первой идет в школе, ваше превосходительство, – с гордостью сказал счастливый отец. – Вот, гляньте, какую цацку ей навесили. Кажную субботу так… А ты, Варюшка, поклонись генералу. Это наш ирой… Генерал… Его уважать надо… Ручку ему поцелуй…
Девочка еще раз робко присела. Акантов не дал ей целовать руку, но погладил по гладко причесанным, заплетенным в две толстые косички, нежным волосам:
– У меня такая же в Германии растет, – вздыхая, сказал он.
– Моя – чисто, как жена покойница… Волос и все… Тольки глаза, как у меня…
Девочка молчала, густо краснела и опускала прелестные глаза.
– Ты по-русски учишься, Варя?..
– Да… Нет, – чуть слышно сказала девочка.
– Иде-же, ваше превосходительство… Она у меня в школе на полном пансионе… Только по воскресеньям беру на часок к себе. Ну, гутарим помаленьку… Покель мать живая была, как-то смелее она говорила, а теперь и вовсе примолкла. Науками больно мучают ее. А ты, Варюшка, не стесняйся. Генерал – он, ить, добрый. Она, ваше превосходительство, чужих боится… Не приобыкла… Дикая…
– А ты хотела бы учиться по-русски?..
– Mais certainement [50]50
Ну, конечно (фр.).
[Закрыть]. Да, очень хотела бы…
И опять замолчала, опустив голову, и слезы алмазами засветились на черных, кверху загнутых, густых ресницах. Чукарин поспешил на помощь дочери:
– Конечно, – сказал он, – казаком мамаша побаловала бы меня крепче. Так ить и дочь – все кровинушка моя, прирожденная, наша, Донская казачка…
Они посидели недолго, и ушли…
* * *
Каждое воскресенье они приходили к Акантову, пили у него чай, и сидели часа два. Акантов купил русские буквари и стал учить девочку. Он скоро заметил, что девочка вовсе не робкая, но смелая и уверенная, но она совсем забыла говорить по-русски.
Чукарин оставлял дочь с генералом, уходил вниз за кипятком, за чайным прибором, и за эти минуты отсутствия отца, а потом, осмелевши и разогревшись, и при отце, Варя рассказывала по-французски про школу, про mère supérieure [51]51
Начальницу (фр.).
[Закрыть], которая очень любит ее и не дает в обиду другим девочкам:
– Там, – говорила Варя, – разные девочки, они стали смеяться надо мною, что я казачка, что я русская, и я им все, все объяснила. Я сказала им, что, если бы не русские и не казаки, их на Марне побили бы боши и заняли бы Париж, и они сейчас сидели бы теперь беженками у нас в Новочеркасске. Я сказала им, что они должны русских любить и уважать… aimer et éstimer… И они побежали к mère supérieure жаловаться, и mère supérieure сказала: «Правда, mademoiselle Warja, нужно гордиться своим отечеством даже и тогда, когда оно в несчастии».
Чукарин, с подносом и чайниками, стоял в дверях маленькой комнаты, слушал дочь, и нагибал голову то в одну, то в другую сторону. По его лицу ползла счастливая, довольная улыбка. Так солнечный луч, прорвавшись сквозь густые тучи, постепенно заливает золотым светом приникшие, отяжелевшие под дождем нивы, и все радостнее и радостнее сверкает алмазами на оставшихся на колосьях каплях.
Видно было, что он ничего не понимал из того, что говорила Варя, но ловил отдельные слова и упивался музыкой красивой, по-парижски картавой речи своей маленькой дочери:
– Это про Марну я ей гутарил… Запомнила, дорогая золото!.. Ить, как гутарит-то!.. На хутор возвернемся, – Бог даст, – так заговорит: чисто барышня. У нас, до войны, за хутором барышни, генеральши Себряковы, жили; придешь к ним, а те промеж себя вот так же гутарят. Она у меня, ваше превосходительство, и аглицкому языку за особую плату обучается… По всему Тихому Дону прославится Чукарина Варя… Прирожоная донская казачка.
Акантов грустно улыбался. Все было ему понятно. Девочка отходила от отца, девочка забывала русский язык, и боялась показать это отцу.
После чая Варя сидела у окна и тщательно срисовывала из букваря в тетрадь русские буквы. Чукарин сидел подле Акантова и говорил взволнованным шепотом:
– Страшно мне, ваше превосходительство, за дочку, страшно мне. Как вспомяну все наши войны, бои, сражения, – Чукарин похлопал себя по широкой колодке с георгиевскими крестами, и те нестройно звякнули у него на груди. – Бож-жа мой, сколько крови!.. А в гражданскую!.. Брат у меня единоутробный у Миронова остался, к красным служить пошел; значит, брат на брата!.. И как в Крыму, помните, корпус Жлобы мы окружили, рубились тады: от шеи и до самой поясницы… Брат, значит, на брата… Что, ваше превосходительство, Бог все это видит?.. А что, не отольется наша эта кровь на их, на детях наших, невинных?.. Поймут они нас, или осудят наше все иройство, проклянут нас за нашу лютую такую вражду?..
Молчал Акантов. Он вспоминал, как порубили у него знойным летним вечером роту детей, как после, в деревенском трактире, рубили голову коммунисту а, может быть, и просто невиновному, случайному человеку… Он тоже вспоминал всю кровь, и теми же мыслями, что и Чукарин, думал о Лизе.
У окна, нагнув темную головку, нахмурив черные брови, мусоля в маленьком рту карандаш, шептала Варя:
– «О», «п», «р», «с», «т», «у», «ф», «х», «ц», «тше», «тште», «тшта»… О, какой трудный язык… Mon general, я никогда его не осилю…
В тишине номера, чуть слышно, шептал на ухо Акантову Чукарин:
– Ваше превосходительство, ежли теперь пойти домой?.. Туг, гугарили наши станичники, есть такой Союз возвращения. Наши станичники туда ходили… Нюхались… Ить, поди?.. Расстреляют?..
– Расстреляют, Авдей Гаврилович.
– Я и сам так располагаю, ваше превосходительство, что расстреляют… Ну, а ежели я с дочкой, с дитем, маленькой, невинной, приеду, с сиротинушкой, ужли-ж все одно расстреляют?..
– Расстреляют.
– Это точно. От них пощады не жди… Ить и мы их не пощадили бы… И куда пойдешь? Писали мне, ваше превосходительство, с дома. Давейшно писали… Курень мой начисто снесли, и звания его не оставили. Значит, кому-то он помешал. Двор ишшо в гражданскую в запустение пришел, затравел, плетни позавалились… Ничего, значит, не осталось от родителева куреня. Жид, писали, на Дону начальствует… Никогда раньше жида на Дону не было, с того и стоял Дон крепко… Д-да… Не возвернешься. В 1920-м году, каких казаков с Лемноса французы обманом в Одессу увезли, – слыхать, кого позабили, кого заслали на самый на Север, в Архангельскую губернию и в Сибирь. Померли там, слыхать, казаки…
Меркнут, гаснут Парижские сумерки. Варя сложила букварь и тетрадку. Пора по домам. Mère supérieure отпустила до сумерек…