Текст книги "На склоне лет"
Автор книги: Пьер Буало-Нарсежак
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Глава 7
Всю неделю я даже не прикасался к тому, что теперь смахивает на дневник. Со вчерашнего дня я занимаю квартиру Вильбера. Пишу за его столом; предаюсь мечтам в его кресле. Напрасно я переставил мебель, желая создать себе иллюзию, что по-прежнему живу у себя, – я у него. Боюсь, что это неприятное ощущение пройдет не сразу.
Погребение состоялось как и все предыдущие. Сын Вильбера – современный молодой человек: на голове патлы, без галстука, без куртки. А главное – без манер. Теперь я лучше понимаю горечь его несчастного отца. Разумеется, почем знать, кого усыновляешь. Он торопился наложить лапу на все личные вещи Вильбера. Я не вправе говорить «наложил лапу», поскольку он его единственный наследник, но я почувствовал всю меру его жадности, что было очень неприятно. Наряду с его безразличием. Он соизволил одеться чуть поприличнее, чтобы показаться на кладбище. На память о Вильбере я выкупил у него красивый старинный баул и поставил справа от окна. Я уложил в него часть книг. Остальная мебель принадлежит пансиону. Я вымотался, так как сам перенес из квартиры в квартиру вещи, которые не хотел доверить постороннему: свое белье, костюмы, бумаги, но больная нога превратила это дело в мучительное испытание. Теперь самое противное позади. Мне остается только освоиться с этими тремя комнатами, в которых я еще путаюсь. Шумы теперь стали другими. Солнце изменило свой маршрут, и я впервые вдыхаю ароматы сада. После обеда Люсиль сделала красивый жест – принесла мне розу в вазе с длинным горлышком. Я тщетно прождал ее в библиотеке. После смерти Вильбера она там не появляется. Но потом, когда я продолжал прибираться, она поскреблась у моей двери.
– Держи, – сказала она, – и думай обо мне.
– Заходи. У тебя найдется минутка?
– Нет. Я только мимоходом.
Люсиль оглядела коридор. Я нежно взял ее за руку. Она упиралась.
– Не надо. Я слишком перепугалась тогда с Вильбером… Позже… Мы придумаем что-нибудь получше.
Придумаем! Как будто бы мы уже не перебрали все возможные выходы из положения. Неужели придется и впредь принимать все меры предосторожности? Роза здесь, передо мной. Она только что торжественно уронила лепесток на край стола. Символ! Предупреждение! Увядание! Пойду-ка спать.
Полночь
Записываю безотлагательно – мне теперь все равно уже не уснуть.
Улегшись, я хотел было включить лампу у изголовья и нажал на грушу, шнур от которой спускается на удобном расстоянии от подушки. Раз. Второй. Безрезультатно. И тут замечаю, что лампа зажигается от выключателя. А груша служит звонком для срочного вызова Клеманс. В моей прежней спальне было наоборот: лампу зажигаешь с помощью груши, а Клеманс вызываешь с помощью кнопки обычного звонка. Разобравшись, что к чему, я вскакиваю и выхожу в коридор, чтобы, встретив Клеманс, извиниться за недоразумение. Прислушиваюсь. Тишина. Делаю несколько шагов вперед. Теперь я совсем рядом с комнатой Клеманс. Она не спит – под ее дверью полоска света. Постучать и шепнуть, чтобы не беспокоилась? Может, она не слышала звонка? Но если она не слышала, значит, он не работает. Я хочу это выяснить. Я возвращаюсь в спальню и оставляю дверь открытой. Звоню – раз, два, три, четыре раза, напрягая слух. Ничего не происходит. Клеманс и не шевелится. Звонок онемел. Тогда – значит?.. Вильбер звонил впустую…
Я далеко не мастер на все руки, но все же знаю, как открывается электрическая груша. Достаточно разъединить половинки, что я и проделываю без всякого труда, и сразу обнаруживаю, почему она не работает, – ослабла гайка, крепившая одну из двух проволочек, и они разъединились. Значит, несчастный Вильбер мог звать на помощь сколько хочешь, а Клеманс ни о чем не подозревала.
Какой-то злой рок! Если бы этот проклятый колокольчик зазвонил, возможно, ему бы успели вовремя оказать медицинскую помощь. У меня такое впечатление, что я присутствую при смерти Вильбера. Чувствую, как силы его покидают, он жмет, жмет на грушу, которая не передает никакого сигнала. Отчаявшись, истощив последние силы, пытается встать, несомненно чтобы выйти в коридор и позвать на помощь. И теряет сознание. Это конец. Вот ужас! Еще один глупый несчастный случай… Как и с Жонкьером…
Удар в самое сердце! Ведь все дело именно в том, что Жонкьер не жертва несчастного случая!
6 часов
Всю ночь я не сомкнул глаз. Меня терзают страшные мысли. Начнем рассуждать заново. Возможно, с пером в руке картина прояснится.
Допустим, проволочка была отсоединена специально. Такое предположение не лишено здравого смысла. Хотя Вильбер и отличался подозрительностью, ему наверняка, как и всем нам, случалось не запирать дверь на ключ. Что стоило, скользнув в квартиру, испортить звонок вызова? Только не следует забывать, что речь идет не о несчастном случае, а о преступлении – я вынужден называть вещи своими именами. Значит, преступник предусмотрел возможность кровоизлияния? А чтобы ее предусмотреть, нужно было его вызвать. А чтобы вызвать, нужно было заставить Вильбера проглотить повышенную дозу пиндиориля или любого другого аналогичного лекарства… Все это логично увязывается одно с другим. И тем не менее у меня впечатление, что мое воображение слишком разыгралось. Однако двинемся дальше и поглядим, что же получается. Эти опасные дозы – как можно заставить Вильбера их принимать без его ведома? За едой – невозможно. Тогда?..
Тогда есть очень простой способ. По утрам Франсуаза ставит свои подносы на стол в коридоре. Допустим, она приносит мой. У нее всегда найдется что мне рассказать. Иногда она еще раздвигает у меня шторы. Две-три минуты болтает. Две-три минуты – это краткий миг. И тем не менее такого короткого времени хватит тому, кто решил бросить в чайник Вильбера смертельный препарат в виде порошка или жидкости – разницы никакой. Поскольку Вильбер – единственный человек на этаже, кто пьет чай, ошибиться невозможно. Итак, установлено в принципе, что такое преступление осуществимо.
Но вот почему это преступление совершено? И нельзя ни в коем случае обвинять кого-то бездоказательно. Пока мне представляется почти бесспорным только одно – Вильбера убили намеренно. И кроме того, очень торопились.Убийца не удосужился добавлять ему в еду, понемногу увеличивая, дозу любого лекарства, провоцирующего пониженную свертываемость крови, чтобы несчастный умирал, если так можно выразиться, постепенно. Преступник прибегнул сразу к массированной дозе или дозам. Конечно, доказать это невозможно, так как Вильбер и сам мог ежедневно превышать предписанную врачом дозу. Но вновь возникает вопрос: зачем?
Вильбер никому не мешал. Кому понадобилось его убивать? Кому приспичило как можно скорее заткнуть ему рот?.. Мне! Из-за Рувра. А так как я не убивал… то ей! Совпадение, если задуматься, по меньшей мере любопытное. Вильбер застает нас целующимися и через день умирает. Чьи это слова: «Ужасный субъект! Как бы заставить его молчать?»
Ответ напрашивается сам собой.
10 часов
Я решил не рассказывать Клеманс о ночном открытии. Починил грушу, благо это оказалось не трудно. Рассказать о вредительстве значило намекнуть, что Вильбер умер не в результате несчастного случая. К тому же, произнеси я слово «вредительство», ни Клеманс, ни мадемуазель де Сен-Мемен, ни кто-либо другой мне не поверит. По той простой причине, что никому в голову не придет усмотреть связь между смертью Жонкьера и смертью Вильбера. Я здесь единственный, кто способен ее доказать. Единственный, кто может утверждать, что Жонкьера столкнули, а потом отнесли очки в его комнату. Но если его столкнули, это дело рук Люсиль. И если Вильбера погубили, это тоже дело рук Люсиль. Люсиль, которая дважды оказалась перед лицом врагов, намеренных разжечь ревность Рувра, чего она не могла допустить. Однако я должен об этом молчать.
Я должен об этом молчать, так как люблю Люсиль. Но я должен об этом молчать еще и потому, что, поступая так, возможно, она хотела защитить нас обоих. Предоставить Вильберу свободу говорить было равносильно тому, что обнародовать нашу любовную связь, то есть погубить меня. Ах, господи, терпеть не могу мелодрам! «Я погублю себя! И я погублю тебя! Нет, никогда. Лучше уж я убью его!» Ни дать ни взять – мелодрама. Сарду! [9]9
Сарду Викторьен (1831–1908) – французский драматург.
[Закрыть]
Но если все это – всего только литература плохого вкуса, то убийство – это реальная жизнь. Люсиль – убийца, и я вынужден искать мотивы преступления. Эти мотивы логически сводятся к двум: она испугалась – сначала за себя, а потом и за меня. Если я желаю видеть вещи в их истинном свете, то я тоже замешан в этом убийстве. И поскольку она совсем не дура… нет, какая дичь, я чуть было не написал, что она знает, что я знаю. Это исключено! Как она может догадаться, что я так быстро раскусил ее проделку с грушей? Мне никогда не случается вызывать Клеманс. Что должно было произойти при нормальных обстоятельствах? В один прекрасный день, спустя несколько недель или несколько месяцев, случайно заметив, что мой звонок вызова Клеманс отказал, я не придал бы этому никакого значения. Нет, Люсиль не подвергала себя ни малейшему риску, даже риску возбудить во мне подозрения.
15 часов
Я не перестаю пережевывать грустные мысли. Сидя в одиночестве за столом, я едва притронулся к обеду. Я заметил, что на мой стол участливо косятся люди. Многие из них повторяют про себя: «Бог троицу любит». И право слово, я охотнее согласился бы исчезнуть, чем носить в себе грусть, омрачающую существование. Потому что мне и вправду грустно. При мысли, как ловко Люсиль все провернула, я леденею. Ловкость, а главное – дух решимости, поскольку и в случае с Жонкьером, и в случае с Вильбером ей пришлось импровизировать. Присоединившись на террасе к Жонкьеру, она наверняка не знала, что сцена закончится трагически, однако, не потеряв голову, тут же, на месте, придумала трюк с очками. То же самое произошло, когда Вильбер застал ее в моих объятиях, – она не колеблясь придумала выход из положения. И какой!
Прежде всего она достала соответствующее лекарство, что было ей относительно легко – она либо воспользовалась рецептом мужа, приписав туда еще одну строку, либо просто-напросто взяла рецепт в комнате Вильбера. Два убийства, замаскированные под несчастный случай, да так, что не придерешься. Не будь я уверен в том, что на Жонкьере в тот вечер были очки… я бы и сам не поверил в эти «случайности». Временами я даже продолжаю в них верить и чувствую, как шатко здание, сложенное мною из гипотез, но мне так нужно убедить себя, что Люсиль невиновна.
Целую неделю мы почти каждый вечер ужинали вместе. И ни разу своим поведением она не предоставила мне ни малейшего повода, способного пробудить во мне подозрения. Неоднократно мы говорили о Вильбере. Она первая сокрушалась по поводу такого ужасного конца, не скрывая того, что смерть Вильбера нам на руку. Но я говорил это и сам – и в тех же выражениях. Обычно угадываешь по неприметному тону голоса, выражению лица заднюю мысль, опровергающую фальшивую искренность слов. Но я не приметил ни малейшего притворства. Мне казалось, что довести притворство до такого совершенства просто невозможно. Правда, я совсем недавно сделал вывод о предполагаемой виновности Люсиль. Раньше, когда я доверял ей, я слушал ее без предубеждения. Отныне я буду держаться начеку.
В конечном счете ведь Арлетта тоже умело скрывала от меня правду, и до самого последнего момента я ничего не видел, ничего не понимал. Когда я с ней прощался, она уже давно приняла решение уехать, а мы нежно, как влюбленные, обнялись перед разлукой, и она даже сказала: «Возвращайся скорее!» Почему бы и Люсиль меня не обманывать? Может, лучше все выяснить? Может, достаточно спросить ее без обиняков: «Почему ты избавила нас от Вильбера?» Ну а допустим, она бы ответила: «Чтобы нас не разлучили». В чем бы я смог ее упрекнуть?
И потом, разве мне не навсегда заказано ее допрашивать? Да, мы пообещали говорить друг другу все, тем не менее, раз мы любовники лишь на словах, в полной откровенности, подкрепляемой сообщничеством плоти, нам отказано. После любви – да, я мог бы сказать ей: «Я все понял: и в отношении Жонкьера, и в отношении Вильбера, и, как видишь, это абсолютно ничего между нами не меняет. Не будем больше об этом думать!»
Но та же фраза, однако произнесенная бесстрастно, прозвучала бы намеком на обвинение, и Люсиль – такая, какой я ее знаю, – могла взбрыкнуть. А ведь самая пустяковая ссора – именно потому, что мы уже пережили возраст, когда мирятся на подушке, – рискует привести к непоправимому.
Остается узнать, не этого ли непоправимого я и страшусь? И честно говоря, не знаю. Эта женщина – дважды преступница, так имею ли я право продолжать наши отношения? Да плевать мне на право! Люсиль помогает мне жить – и это самое важное. Виновна? Невиновна? Я не присяжный заседатель. Судебное разбирательство – не мое дело. А главное – я ни за что не должен дать ей почувствовать, что подспудно веду расследование. Отныне мой удел – сомнение.
Ну что же, остановимся на сомнении, и хватит переливать из пустого в порожнее!
23 часа
Я перечитал написанное. Прибавить мне нечего. Следует тем не менее записать слова Люсиль, сказанные за десертом:
– Что с тобой, Мишель? Похоже, тебя что-то гложет? Не отрицай, ведь я прекрасно вижу.
Если она догадается, что я ее подозреваю, в каком же лабиринте притворств, уверток, умолчаний и уловок мы скоро окажемся! Я выпутываюсь, ссылаясь на то, что, несмотря на настойку, сплю плохо. Желая вывести ее мысли из опасной зоны, я рассказываю ей историю своей кружки с анисовым настоем, что приводит меня к рассказу о рыбалке моих мальчишеских лет и о неуловимой, таинственной связи между анисом и лещом. Я оживляюсь, забываю про свои сомнения. Мы смеемся. Ну что ж! Поскольку настоящее – это своего рода no man’s land, прошлое послужит мне островком безопасности. Я буду для нее трубадуром моего детства, что позволит нам забыть Жонкьера, Вильбера и, если чуточку повезет, самого Рувра. Но во что превращается любовь, смиренно признающая, что некоторые темы ей заказаны?
Глава 8
Я снова берусь за свою тетрадь после нескольких дней перерыва, я мог бы сказать – блужданий. Ибо не вижу, как иначе назвать то состояние неустойчивости, когда я кидаюсь от мысли к мысли, от плана к плану, от страха к страху? Куда я иду? Куда мы идем?
Со смертью Вильбера Люсиль, похоже, поутратила осмотрительности, как будто ее единственного опасного врага не стало. Едва почувствовав, что в дом вернулось спокойствие, она снова осмелела. Не пропускала ужинов. Должен даже отметить, что она повеселела, у нее завидный аппетит, тогда как я – стоит мне вспомнить об ужасной смерти Вильбера – не способен проглотить ни куска.
Не желая досаждать мужу, она отказалась от занятий библиотекой, зато согласна, подвергаясь риску, назначать мне свидания в городе, перед библиотекой или кафе. Мы с полчаса шагаем бок о бок. Я имел слабость признаться Люсиль, что готов был покончить самоубийством из-за скуки. Это откровение ее потрясло. Я обожаю, когда она бывает потрясена. Прежде всего потому, что при этом она хорошеет. Когда терзается она, перестаю терзаться я и уже не твержу себе: «Это наверняка она. Никто другой не мог убить Вильбера». Стоит мне посмотреть ей в глаза, помрачневшие от внезапной тревоги, чтобы испытать восхитительное успокоение. Я добавил также, что далеко не излечился от черных мыслей и каждое мгновение рискую вновь оказаться в их власти и впасть в депрессию.
– Ты готов поклясться мне, что с этим покончено? – говорит она.
– Пожалуй, да.
– Ты должен быть в этом уверен. Я с тобой, Мишель.
Она берет меня под руку, и на несколько мгновений я обретаю счастье. Но стоит нам расстаться, стоит ей удалиться, и я возвращаюсь к своим опасным умозаключениям. Это сильнее меня. Сродни сердечной чесотке. Вчера она вернула мне оба моих романа. Да, она так осмелела, что постучалась в мою дверь. Времени половина четвертого, и я мечтал, сидя в кресле, неспособный читать, размышлять, делать что бы то ни было. Я оказался на мели, как один из обломков кораблекрушения, выброшенных на берег, – моих трофеев прошлых лет. Вот так сюрприз.
– Я не помешала?
– Да нет, напротив.
На сей раз никаких колебаний. Она живо скользнула в комнату с видом женщины, которая решилась себя скомпрометировать.
– А твой муж?
– Спит.
Ее руки обвили мою шею, а мои – ее талию. Напряженная минута свершившегося адюльтера. Она первая, овладев собой, отстраняется от меня и садится на ручку кресла.
– А у тебя здесь хорошо!
«Здесь»! Она хочет сказать: у Вильбера. Странное замечание. И по меньшей мере неуместное. Но ей свойственны подобные бестактности.
– Привыкаю понемногу.
– Ты позволишь?
И, не дождавшись ответа, она уже обходит комнату сдержанным шагом, но шея вытянута вперед, как у принюхивающейся кошки. Беглым взглядом окидывает спальню, затем – ванную.
– Симпатично, – решает она. – Но мебель расставлена неудачно. Твой письменный стол лучше развернуть к окну. Тебе будет светлее за ним работать… Ведь полагаю, ты все же пописываешь время от времени. Эти бумаги…
Я спешу сгрести их со стола.
– Не тронь! – улыбаясь, говорю я. – Это всего лишь заметки.
– Покажешь мне?.. Ну пожалуйста.
– Нечего и думать.
– Наброски для будущего романа?
– Вот именно… Я напишу роман… Но на это мне потребуется уйма времени.
– Ну сделай милость, помоги! Мы передвинем письменный стол к окну. Уверяю тебя, так будет лучше.
Она возбуждена. Переставив стол, двигает кресло под люстру, изучает комнату критическим взглядом.
– Если позволишь, – говорит она, – я все переставлю. Я хочу, чтобы ты работал. Видишь ли, Мишель, я подозреваю, что ты немного ленишься. Работай! Ну хоть для меня. А? Для Люсиль. Я так гордилась бы тобой!
А я – я только что не рычу от бешенства. Скорее бы она ушла, и я поставлю письменный стол и кресло на прежнее место. Терпеть не могу, когда лезут в мои дела и распоряжаются мной. Работать я стану, если пожелаю. В коридоре я выжимаю из себя последнюю улыбку. И, едва оставшись один, отправляю розу… ее розу… в мусорную корзину. Сошлюсь на головную боль и напущу на себя мрачный вид. Пусть поволнуется, понянчится со мной – видит бог, она у меня в долгу!
Уж лучше бы я давеча промолчал и не проболтался о намерении писать роман. Теперь она донимает меня, требуя приоткрыть завесу над моим замыслом. Вообразив, что я уже разработал сюжет, она ждет пересказа. По ее понятиям, писать роман – работа портнихи: выбираешь фасон, кроишь материю, сшиваешь детали, примериваешь на манекене. И ей хотелось бы стать этим манекеном, то бишь первым человеком, у которого спрашивают мнение о достоинствах текста. Напрасно я защищаюсь и объясняю ей, что такое представление ошибочно, – она мне не верит.
– Как нелюбезно с твоей стороны, – сетует она. – Ты принимаешь меня за круглую дуру. А ведь все, чего я хочу, – это помочь тебе.
Тогда, желая восстановить мир, я импровизирую. В сущности, дело это нехитрое, и я довольно хорошо вижу, что придется по душе: что-нибудь большое, в духе Бернстайна, [10]10
Бернстайн Леонард – американский дирижер, пианист и композитор. Балеты, симфонии, мюзиклы («Вестсайдская история» (1957) и др.).
[Закрыть]– банальные, круто замешанные страсти. Ужин за ужином я придумываю сногсшибательный сценарий. Случается, заинтригованная развитием сюжета, она подает знак официантке повременить с переменой блюд, и бедняжка, не отходя от нашего стола, склоняется между нами с дымящимся подносом на согнутой руке.
– И как же она собирается выйти из такой ситуации? – захлебываясь от нетерпения, спрашивает Люсиль, которая с ходу отождествила себя с моей героиней.
– Пока – чего не знаю, того не знаю.
– Я тебе не верю!
Я слегка откидываюсь, позволяя Жюли колдовать над моей тарелкой и выигрывая время, чтобы придумать новый поворот сюжета. Я хитро рисую небольшими мазками портрет женщины, замышляющей убийство мужа. Я притворяюсь, что нуждаюсь в ее совете.
– Тут я пока еще колеблюсь, – говорю я. – А как поступила бы на ее месте ты?
Люсиль приходит в восторг от возможности высказать свои соображения. Она убеждена, что женская психология – нечто настолько таинственное, специфическое, что мужчине практически не дано уловить все ее тонкости. Похоже, Люсиль не смущает, что моя героиня задумала прикончить мужа, учитывая, что он «унизил ее женское достоинство».
Нет, мне не до шуток. Игра меня забавляет, это правда, но я не могу скрывать от самого себя, что она злая. Если бы я любил Люсиль по-настоящему, разве стал бы я проводить на ней столь коварный эксперимент? Тем более что в конечном счете он ни к чему не приведет: либо она сообразит, к чему я клоню, либо ей не в чем себя упрекнуть. Если она видит, куда я клоню, то есть отдает себе отчет в том, что я стараюсь ее подловить, что я угадываю правду о смерти Жонкьера, она проявила бы такое чутье, какого, похоже, она совершенно лишена, судя по восприятию литературы. Можно ли быть проницательной и в то же время такой примитивной? А может, женская психология и в самом деле изворотливей, чем я себе представлял. Как бы то ни было, я страдаю от открытия, что Люсиль – сентиментальная дура, и сетую на ее уверенность в моем таланте. Кому, как не мне, лучше знать, на что я способен, а на что нет. Этому роману, на который она по-матерински хочет меня подвигнуть, не суждено состояться. Я слишком стар. Мне уже ничем не разродиться. Вот почему, когда мне случается предложить ей какой-нибудь комичный ход, она говорит мне: «Не знаю, не знаю…», «Тебя занесло», или же: «А ты не думаешь, что это слишком?» Голос критика, куда там… призыв к порядку. Ах, как бы я хотел, чтобы она прекратила в меня верить.
Я ничего ни у кого не просил. Тихонько костенел в своем углу. Так надо же ей было явиться и меня растревожить, стараться расшевелить, заставляя прыгать, как жаба, подгоняемая палочкой. Я знаю, меня прорвет и хоть разок, да я скажу: «Оставь меня в покое! Поговорим о чем-нибудь другом!» Мне приходит на память поэтическая строка: «Люблю тебя. Но ты здесь ни при чем». Дорогая Люсиль! Ведь была бы ты, по крайней мере, циничным преступником, тогда бы у нас нашлось о чем поговорить!
Я лежу в постели. Точнее, не лежу, не стою, не сижу. Боль пронизывает бок, ляжку, лодыжку, я тщетно ищу позу, в которой она утихает. Стоит вытянуться на постели, и мне кажется, что в кресле мне будет лучше, но острая боль прогоняет меня и оттуда. Врач велел мне не выходить из комнаты. Что скорее похоже на режим тюремный. Мне отсюда не выбраться. Малейшая перемена места – сущее мучение. Тогда я ковыляю от кровати к письменному столу; я думаю о Рувре, который так же с превеликим трудом переваливается на костылях из комнаты в комнату. Люсиль оказалась между двумя хромоножками! Мне жаль всех троих. А между тем я не возражаю против этого отпуска у любви. Когда мне удается с помощью аспирина на минутку унять адскую боль, я обретаю мало-мальский покой, удобно улегшись на подушках, расслабляюсь и наконец отключаюсь от суеты сует; я чувствую себя чуждым собственной жизни.
Транзисторный приемник оповещает меня о происходящем за стенами моей спальни – забастовках, похищениях. Мне до этого дела нет. Я живу в другом измерении. Мне подавай тишину и покой, а все остальное – от лукавого. Да какая мне разница, от чего умер Вильбер! В сущности, мне безразлично, любит меня Люсиль или нет. Да плевать мне сто раз, что я никогда уже не сочиню ни одной путной страницы. Что хорошо – это, закрыв глаза, ощущать на коже прохладу кондиционера. Отсутствие мыслей! Хорошее самочувствие! Блаженное состояние кошки, свернувшейся в клубок на своей подушечке, прикрыв мордочку лапой в знак того, что «меня ни для кого нет». Меня снедает эгоизм – деятельный, беспокойный, раздражительный, самоубийственный. А существует ли эгоизм иного рода – замкнутый на себе, жаждущий наслаждений, старательно заглушающий в себе всякий слишком живой порыв? Не пора ли мне наконец принять себя таким, каков я есть на самом деле – старый доходяга с никудышным сердцем и чувствами, которые дышат на ладан.
Надо будет обсудить этот вопрос с Люсиль обиняками, рассказывая ей по вечерам очередной эпизод истории с продолжением, этакая грошовая Шахерезада!
Клеманс:
– Ну, как поживаете, господин Эрбуаз? Похоже, вам не полегчало? Все расспрашивают меня о вашем здоровье. Мадам Рувр тревожится о вас. Надеюсь, вы не станете таким, как председатель. Бедняжка! За ним хотя бы ходит жена. Как я жалею всех наших одиноких стариков! Не про вас будет сказано, господин Эрбуаз. Нет. Но возьмите, к примеру, мадам Пасторелли. Ей восемьдесят восьмой. Она почти не видит. Слышит с пятого на десятое. Да разве это жизнь?
– У вас забавная работа. То-то и оно, что вашим пациентам выздоровление и не светит. Вам не кажется порой, что вы сыты ею по горло?
– Ах, и не говорите. Но мне осталось годок-другой, а там пойду на пенсию. Знали бы вы, как я вкалывала всю жизнь! А сколько получала? Чего там говорить! Забава, да не каждый день.
Наконец она уходит, звякая ключами и продолжая сетовать на жизнь. Сегодня мне нужно было бы записать много размышлений, но я не выдерживаю и пяти минут сидения за письменным столом. Очень быстро боль снова начинает донимать, вынуждая пересаживаться с места на место. И меня опять подкарауливает скука. А ведь еще вчера мне казалось, что я ее превозмог.
Пришла почта. А точнее, письмо, написанное незнакомым мне почерком. Но я понял с первых же слов: «Дорогой Мишель…» По счастью, Люсиль из предосторожности отправила свое письмо из города. Никто и не догадается, что оно написано в «Гибискусах». Присоединяю его к своему досье.
Дорогой Мишель!
Я узнала от Клеманс, что ишиас приковал тебя к постели. Должно быть, ты ужасно страдаешь, иначе не отказался бы со мной поужинать. Как мне хотелось бы оказаться рядом с тобой, бедный мой любимый. Но я не могу рисковать и прийти к тебе, что очень грустно. Жить почти бок о бок и не иметь никакой возможности общаться – разве это не возмутительно? Правда, у нас есть связующее звено – Клеманс, но если я буду расспрашивать слишком часто, глядишь, и она что-нибудь заподозрит. И потом, все мои разговоры с ней проходят в присутствии Ксавье… Так что я вынуждена строить всякие предположения о том, как ты умудряешься, например, есть на подносе, лечиться и делать все остальное. Приходят ли тебя навещать? Но я совсем потеряла голову. Как смог бы ты ответить на мой вопрос? Потому что, прошу тебя, не пиши ответа. Консьержка передает Ксавье всю почту, даже адресованную мне. Я вижу только одно средство, дорогой. Если ты найдешь в себе силы дойти до окна, то поставь вазу с розой, которую я тебе дала, на подоконник. Увидев ее из сада, я узнаю, что ты получил мое письмо и думаешь обо мне. Я удовольствуюсь этим знаком. Не будем терять мужество.
Нежно любящая тебя,
Люсиль.
P. S. Не забудь уничтожить это письмо.
Очень мило с ее стороны, но она меня бесит. У меня уже нет розы. Какое ребячество! И даже если бы роза и была, то что, но ее мнению, последовало бы за этим? Какой еще несуразный предмет? Нет. Эта идея – заставить мое окно болтать – кажется мне неуместной и смешной. Впрочем, надеюсь, что мой приступ не слишком затянется. Допустим, мы не сможем видеться с неделю – это еще не драма.
Второе письмо.
Мишель, любовь моя!
Я неоднократно выходила в сад, но никакого цветка на твоем подоконнике нет. Я очень беспокоюсь, будучи уверенной, что ты бы поставил вазу, если бы мог ходить. Поэтому я вынуждена думать, что ты болен серьезнее, чем говорят. Я еще не решаюсь постучать в дверь. Наверняка ты предпочитаешь, чтобы тебя не беспокоили, когда так страдаешь от боли. Я слишком часто вижу, в каком настроении Ксавье, когда боли усиливаются. Но, любимый, поставь и себя на мое место. Постарайся понять мою тревогу. Если ты меня любишь, попытайся найти способ подать мне какой-нибудь знак! Ты умнее меня, и я прошу тебя: придумай же что-нибудь. С одной целью – подбодрить меня. Мне это так необходимо! Чтобы выносить моего мужа. Чтобы жить этой несуразной жизнью, которой я живу без тебя.
Как мне хотелось бы ухаживать за тобой. Я умею ставить банки; я могла бы даже делать уколы, по примеру Клеманс. Знаешь, я завидую ей. Она имеет право приближаться к тебе, говорить с тобой, касаться тебя. А я, кто тебя любит, я – чужая, прокаженная! Справедливо ли это! Хочется верить, что мои письма приносят тебе хоть маленькое утешение. А я чувствую себя менее несчастной, когда пишу тебе. Мне кажется, что я рядом с тобой, и мое сердце мурлычет.
Обнимаю тебя, любимый. Мне хотелось бы хромать с тобою рядом.
Люсиль
Конечно же, я предложил бы ей средство общения, если бы знал о таком. Но его нет. И, откровенно говоря, я об этом не жалею. Я чувствую, что очень сдал из-за этой острой боли, которая разрывает мне поясницу при каждом необдуманном движении. Ну как не заметить, что моя любовь к Люсиль, при всей ее искренности, все же роскошь – чувство, которое меня обогащает, когда я более или менее здоров, но вызывает угрызения совести, как плохое помещение капитала, стоит болезни сжать сердце. И тогда я невольно призываю к себе на помощь Жонкьера и Вильбера. Знаю, что они станут нашептывать мне кошмарные вещи, но знаю и то, что охотно прислушаюсь к их словам. Бывают моменты, когда они нужны мне как противоядие от Люсиль, и даже втроем мы едва ли в состоянии дать ей отпор.
Третье письмо. Консьерж, который поднимает почту адресатам, мне говорит:
– Как видите, господин Эрбуаз, одно письмо ведет к другому и так без конца.
Я отвечаю:
– Мне пишет внук.
– Разве он живет в этих краях?.. Судя по штампу, оно отправлено из Канн.
– Да. Он в наших краях проездом.
Старый дурень хочет казаться любезным, не догадываясь, что подвергает меня пытке. По счастью, он унимается. Мне ничего не остается, как приобщить и это письмо к делу.
Милый Мишель!
Я узнала от Клеманс, что ты пошел на поправку. Мне даже не пришлось ее расспрашивать – не волнуйся. Это Ксавье спросил ее: «А наш сосед, господин Эрбуаз… Он очухался после болезни? Я бы огорчился, если бы он украл у меня голубую ленту калеки номер один!»
Узнаешь в этих словах его неприятную манеру шутить? Но если тебе получше, Мишель, если ты можешь безболезненно, как утверждает Клеманс, перемещаться по комнате, почему бы тебе сегодня не подойти к окну часика в четыре, чтобы, например, послать мне воздушный поцелуй, который помог бы мне дожить до завтра? Сделай это, Мишель. А то я воображу себе страшные вещи: что ты меня разлюбил… что я для тебя обуза… что ты счел меня бестактной давеча, когда я упрекнула тебя в лености, и теперь меня наказываешь.
Ах, до чего я ненавижу Ксавье, который мешает мне прибежать к тебе; при его подозрительности, он – препятствие, которого мне никогда не преодолеть! Как я несчастна. Я схожу с ума, оказавшись между твоим молчанием и его упреками. Помоги мне, Мишель. Я люблю тебя и обнимаю.
Твоя Люсиль
Поцелуй из окна! Наш роман в самом разгаре! Право слово, она потеряла голову. Избавляясь от Вильбера, да еще каким манером, она и не помышляла о нежностях! Я склонен усматривать в ее писанине кокетничанье на бумаге, поскольку, обращаясь к писателю, она боится выглядеть ординарно. И вот она причесывает свои чувства. Выпячивает их. Но что в них правда по сути дела, по самой что ни на есть сути дела? То, что она уже просто не в состоянии выносить своего мужа. Может, я ошибаюсь, но боль дает трезвый взгляд на вещи. Кто знает? Может, наша любовь – всего лишь болеутоляющее средство. Для нее – морфий против Ксавье. Для меня – морфий против Арлетты. Тем не менее завтра я сделаю над собой усилие и спущусь в столовую.