Текст книги "История спаги"
Автор книги: Пьер Лоти
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Annotation
Две романтические истории в одной книге. Они пропитаны пряным ароматом дальних стран, теплых морей и беззаботностью аборигенов. Почти невыносимая роскошь природы, экзотические нравы, прекрасные юные девушки очаровывают и французского солдата Жана Пейраля, и английского морского офицера Гарри Гранта. Их жизнь вдали от родины напоминает долгий сказочный сон, а узы любви и колдовства не отпускают на свободу. Как долго продлится этот сон…
Пьер Лоти
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
XX
XXI
XXII
XXIII
XXIV
XXV
XXVI
XXVII
XXVIII
XXIX
XXX
XXXI
XXXII
XXXIII
XXXIV
XXXV
XXXVI
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
XX
XXI
XXII
XXIII
XXIV
XXV
XXVI
XXVII
XXVIII
XXIX
XXX
XXXI
XXXII
XXXIII
XXXIV
XXXV
XXXVI
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
XX
XXI
XXII
XXIII
XXIV
XXV
XXVI
XXVII
XXVIII
XXIX
XXX
XXXI
notes
1
Пьер Лоти
История спаги
I
Высадившись на африканском берегу и миновав южную оконечность Марокко, приходится в продолжение многих дней и ночей ехать через бесконечную пустынную страну. Это Сахара, «великое безводное море», называемая маврами также «Bled-el-Ateuch» «страной жажды».
Безжизненные отлогие берега пустыни растянулись на пятьсот миль, не предоставляя никакого убежища проплывающим судам. В печальном однообразии проходят равнины, зыбкие дюны, и жара с каждым днем все усиливается.
Наконец, возвышаясь над песками, показывается старый белый город с редкими, пожелтевшими пальмами; это Сен-Луи во французской колонии Сенегал, столица Сенегамбии. Церковь, мечеть, башня, дома в мавританском стиле. Все как будто дремлет под знойными лучами солнца, подобно португальским виллам, процветавшим некогда на берегу Конго, Сан-Поль и Сан-Филиппо в Бенгуэле.
Подъехав ближе, удивляешься, почему этот город построен не на берегу моря, почему он не имеет ни порта, ни сообщения с другими странами; низкий и однообразно-ровный берег Сахары также не слишком гостеприимен, а линия никогда не стихающего морского прибоя не позволяет судам приставать.
Отсюда становятся уже заметными невидимые издали огромные человеческие муравейники на берегу: тысячи крытых соломой хижин, крошечные островерхие шалаши и копошащееся вокруг странное негритянское население. Это – два больших иолофских города Гет-н’дар и Н’дартут, отделяющие Сен-Луи от моря.
Скоро у берега появляются длинные пироги с изображением рыбьей головы на носу, напоминающие акул. В них стоя гребут черные люди. Эти гребцы – громадные худощавые геркулесы с прекрасными мускулистыми телами и лицами горилл. Проходя линию прибоя, они опрокидываются по крайней мере раз десять. Но каждый раз с негритянской настойчивостью, подвижные и сильные, как циркачи, они поднимают свои пироги и снова пытаются подойти к берегу; пот и морская вода струятся по их коже, напоминающей лакированное черное дерево.
Им все-таки удается пробиться, и они торжествующе улыбаются, обнажая великолепные белые зубы. Костюм их состоит из амулета и стеклянного ожерелья; их груз – это надежно запертый свинцовый ящик для писем. По приказу губернатора прибывающие суда должны опускать в этот ящик корреспонденцию, адресованную населению колонии.
В случае большой спешки можно без страха положиться на этих людей, в полной уверенности, что тебя всегда, с величайшей заботливостью, вытащат из воды и в конце концов доставят на берег. Но лучше продолжить путь к югу и дойти до устья Сенегала, куда спускаются по реке плоскодонные лодки и спокойно доставляют вас в Сен-Луи.
Эта разобщенность с морем является для страны главной причиной запустения и застоя; в Сен-Луи не могут стоять пакетботы или торговые суда, пристающие к берегам другого полушария. Сюда приезжают только в случае необходимости; но почти никто не путешествует через эту страну, и здесь чувствуешь себя как бы пленником, окончательно отрезанным от остального мира.
II
В северном квартале Сен-Луи, недалеко от мечети, стоял старый уединенный домик, принадлежавший некоему Самба-Гамэ, занимавшемуся торговлей у верховья реки. Домик был выбелен известью; его кирпичные потрескавшиеся стены и покоробившиеся от сухости доски служили убежищем легионам термитов, белых муравьев и голубых ящериц. Два марабу прилетали на его крышу и щелкали клювами, важно вытягивая свои оголенные шеи при виде случайного прохожего на пустынной улице. О, что это была за печальная африканская страна! Тощая колючая пальма отбрасывала жалкую тень на раскаленную стену, и это было единственное дерево в целом квартале, где глазу больше не на чем отдохнуть – ни клочка зелени. На пожелтевшие листья этой пальмы слетались маленькие голубые и розовые птички, называемые во Франции бенгали. Кругом – песок, только песок! Ни мха, ни зеленой травинки не найти на этой почве, иссушенной знойными ветрами Сахары.
III
В нижней части дома, среди остатков своего богатства, жила старая, страшная негритянка по имени Кура-н’дией, прежняя фаворитка великого черного короля. Она собрала здесь весь свой причудливый хлам, своих маленьких рабынь в синих стеклянных ожерельях, своих коз, огромных рогатых баранов и тощих желтых собак.
Наверху – просторная четырехугольная комната с высоким потолком, в которую поднимались по наружной источенной червями деревянной лестнице.
IV
Каждый вечер в час заката человек, одетый в красную куртку и мусульманскую феску – спаги[1], поднимался в дом Самба-Гамэ. Два марабу Кура-н’дией издали наблюдали его приближение; с противоположного конца мертвого города они узнавали его шаги и яркое платье и подпускали его близко как своего знакомого, не обнаруживая беспокойства.
Этот человек высокого роста, с прямой спиной и гордой посадкой головы, был из белого племени, хотя солнце уже успело позолотить его грудь и лицо. Спаги был необыкновенно красив мужественной и строгой красотой, с большими, ясными, удлиненными, как у араба, глазами. Из-под сдвинутой назад фески на его чистый, широкий лоб спускалась прядь черных волос. Красная куртка удивительно шла к его стройной фигуре, во всем его облике была какая-то смесь силы и гибкости. Он был серьезен и задумчив, но порой его загадочная улыбка открывала редкой белизны зубы.
V
Однажды вечером человек в красной куртке, поднимающийся по лестнице дома Самба-Гамэ, был особенно задумчив. Он вошел в свою просторную комнату и, казалось, был удивлен, найдя ее пустой.
Квартира этого спаги выглядела очень странно. Из мебели в ней были только покрытые циновками скамьи, а с потолка спускались пергаменты, написанные жрецами Магреба, и разные талисманы.
Он подошел к украшенному медными бляхами и испещренному яркими красками сундуку на ножках, в каких иолофы хранят драгоценности, и попытался его открыть, но тот был заперт. Тогда он растянулся на tara – своеобразной софе из тонких планок, изготовленной неграми с берегов Гамбии, – вынул из кармана куртки письмо и, поцеловав место, где стояла подпись, – принялся за чтение.
VI
Без сомнения, это было любовное письмо, написанное, быть может, какой-нибудь парижанкой или даже романтической сеньорой этому прекрасному африканскому спаги, казалось, созданному для роли героя-любовника в мелодраме.
Эта бумага, вероятно, заключает в себе завязку какого-нибудь необыкновенно драматичного приключения, которым начнется сей рассказ…
VII
Письмо, к которому спаги прикоснулся губами, носило штемпель деревеньки, затерянной в Севенских лесах. Оно было написано старой, дрожащей, неопытной рукой; строчки набегали одна на другую, и было предостаточно ошибок.
Письмо гласило:
«Дорогой мой сын,
Пишу это письмо, чтобы сообщить тебе о нашем здоровье, которое в настоящее время, благодарение Богу, довольно сносно. Но отец твой чувствует приближение старости, и ввиду того, что зрение его слабеет, за перо берусь я, твоя старая мать, чтобы рассказать тебе о нас; ты извинишь меня, зная, что я не умею писать лучше.
Дорогой сын, надо тебе сказать, что в последнее время дела наши плохи. С тех пор как ты уехал три года назад, у нас ни в чем нет удачи; достаток и радость покинули нас вместе с тобой. Год был неурожайный вследствие сильного града, выпавшего на поля и уничтожившего все посевы, кроме участка около дороги. Заболела наша корова, и лечение ее стоило дорого. Поденная работа у твоего отца бывает не всегда, с тех пор как у нас появилось много молодежи, работающей быстрее, чем он.
Затем надо было починить часть нашей крыши, грозившей обрушиться вследствие дождей. Я знаю, что военная служба не приносит богатства; но отец говорит, что, если это тебя не стеснит и ты мог бы прислать нам обещанное – это было бы очень кстати.
Мери очень богаты и могли бы, конечно, одолжить нам немного денег, но мы не хотим у них просить, как бедные родственники. Мы часто видим твою двоюродную сестру Жанну Мери; она с каждым днем хорошеет. Жанна очень охотно навещает нас, чтобы поговорить о тебе. Она говорит, что не желала бы ничего лучшего, чем быть твоей женой, мой дорогой Жан; но ее отец не хочет об этом слышать, потому что ты, как он считает, был прежде повесой. Но я все же думаю, если бы ты дослужился до унтер-офицерских галунов и появился у нас в своем красивом военном мундире, он в конце концов решился бы отдать за тебя свою дочь. И я могла бы умереть спокойно, увидев тебя женатым. Вы бы выстроили себе дом рядом с нашим, который для тебя уже нехорош. По вечерам мы с Пейралем часто строим планы на этот счет.
Пришли нам непременно немного денег, дорогой сынок, потому что, уверяю тебя, мы в большом затруднении. В этом году мы понесли большие убытки из-за града и болезни коровы, как я тебе говорила. Я вижу, что это очень мучает твоего отца; по ночам он часто ворочается с боку на бок вместо того, чтобы спать, и все думает об этом. Если ты не в состоянии прислать нам крупную сумму – пришли сколько можешь.
Прощай, сынок! Наши соседи постоянно справляются о тебе и спрашивают, когда ты вернешься. Они шлют тебе привет; что касается меня, тебе известно, что я разучилась радоваться с тех пор, как ты от нас уехал.
Кончаю письмо, обнимаю тебя; Пейраль – тоже.
Твоя обожающая тебя старая мать
Франсуаза Пейраль».
VIII
…Жан замечтался, облокотившись на окно и рассеянно смотря на расстилавшуюся перед ним африканскую панораму.
У ног его теснились островерхие иолофские хижины; вдали – волнующееся море и линия мощного африканского прибоя, желтый диск солнца, готового скрыться, но еще льющего тусклый свет на безбрежную пустыню; далекие караваны мавров; тучи реющих в воздухе хищных птиц. А там, вдали, точка, привлекающая его взор, – Соррское кладбище, куда он проводил уже несколько своих товарищей, тоже горцев, как и он, умерших от лихорадки в этом проклятом климате.
О! Вернуться бы домой, к своим старикам-родителям! Зажить в маленьком домике с Жанной Мери, рядом со скромной родительской кровлей!.. Зачем его послали сюда, в Африку?.. Что ему эта страна? А красный мундир и арабская феска, в которые его нарядили, – пусть даже в них он неотразим – что это за маскарад для него, бедного севенского горца…
Эти мысли упорно преследовали его; бедный сенегальский воин мечтал о своей деревне… С заходом солнца спустилась ночь, и ему стало совсем грустно.
В старом Н’дар-туте торопливые звуки тамтама сзывали негров на танец бамбула; в иолофских хижинах замелькали огни. Был декабрьский вечер; резкий зимний ветер, поднимая столбы песка, вызывал дрожь и непривычное ощущение холода в этой необъятной сожженной солнцем стране…
Дверь открылась, и рыжая собака со стоячими ушами и мордой шакала местной породы laobe шумно вбежала и принялась прыгать вокруг своего хозяина. Одновременно с ней на пороге появилась молодая чернокожая девушка, весело смеясь; она сделала маленький поклон, смешной и торопливый негритянский реверанс, и произнесла: «Keou» (здравствуй).
IX
Спаги бросил на нее рассеянный взгляд:
– Фату-гей, – сказал он на языке, представляющем смесь креольского диалекта французского и иолофского, – отопри сундук, я достану свои деньги.
– Твои khaliss!.. (серебряные монеты), – сказала Фату-гей, распахнув большие ясные глаза, окруженные черными ресницами. – Твои khaliss!.. – повторила она с полуиспуганным, полудерзким выражением, свойственным детям, застигнутым на месте преступления и ожидающим наказания.
Затем она показала на свои уши, на которых висело три пары золотых серег удивительной работы. Это были украшения из чистого галламского золота, замечательного изящества. Их изготавливают чернокожие художники в тени своих маленьких низких палаток, где они колдуют над ними, согнувшись на песке. Фату-гей только что купила эти вещи, о которых давно мечтала, на них-то и пошли khaliss спаги: сотня с трудом накопленных франков, жалкие сбережения солдата, предназначавшиеся для старых родителей.
Глаза спаги сверкнули молнией, и он схватил хлыст, чтобы ударить Фату, но рука его опустилась безоружной. Жан Пейраль быстро остывал; он был мягок, в особенности со слабыми. Он не стал упрекать ее, зная, что это бесполезно. Он тоже был виноват: почему он не спрятал получше эти деньги, которые ему теперь необходимо раздобыть во что бы то ни стало?
Фату-гей хорошо знала, как смягчить своего возлюбленного кошачьими ласками: она умела так нежно обвивать его своими черными руками в серебряных браслетах, прекрасными точеными руками; умела так горячо прижиматься тонкой шейкой к красному сукну его куртки, возбуждая в нем пламенные желания, что заставляла все ей прощать…
И спаги дал увлечь себя на софу, отложив на завтра поиски денег, которых очень ждали там, в своем домике, его старики.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Прошло три года с тех пор, как Жан Пейраль впервые ступил на эту африканскую землю, и за время его пребывания здесь в нем произошла громадная перемена. Он прошел через несколько этапов нравственного падения. Среда, климат, природа последовательно оказывали свое расслабляющее влияние на его юную голову; он чувствовал, как постепенно скатывается вниз по какой-то неведомой ему наклонной плоскости, и вот теперь оказался возлюбленным Фату-гей, чернокожей молодой девушки из племени кассонкэ, околдовавшей его каким-то нечистым чувственным соблазном, какими-то магическими чарами.
Прошлое Жана было несложно. В двадцать лет жребий оторвал его от горько плакавшей матери. Как и другие деревенские дети, он уезжал, громко распевая песни, чтобы не разрыдаться. Его высокий рост предрекал ему службу в кавалерии. Но таинственное влечение к неизвестному заставило избрать отряд спаги.
Детство его прошло в Севенских горах, в глуши лесной деревеньки. На просторе, на чистом горном воздухе он рос как молодой дубок.
Первые образы, запечатлевшиеся в его детском мозгу, были простыми и светлыми: отец, мать, домашний очаг, старый домик под тенью каштанов. Все это неизменно хранилось в глубине его воспоминаний. Затем остались в памяти дремучие леса, прогулки по незнакомым, поросшим мхом тропинкам – свобода.
В продолжение первых лет своей жизни он не знал ничего, кроме этой глухой деревеньки, где он родился; для него не существовало другого мира – только его деревня, населенная пастухами и горными колдунами. В этих лесах, где он часто бродил, он привык к одиноким мечтам, к созерцательности и вместе с тем приобрел звериную ловкость. Он любил лазать по деревьям, ломать сучья, ловить птиц.
Неприятное воспоминание оставила в нем только деревенская школа: мрачное место, где их заставляли сидеть в четырех стенах. Он постоянно убегал из школы, и его наконец перестали туда посылать.
По воскресеньям он надевал свой красивый горский костюм и отправлялся с матерью в церковь, держа за руку Жанну, которую они брали с собой, заходя по дороге к дяде Мери. Потом они шли играть в шары на лужайке под дубами. Жан знал, что он красивее и сильнее прочих детей; в играх все повиновались ему, и он привык держать всех в подчинении.
С годами он становился более независимым и подвижным. Он никого не слушался и вечно что-нибудь вытворял: то отвязывал лошадей, чтоб прокатиться, то охотился с ружьем, которое не стреляло, и часто затевал ссоры с полевыми сторожами – к огорчению отца, мечтавшего обучить сына какому-нибудь ремеслу и сделать из него мирного человека. Это правда, прежде он был «изрядный повеса», и на родине этого до сих пор не забыли.
И все-таки даже пострадавшие от руки Жана любили его за честную, открытую душу. Невозможно было долго сердиться при виде его доброй улыбки; к тому же, если обращаться с ним мягко и иметь к нему подход, можно было вести его за собой, как послушного ребенка. Дядя Мери со своими угрозами и нотациями не имел на него никакого влияния; но если мать журила Жана и он сознавал, что огорчил ее, он чувствовал себя очень скверно. И тогда этот большой парень, на вид уже совсем взрослый мужчина, опускал голову, готовый заплакать.
Он был своеволен, но не распущен. Его широкое лицо было гордым и несколько диким. В деревне он был защищен от всякой скверны, от ранней порочности хилых горожан. Таким образом, когда ему исполнилось двадцать лет и пришло время поступить на военную службу, Жан был так же чист и почти так же наивен, как малый ребенок.
II
Но здесь, на службе, для него начались всевозможные неожиданности.
Он посетил со своими новыми товарищами места разврата, где познал любовь в самой гнусной обстановке, какую только может предложить проституция больших городов. Изумление, омерзение и вместе с тем пожирающее влечение к этой новой открывшейся ему стороне жизни потрясли все его юное существо.
Затем, после нескольких дней отвратительной, беспорядочной жизни, судно уносит его далеко-далеко в спокойное синее море, чтобы высадить, оглушенного и лишенного родины, на берега Сенегала.
III
В ноябрьский день, в то время года, когда исполинские баобабы роняют на песок последние листья, Жан Пейраль впервые увидел этот уголок земли, где ему суждено было провести пять лет жизни.
Необычность этой страны сразу поразила его воображение. Затем он познал удовольствие владеть собственной лошадью, закручивать свои быстро отраставшие усы; носить арабскую феску, красную куртку и большую саблю. Он находил себя красивым, и это было приятно.
IV
Ноябрь здесь – лучшее время года, соответствующее нашей французской зиме; жара не так сильна, и сухой ветер пустыни сменяет летние грозы.
С наступлением зимы можно жить на открытом воздухе, в палатке без крыши. В продолжение шести месяцев здесь не выпадет ни капли воды; каждый день, без пощады и без перерыва, палит неумолимое солнце. Это любимое время года ящериц. Но в цистернах кончается вода, болота пересыхают, умирает трава, и даже кактусы, колючие индийские кактусы не раскрывают своих печальных желтых цветов.
Между тем вечера холодают; в час заката неизменно поднимается ветер с моря, усиливая грозный шум бурного африканского прибоя и безжалостно стряхивая последнюю осеннюю листву.
Грустная осень, без долгих французских посиделок, прелести первых морозов, уборки хлеба и золотистых плодов. В этом забытом Богом краю совсем нет фруктов, даже пустынных фиников; здесь ничего не растет, кроме орашид и горьких фисташек.
Это ощущение зимы среди тропического зноя производит странное впечатление. Большие равнины, знойные, угрюмые, покрыты мертвой травой, среди которой рядом с тощими пальмами кое-где возвышаются гигантские баобабы, эти мастодонты растительного царства, в своих голых ветвях дающие приют целым семьям ястребов, ящериц и летучих мышей.
V
Скоро скука свила себе гнездо в душе Жана. Это была какая-то незнакомая ему раньше меланхолия, смутное и неопределенное чувство; начинавшаяся тоска по родине, тоска по своей деревне, по дому нежно любимых родителей.
Его новые товарищи спаги уже побывали в гарнизонах Индии и Алжира. В кофейнях приморских городков, где они понемногу растрачивали свою молодость, они усвоили распущенное и насмешливое поведение, приобретаемое в скитаниях по свету; у них имелось в запасе множество циничных шуток, которыми они щеголяли при каждом удобном случае. Славные малые и веселые товарищи в сущности, они следовали привычкам, непонятным и внушающим Жану крайнее отвращение.
Будучи горцем, он был мечтатель. Мечтательность незнакома забитому и развращенному населению больших городов. Но среди людей, выросших на просторе полей, среди моряков и детей рыбаков, плававших на отцовской барке по бурному морю, можно встретить мечтателей с душой истинных поэтов, умеющих все понимать. Они не способны только придать форму своим впечатлениям, выразить их.
Казарменная жизнь оставляла Жану много свободного времени, которое он проводил в размышлениях и наблюдениях. Каждый вечер бродил он по голубоватому песку бесконечного берега, освещенного волшебным закатом; купался в африканском прибое, забавляясь, как ребенок – каким он, в сущности, оставался до сих пор, – а громадные волны опрокидывали его и засыпали песком. Или долго ходил, единственно ради удовольствия двигаться, вдыхая полной грудью соленый воздух, принесенный с моря.
Эта бескрайняя равнина утомляла его; она подавляла его воображение, привыкшее к созерцанию гор. Он испытывал какую-то потребность в постоянном движении вперед, как бы силясь раздвинуть горизонт, в попытке заглянуть за пределы видимого.
В сумерки на берег выходили чернокожие люди; они возвращались в деревню, нагруженные снопами проса. Рыбаки, окруженные шумной толпой женщин и детей, собирали свои сети. В Сенегале был просто сказочный улов: сети рвались под тяжестью рыбы всевозможных видов; негритянки уносили ее на головах полными корзинами; чернокожие дети возвращались домой, увенчанные гирляндами толстых рыб. В толпе попадались колоритные фигуры прибывших из глубины страны людей, живописные караваны мавров и феллахов из Берберии; и на каждом шагу – самые неожиданные картины под раскаленным добела тропическим солнцем.
Верхушки голубых дюн постепенно розовели; последние низкие лучи опускались на эту страну песка; солнце угасало среди багровых испарений, и в этот момент весь черный народ приникал лицом к земле, творя вечную молитву.
Это священный час ислама: от Мекки и до западного побережья имя Магомета, повторяемое из уст в уста, проносилось через всю Африку; проходя через Судан, оно постепенно стихало, чтобы окончательно замереть на черных губах здесь, на берегу необъятного волнующегося моря. Старые иолофские жрецы в развевающихся одеждах, повернувшись лицом к темному морю, читали свои молитвы, склонившись челом к песку, и весь берег покрывался распростертыми людьми. Воцарялась мертвая тишина, и быстро спускалась ночь, как это обычно бывает в тропиках.
С наступлением вечера Жан возвращался в казармы спаги в южной части Сен-Луи. В громадном белом зале, открытом вечернему ветру, все было спокойно и тихо. Вдоль голых стен рядами стояли нумерованные койки, теплый морской ветерок шевелил кисею пологов. И никого. Жан возвращался в тот час, когда остальные, в поисках удовольствий и любовных приключений, рассыпались по пустынным улицам города. Это были часы, когда опустевшая казарма казалась ему особенно печальной, и он вспоминал свою мать.
VI
В южной части Сен-Луи встречаются старые кирпичные арабские дома; окна в них освещаются по вечерам и отбрасывают на песок дорожек красный свет даже в те часы, когда все в городе спит. Оттуда доносится смешанный запах негров и алкоголя, усиленный жарой и по ночам раздается адский шум. Там хозяйничали спаги; туда несчастные солдаты в красных куртках приходили пошуметь, пытаясь найти забвенье, напиться с горя или из удальства; там растрачивали они, в сомнительных наслаждениях, свою молодость. В этих притонах их ждали отвратительные проститутки; безумная вакханалия, разжигаемая абсентом и африканской жарой.
Но Жан в ужасе бежал от этих мест наслаждения. Он был очень благоразумен и откладывал свои небольшие деньги, предназначая их для счастливого часа своего возвращения. Однако его благоразумие не вызывало насмешек товарищей.
Красавец Мюллер, рослый эльзасец, за свое прошлое, полное дуэлей и приключений, служивший примером для подражания спаги, чувствовал к Жану большое уважение, и все разделяли мнение Фрица. Но настоящим другом Жана был Ниаор-фалл, чернокожий спаги, гигант-африканец великолепной фута-диалонкейской национальности. У него было странное, невозмутимое лицо с тонким, арабским профилем и таинственной улыбкой на тонких губах – как у великолепной статуи черного мрамора.
Он-то и был настоящим другом Жана; он приводил его в свою квартиру в Гет-н’даре, усаживал на белые циновки среди своих жен и предлагал негритянское угощение: kouss-kouss и gou-rous.
VII
Вечерами в маленьком провинциальном Сен-Луи текла однообразная жизнь. В хорошее время года на тихих улицах было чуть оживленней. После захода солнца женщины, не заболевшие лихорадкой, прогуливались, демонстрируя туалеты, по площади Управления или в аллеях желтых пальм Гет-н’дара. Это придавало далекой стране европейский оттенок.
Обширная площадь Управления, окруженная симметрично расположенными белыми зданиями, была почти как в каком-нибудь южном европейском городе, если бы не этот необъятный песчаный горизонт, бесконечная равнина, лежащая вдали.
Редкие гуляющие были знакомы и разглядывали друг друга. Жан смотрел на этих людей, а они на него. Красивый спаги, одиноко прогуливавшийся с таким строгим и серьезным видом, интересовал обитателей Сен-Луи, подозревавших в его жизни какое-то романтическое приключение.
Одна женщина, изящнее и красивее других, обращала на Жана особое внимание. Это была, как говорили, мулатка, но такой необычайной белизны, что ее легко было принять за парижанку: с бледностью испанки, рыжевато-белокурыми волосами, большими полуприкрытыми, окруженными синевой глазами и томностью креолок.
Она была женой богатого откупщика. Но в Сен-Луи ее, как мулатку, презрительно называли просто по имени – Кора.
Она приехала из Парижа – женщины угадывали это по ее туалетам. Для Жана, разумеется, недоступны были все тонкости, но он замечал, что ее платья со шлейфом, даже самые простые, на редкость изящны. Но особенно он замечал, что она была необыкновенно красива и, так как Кора всегда обволакивала его своим взглядом, ощущал некий трепет при встрече с нею.
– Она тебя любит, Пейраль, – объявил красавец Мюллер с видом знатока, разбирающегося в женщинах.
VIII
Она действительно любила его по-своему, как любят мулатки, и однажды пришла к нему домой объявить об этом.
Два следующих месяца промелькнули для бедного Жана среди волшебных грез. Незнакомая ему роскошь, изящная, раздушенная женщина – все это безумно захватило его пылкую голову, девственное тело. Любовь – лишь циничная пародия на которую была ему до сих пор знакома – теперь опьяняла. И все это свалилось на Жана неожиданно, как в сказке. Признание этой женщины, ее нескромность слегка смущали его, когда он о них вспоминал. Но Жан редко задумывался об этом: рядом с Корой его опьяняла любовь.
Он также стал заботиться об изысканности своего костюма, пользоваться духами, ухаживать за усами и темной шевелюрой. Как всем юным любовникам, ему казалось, что жизнь раскрылась для него только после встречи с возлюбленной и прошлого не существовало.
IX
Кора тоже любила его; но сердце не занимало много места в этой любви.
Мулатка с острова Бурбона, она была воспитана в атмосфере чувственной праздности и роскоши богатых креолок; но позже высокомерно оттеснена белыми женщинами на задний план. Тот же расовый предрассудок преследовал ее в Сен-Луи, несмотря на то что она была женой одного из самых крупных откупщиков; ее отталкивали, как какое-то презренное существо.
В Париже у нее было много самых изысканных любовников; ее богатство позволяло ей считаться во Франции женщиной достойной и изведать утонченный порок. Теперь ей надоела утонченность, развратные денди, романтические и томные лица. Она выбрала Жана за его крепость и силу; она по-своему любила это красивое, дикое животное, ей нравились его неловкие манеры, нравилось все, вплоть до грубого полотна его солдатской сорочки.
X
Кора жила в громадном кирпичном доме, слегка напоминающем египетский стиль старых кварталов Сен-Луи. Внизу – обширные дворы, где лежали на песке верблюды и мавры, а крик скота смешивался с голосами собак, страусов и черных рабов. Вверху – сплошные веранды, поддерживаемые массивными четырехугольными колоннами, наподобие вавилонских террас. В комнаты поднимались по грандиозным наружным лестницам из белого камня. Кругом царило запустение, как и в самом Сен-Луи, городе, уже имевшем прошлое, бывшем некогда процветающей колонией и теперь умиравшем.
Зал хранил еще следы былого величия, он был огромен и обставлен в стиле прошлого века. В нем водились голубые ящерицы; кошки, попугаи, ручные газели играли на тонких гвинейских циновках; печально ходили служанки-негритянки, лениво волоча сандалии и оставляя после себя острый запах сумаре и амулетов, окуренных мускусом.
Все дышало здесь какой-то меланхолией изгнания и уединенности; было грустно, в особенности вечером, когда шум стихал, уступая немолчной жалобе африканского прибоя.
Комната Коры была более современной и веселой. Недавно привезенная из Парижа мебель и обои – очень изящны, свежи, удобны; воздух напоен ароматом самых модных духов, приобретенных в лучших парфюмерных магазинах. Среди этой роскоши Жан испытывал упоение. Комната представлялась ему зачарованным замком, затмевая всю пышность и красоту, какую только могло создать его воображение.
Эта женщина стала для него жизнью, всем его счастьем. Это пресыщенное наслаждениями существо захотело вместе с телом завладеть и душой Жана. С притворными ласками она искусно играла комедию невинности и любви перед этим юным любовником. И достигла успеха: Жан всецело принадлежал ей.
XI
В доме Коры жила пленница – миниатюрная, необычайно комичная негритянка, которой Жан не стеснялся. Это была Фату-гей. Девочку недавно привезли в Сен-Луи и продали в рабство мавры, похитившие ее во время одного из набегов в страну Кассонкэ. Ее дикая злобность и независимость заставили отвести ей очень незаметное место среди домашней прислуги. На нее смотрели как на вредное существо, лишний рот, ненужное приобретение.
Не достигнув еще брачного возраста, когда негритянки считают необходимым одеваться, она обыкновенно ходила совершенно голой в ожерелье из гри-гри и стеклянных побрякушек на бедрах. Голова ее была выбрита, осталось только пять маленьких прядок, туго свитых и смазанных камедью, пять жиденьких хвостиков, расположенных на равном расстоянии друг от друга ото лба и до затылка. Каждая из прядок заканчивалась коралловой бусиной, кроме средней, украшенной старинной золотой монетой – ее привезли некогда с караваном из Алжира и путь ее через Судан был, без сомнения, тяжелым и длинным.