355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пер Лагерквист » В мире гость » Текст книги (страница 3)
В мире гость
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:59

Текст книги "В мире гость"


Автор книги: Пер Лагерквист


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Андерс бросился в дом, дверь за ним захлопнуло ветром, он рванул на себя дверь в комнату и успел вбежать туда, бледный от ужаса. И тотчас ударило, загремело со всех сторон, и зазвенели стекла. Дедушка у печи поднял голову, огляделся, посмотрел в окно.

– Люблю слушать гром, – сказал он. – Рука господа чувствуется.

Потом неловко, тяжело встал и пошел за библией.

– Где моя щетка, Стина? – спросил он. Бабушка подала ему круглую самодельную щетку из конского волоса. Он расчесал и убрал волосы, так что они легли по плечам опрятными прядями. Потом отомкнул застежки тяжелой библии, раскрыл ее и стал читать:

"Знаю, господи, что не в воле человека путь его, что не во власти идущего давать направление стопам своим. Наказывай меня, господи, но по правде, не во гневе твоем".

Читая, он все больше повышал голос, каждое слово четко и ясно отдавалось в комнате. Бабушка за хлопотами вслушивалась, стесненно вздыхала. Дядя сидел у окна и глядел наружу. Вся зала осветилась вспышкой, и стало отчетливо видно каждый листик за окном, и сразу же загремело. Старик, не шелохнувшись, продолжал чтение.

Бабушка уже убрала посуду и присела на стул, чтоб спокойно послушать. Все сидели не шевелясь. Молнии били в окна, и наконец полил дождь, он хлестал по стеклам, гром гремел не переставая, гроза разбушевалась вовсю.

Андерс не находил себе места, бродил по комнате, скорчась присаживался к ткацкому станку, переходил к столу, потом в угол, к кровати, ведь всюду могла угодить молния. Остальные тихо слушали. Андерс не спускал с дедушки глаз. Морщинистое лицо было спокойно, лоб почти гладкий, но на щеки и у рта легли глубокие борозды – отметины долгой жизни. Дедушка и правда когда-то давно, но, уже войдя в возраст, пожил безоглядно и буйно и себя не жалел, но про это в семье не говорили, и Андерсу ничего о том не было известно. Но в юности своей и позже, стариком, он жил всегда в страхе божьем и по всей строгости веры.

Гроза прошла, уходила все дальше. Дедушка читал. Бабушка слушала, сцепив пальцы, неотрывно глядя на него.

Дождь перестал, только еще шумели деревья. Часы на стене пробили девять раз. Тогда дедушка захлопнул библию и поднял глаза.

– Аминь во имя отца нашего небесного. Аминь.

Андерс встал со стула. Пора в постель. Дядя пожелал всем спокойной ночи и пошел к себе, наверх. Мальчик остался с дедом и бабушкой, старыми-старыми старичками. Как странно – ложиться вместе с ними спать. Они разделись, Андерсу пришлось помочь Деду снять брюки с негнущихся ног. Старик упал на колени подле своей постели и громко прочел вечернюю молитву, поднялся с бабушкиной помощью, и оба улеглись, покрывшись шкурой, несмотря на летнюю пору.

Андерс живо разделся и скользнул в расстеленную для него постель. В огромной кровати оставалось еще много места, одеяло давило на грудь и налезало на лицо.

Он широко открытыми глазами смотрел в темноту, силясь уснуть. Темно повсюду: в саду, у реки, на полях, а темней всего тут, а он лежит один со стариками. Он вслушался – ничего не слышно. Видно, спят. Не слышно и кленов, ни шороха, ничего. Но тише всего тут. Только сердце у него колотится.

Он думал про дедушку и бабушку. До чего же они старые. От старости они совсем сморщились. И запах у них старый. Все здесь так пахнет. Солома в постели, чехлы на перинах. Овечья шерсть, грудой сваленная на ткацком станке. Широкие стертые доски пола с черными щербинами. Сажа в открытой печи. Земля, облепившая деревянные башмаки в сенях. Все пахнет старым. Все тут старое, старое.

Нет, никак ему не заснуть. Сердце так и бухает. Трудно дышать, одеяло давит на грудь. Как тут жарко...

Тсс... Нет, ничего не слышно.

Почему их совсем не слышно? Что же они не дышат? Сам-то он вон как сопит...

Что-то их правда не слышно. Все тихо. Ни звука.

Неужели не дышат?

Умерли? Наверное, умерли! Ведь они же такие старые, в любую секунду могут умереть. Наверное, они умерли!

Надо встать. В темноте. Они умерли!

Он встает, пробирается по полу к их кровати.

Вытягивает руку... щупает дедушку... морщинистую шею... раскрытый рот...

Нет, оба спокойно и мирно спят.

Он прокрался обратно к своей постели. Усталость одолела его, и он заснул. Иногда беспокойно ворочался, тяжко вздыхал. Ему приснилось, что повсюду темно: в саду, в полях, в лесу, на станции, у папы с мамой повсюду. И тьма стала большой черной могилой, и там лежат вместе мертвецы и те, кто еще жив. А наверху, в пылающем небе, громовой голос читает непонятные слова о живых и мертвых.

* * *

Однажды осенью двенадцатилетний Андерс отправился к своему камню. Камень этот лежал в лесу. Дул ветер и падал дождь, скупо, по-осеннему. Он держался полотна, так было ближе всего к лесу. День стоял хмурый. На станции Андерс увидел отца, тот ходил от вагона к вагону и что-то записывал, спина у него сутулилась и вымокла на дожде. Андерс прошел за вагонами, чтоб отец его не заметил, а то бы непременно стал выспрашивать, куда это он собрался в такую погоду. Вот с ним, по ту сторону вагона, поравнялись отцовские шаги. Сам же Андерс старался ступать совсем неслышно.

Он в общем-то и не собирался сегодня туда. Так как-то само собою получилось. А то бы он и не вспомнил, у него были совсем другие планы. И погода сперва стояла хорошая, а в хорошую погоду к камню он не ходил. Ну а попозже все так одно к одному, он и надумал.

Дождь лил, но Андерс не ускорял шагов. Он брел сосредоточенно, невесело, сунув руки в карманы уже тесной ему курточки с медными блестящими пуговицами. Паровоз менял путь и на ходу обдал Андерса теплом.

Да, утро начиналось ясное, хоть и сырое. Встал Андерс рано, уже в шесть, потому что приехал поезд с матросами, пятьдесят парней везли к пристани. Им полагалось выпить тут кофе, и возле ресторана для них накрыли длинные столы на козлах. Они горланили, орали, набивая рот булочками, кофе дымился, и все прохладное утро пропиталось кофейным запахом. Потом они помахали мальчишке в оконце наверху, по всей видимости, очень довольные стоянкой. И, понюхав табаку, снова забрались в вагоны.

Знать бы с вечера, можно бы и не ложиться и все как следует разглядеть. Потом он еще немного поспал и потом пошел в школу. На большой перемене он доучивал уроки и бегал в лавку за керосином для мамы. И ни о каком камне думать не думал. Он и всегда-то о нем вовсе не думал, а после вдруг накатывало. Погода испортилась, закрапал дождь. После школы он еще помогал Густаву таскать садовые стулья из кафе в парке, их убирали на год, до лета, складывали в сарае и запирали. Потом Андерс пошел домой, у кухонной двери постоял и послушал, там тихо разговаривали о чем-то мать и Сигне, не иначе как о том, что он болен и долго не проживет. У него, правда, ничего не болело, но год назад он уже что-то такое однажды подслушал. Потом он уселся у окна и смотрел, как поезда разъезжаются под дождем. И тут-то он понял, что ему необходимо сегодня пойти к камню. Сегодня туда идти трудно. Так значит именно сегодня.

И вот он уже у депо в конце вокзала. Паровоз набирал УГОЛЬ, жарко дохнул на проходящего Андерса. А дальше полотно пошло по открытому месту, порывами налетал ветер, свистя, завывая. И хлестал дождь. Андерс вобрал голову поглубже в плечи и ежился, когда особенно надсаживался ветер. Ух, ну и погодка. И пускай! Даже лучше! Ведь идя туда, он приносит жертву, так пускай же и чувствуется, что это жертва.

А шушукались они, может, вовсе и не о нем? Тогда о чем же? Ему не раз случалось ошибиться: когда ему чудилось, будто они шепчутся, они просто сидели рядом и молчали. Но сегодня он точно различил их голоса. Зачем же они понижают голоса, если не о том говорят, что он скоро умрет. Иначе бы громко говорили.

Ветер бушевал над полями, небо тяжко надвинулось, снизилось. В лесу, за деревьями, стало тише, только лило. Капли стекали с коры и падали в мох и чернику, елки низко свесили ветви и не могли поднять, так набрякли они от воды. Андерс, спускаясь с насыпи, все видел очень подробно. На телефонных проводах тоже висели капли, а сами провода бежали совсем в другую сторону, к городу. Он зашагал по шпалам. Просмоленные, они не впитывали влагу, и она пупырышками блестела на них.

Потом он сошел с полотна, спустился с насыпи и углубился в лес. Когда он раздвигал кусты, его обдавало дождем. Хоть еще и не смерклось, тут было сегодня совсем темно. Между двух кочек лежал, всего на несколько дюймов поднимаясь из травы, плоский камень. В камне этом не было ничего примечательного. Странно казалось только то, что камень лежит в таком странном месте, один-одинешенек на мшистой топи. Андерс осторожно огляделся, посмотрел в сторону полотна, хотя ясно было, что никто оттуда появиться не может. А потом он стал на колени подле камня и начал молиться.

Тишина была мертвая, только падали капли. Андерс не нарушал тишины, он молился совсем тихо. Но лицо у него разгорелось. Чуть подальше начиналась плоская поляна и посреди нее росла увечная, кривая сосна повыше человеческого роста. На эту-то сосну неотрывно смотрел Андерс, хоть она никакого отношения не имела к его молитве. Молился он, конечно, не ей. Нет, он молился тому же самому богу, какому всегда молились и все его домашние. Только тут, на этом месте, бог делался его собственным, он его чувствовал, почему – он и сам не мог бы объяснить. Не то чтобы ему когда приходило желание помолиться на лоне природы. От таких соображений он был далек. И все же. Дома у него просто не выходило ничего из молитв, ничего не получалось, не получалась та убежденность, та сила, которая одна только и дает надежду быть услышанным. Чтобы тебя услышали, многое нужно. По тому же самому не было смысла приходить сюда в ясную погоду, когда одно удовольствие прогуляться. Он и не приходил. Да, все так непонятно, так запутано, и отчего это вдруг ни с того ни с сего накатывало желание идти сюда, и мучило, пока он ему не подчинялся, И еще непременно, чтобы трудно идти, иначе ничего не получалось.

У него были свои заботы. Свой тесный мир нерушимых предписаний и представлений. Он ходил словно ощупью среди бела дня, пробирался и падал. Что уж тут поделаешь? Так оно было.

Щеки у него все больше разгорались. Он лежал, больно сцепив пальцы. А молился он всего-навсего об одном:

Только б не умереть, и чтоб никто из моих не умирал, никто! Ни папа, ни мама, ни братья, ни сестры (каждый по имени), ни бабушка с дедушкой! Пусть все живут, все! Пусть никто не умирает! Пусть все остается как есть. Только б ничего не менялось!

Вся его жажда жизни сосредоточилась на том, чтобы жизнь эта никогда не кончилась. Больше он ничего не вымаливал. Только бы жить. А там будь что будет, неважно, пускай, пускай, что уж тут поделаешь.

Он нарочно налегал на это "будь что будет". Так верней сбудется то, о чем он просит, единственно важное. Он в странной полудремотной сосредоточенности вызывал в уме образ того, о чем просил, и уже почти это видел. Он все просил и просил, чтобы все оставалось по-прежнему, чтобы никогда не кончалось. Пусть будет зима, а потом лето, и опять и опять, и только бы оставаться тут, только б оставаться!

Он взвинчивал себя до восторга, он дрожал и горел, он был сам не свой. В душе у него словно пелся гимн жизни, необычный гимн, без торжества, просто отчаянное перечисленье всего, всего. И все-таки настоящий гимн.

А дождь все падал, и ударял по мху, и хлестал по дереву, на которое он смотрел. Но в том местечке, где молился Андерс, было тихо и пасмурно, как поздним вечером. И от этой хмурой тишины было так хорошо, что лучше не надо. Он замер. Только у него отчаянно горело лицо, и он изо всей силы сжимал руки.

Помолившись, он проворно вскочил на ноги. Словно радуясь, что трудное дело позади, вытер мокрые коленки.

Прыгнул на кочку, потом на другую. Сегодня такая мокреть! Только по кочкам и пробираться. Ельник набух дождем, дождь блестел в хвое бусинами. Ольшаник вытянул тонкие, пустые ветки. Тут, в укромном уголке, на березах еще уцелели листы, они обратили деревья в большие желтые костры и искрами догорали на мхе и вереске.

Какое счастье жить, просто жить, хоть недолго. Конечно, он не умрет сразу, сегодня, и завтра он не умрет. Ведь он так молил, так просил! Березы, брусничник, цветики вереска – все кивали ему: здравствуй, малыш, спасибо, что пришел, что живешь на свете.

Он, как воробышек, прыгал с кочки на кочку. Задрал голову, всмотрелся, вслушался. Не белка ли промелькнула? Взял еловую лапу, отряхнул с нее дождь на бруснику, обрызгал кустики морошки, надо бы ее как-нибудь пособирать.

И он снова вскарабкался на насыпь.

Он ускорил шаги. Каплям на проводах теперь было с ним по пути, они тоже бежали домой. Он разглядывал верхушки деревьев, тучи в небе. Уже заметно прояснилось, в лесу ворковали голуби, им подпевали другие птицы.

Он вытянул руку. Дождь перестал. Небо лежало косматое, сквозное. Воробьи на деревьях стряхивали с перышек дождь.

Как все меняется, не уследишь, и никакого ни в чем порядка, все идет как попало. Зачем же просить чего-то, чего-то желать? Только бы жить, быть, а больше ничего и не надо.

Он шел и шел. Вот уже и лес кончился, вот уже и погреба, где держат порох и динамит, ну и грохоту будет, если все это взлетит на воздух! Теперь полотно бежало полями, но уже не так отчаянно дуло, и с насыпи было видно далеко-далеко. Вот уже и депо, и наконец-то вокзал. Паровозы меняли пути, пыхтели, дымили, два маленьких, узкоколейных свистели жалобно, как птенчики, формируя состав вечернего поезда, а большой, настоящий важно выпускал в небо серое облако. Проводники висели на подножках багажных вагонов и размахивали руками. Один паровоз тащил за собой пять вагонов с брусникой, другой, запыхавшись, тянул длинную вереницу платформ с ревущей скотиной. Он пробирался между вагонами, шел по шпалам, кивал кочегарам и машинистам, проводникам, контролерам, с фонарями спешащим к вагонам, думал обо всем сразу, очень было весело!

И с чего это он взял насчет смерти? Не умрет он вовсе! Почему именно он? Когда-нибудь, не скоро... Но ведь когда-нибудь и все умрут. А там, глядишь, и обойдется.

На этот раз совсем отпустило, на сердце стало легко. Наконец-то он дома.

По перрону прогуливались люди с чемоданами, сбегались женщины в страхе не поспеть на поезд. Ульсон прозвонил первый звонок, Карлссон вывез багажную тележку, он кричал, чтоб посторонились, дали ему пройти, кочегар зажег фонари на паровозе – все готовилось к отходу поезда.

Он поднялся по ступенькам, мимо ресторана, домой. В кафе третьего класса орали проворонившие поезд двое пьяных. А на дворе, среди сараев, стояла тишина. Андерс поднялся наверх, пробрался по темному коридору. У дверей кухни он замер и прислушался – нет, никто не шепчется. Он повесил курточку в темном коридоре, она вся промокла, а сам проскользнул на кухню.

Там была мать, она собирала ужин. Они поговорили. Она, видно, думала, что он был в парке. А ему было радостно, весело и он без умолку болтал об утрешних матросах. Мать, как всегда окруженная снопом света, была тиха и спокойна. Но она показалась ему сегодня какой-то особенно серьезной.

Потом пришел отец, пришли все, сели за стол и поужинали. Зажгли большую лампу в зале, и отец с матерью сели к столу и почти шепотом, едва слышно читали молитву, пока сестры расстилали постели. Он сидел, сжавшись в комочек, у окна. Снова зарядил дождь, в темноте ударяя по стеклам. Вот просвистел последний состав и скрылся, сверкнув фонарем на заднем вагоне.

А тут, дома, все было тихо. Только вдруг вздохнет мать, и дрогнут у нее губы. И так страшно за нее сделается, так жалко ее, так хочется прийти на помощь.

Бедные домашние, как им тяжело.

* * *

Как-то утром ведро с молоком приехало не само по себе. Из поезда вышла, неся его в руке, бабушка, одетая не по-будничному, в нарядном платке. Она перешла пути, осторожно оглядываясь, и пошла в сторону ресторана, где окна облепили девушки, высматривавшие гостей. Всем встречным она кланялась. Здесь, в городе, она казалась очень маленькой. Одежда на ней была черная, посветлевшая по швам, но не от носки, а от старости. Юбка длинная, до пят, и такая плотная, что почти не колыхалась при ходьбе. Платок черного шелка в набивных розах подарили бабушке еще к свадьбе. Под этим платком почти спряталось бабушкино лицо, бахрома падала по плечам, только над узлом резко выдавался старушечий подбородок. Вместо пальто на бабушке была накутана и завязана сзади темная шаль. Стоял зимний ясный день, приморозило, и идти было скользко. Бабушка ступала не по годам легко, только шаль немного стесняла ее. Она поглядела на башенки, на зубцы, на заснеженные ниши и балконы: нет, в оконцах над кафе третьего класса никого. Ее не ждали, У ворот стоял сугроб, его намело ночью. Бабушка с трудом через него перебралась. Во дворе, где пахло пивом, она поклонилась хозяину кафе и Густаву, которые расчищали снег, вошла в дверь и поднялась наверх, к своим. На ее стук из кухни выскочили дети. Они уже причесывались, собираясь в школу. Мать варила кашу. Никто и думать не думал, что она приедет!

– Господь с вами, деточки мои, – сказала она и устало опустилась на табуретку. – Я вам молока привезла. Как раз вовремя поспела, я смотрю, у вас и каша на огне.

Мать помогла ей размотать шаль, и бабушка в узком шерстяном жакете оказалась совсем маленькой. Косынку она тоже сняла, и ее тонкие белые волосы блестели, и блестели добрые глаза, глубоко запавшие, как часто бывают глаза у стариков.

Оказалось, что все им кланяются, что, слава богу, все благополучны. У дяди Эмиля с дровами хлопот много, совсем умаялся, бедный, на быках да на быках, без лошади плохо. Дедушка жив-здоров. Коровы доятся хорошо, корму пока хватает. Словом, грех жаловаться. На будущей неделе собрались зарезать поросенка, да уж про это писали с позавчерашним молоком.

Но почему же бабушка приехала в город, а их не предупредила?

Да послали ее, чуть не силком послали. Она не хотела, зачем? Так, последнее время все неможется ей, пустяки, должно быть, а вот им вздумалось, что надо ей к доктору пойти. Да, чуть не силком послали.

Мать села рядом с бабушкой, взяла ее за руку. Все притихли. Все смотрели на бабушку. Она была вроде такая, как всегда. Или немного похудела? Да нет, она и всегда была худая. Глаза уж очень запали. Но у старых это часто. Нет, она такая, как всегда.

А мать все трогала ее, расспрашивала, где у нее болит.

Да просто неможется что-то, работа из рук валится, видно, утомилась. А болей никаких у нее нету, пустяки все, так чуть поноет и отпустит. Вот послали ее зачем-то. Может, какое лекарство и поможет.

Она сложила руки и разглядывала детей, и улыбалась, правда, может, не совсем так, как прежде. Мать, затихнув, сидела рядом и не отрывала от нее глаз. Они были как две сестры – так похожи. Обе бело-бледные, и те же у обеих редкие волосы, и в чертах те же нежность и тишина. И ростом они были одинаковые, обе маленькие и крепкие. Мать только слегка поглаживала бабушкину руку, не давала себе воли при детях.

– Бабушка ведь уже старая, – говорила мать, – скоро ей семьдесят восемь, ясно, года уже не те. Конечно, надо пойти к доктору, как только он примет. И все обойдется.

– Все в воле божьей, – сказала бабушка.

Дети переводили взгляды с одной на другую, недоуменно, молча. Какая мама грустная... Андерс, с совершенно белым лицом, забился в угол и оттуда пожирал бабушку глазами, словно хотел заглянуть ей внутрь. Больше почти не разговаривали, девочки принялись хлопотать на кухне, поставили кашу и тарелки для обоих младших, которым пора было уходить. Андерсу пришлось сесть за стол, но еда застревала в горле. Он сказал "до свиданья" и бросился к дверям, длинно поглядев на бабушку.

По дороге в школу они с сестрой вывалялись в снегу. Морозило, и тишина стояла мертвая, город как уснул, от ступенек не бежали следы, как будто в домах и не живет никто. Они пробирались по снегу друг за дружкой и молчали.

Вот пробили часы. Андерс съежился – неужели в церкви колокола звонят? Но часы вызвонили всего один удар.

Уже с других улиц слышны крики, оттуда группками бегут ребята, толкаются, бросаются снежками. Возле церковного двора каждый находит себе под снегом ледяную дорожку, раскатываются, шлепаются, снова вскакивают. Андерс с сестрой тоже прокатились, но без разбегу, им сегодня не до того. Перед большой переменой было два урока. Андерс старался следить за чтением, запоминать, быть со всеми вместе. Но без толку. Он слушал изо всех сил, а думал только о том, что вот он сидит и слушает – и ничего из этого не выходило.

О чем они толкуют – слова же только шлепаются об стенки, и отлетают, и ничего не значат.

Ну вот, о боге заговорили – мало, что дома, здесь тоже, везде! Да зачем? Слова и слова! Что от них, легче, что ли?

Не надо ему никакого бога. Хватит. Он и никогда-то про него не понимал. И на что ему?

Вот убежать бы сейчас в лес! Отпустили бы его туда, и он пустился бы что есть духу, летел бы, гнался, только бы поспеть вовремя, и, запыхавшись, валясь с ног, примчался бы он к камню...

Отпустили бы его, сказать бы им, что ему надо, непременно, обязательно надо бежать туда, скорей, скорей...

Да нет, разве они поймут? И как бы он сказал? "Мне надо бежать в лес?" Кто же поймет такое? Что ему надо упасть на колени и от всей души, изо всех сил умолять, просить у камня милости... просить, чтобы все были живы, чтоб никто не умирал!

Он уже не понимал, что делается вокруг. Не заметил, как прозвонили перемену, как снова начался урок, вошел новый учитель, и стал говорить совсем про другое...

До чего же много они говорят. Как будто нарочно не хотят думать про самое главное. Про то, что все люди умрут, умрут...

Вот опять прозвенел звонок, и, весело перекрикиваясь, тузя друг друга, детвора бросилась в коридоры. Во дворе бросались Снежками друг другу в головы – напоследок, перед завтраком.

Андерс с сестрой шли домой молча. Они не знали, спешить им или замедлять шаги. Под конец пустились почти бегом.

Но бабушка еще не вернулась от доктора. Все ждали маму с бабушкой.

Андерс съежился у окна, сидел как на иголках. Сердце колотилось, и веки горели, как бывает при высокой температуре.

Наконец они показались в воротах. Они шли очень спокойно и тихо. Они были как две старушки, обе в платочках, только мать была в пальто. Поклонились дежурному по вокзалу, кухарке, выглянувшей из ресторанного окна, потом скрылись в дверях.

Вошли в комнату, дети бросились к ним, они сели и стали рассказывать.

С бабушкой ничего не поделаешь. Поздно спохватились. Доктор долго ее осматривал, такой добрый, внимательный. Только сделать ничего уже нельзя. У нее рак, и запущенный.

– Да, да, – кивала бабушка. – На все божья воля.

Рассказывала больше мать, не она. Бабушка лишь иногда вставляла несколько слов.

Даже удивительно, рассказывала бабушка, какой он чудесный, какой внимательный. Говорили про него, будто он такой строгий, что к нему даже ходить боятся. А с нею он как с малым ребенком разговаривал. И денег с нее не взял, сказал, что ей это не по карману. Вот какой добрый. А вообще-то он дорого берет, он такой ученый. Да, очень, очень хороший человек.

Дети, всхлипывая, сбились в кучку. Сзади, отдельно, стоял Андерс и бледный как смерть, застыв, смотрел, смотрел на старушку. Они с матерью сели у окна в ледяных узорах, и, глядя на них, казалось, будто не стряслось ничего ужасного. Мать еще больше просветлела лицом и словно унеслась душой далеко куда-то. Только все время гладила бабушку по руке, ухаживала за ней, поправляла на ней косынку, расправляла складки на юбке. Что-то изменилось бабушка стала теперь как ребенок, над которым хлопочет заботливая мать. Старушка казалась озадаченной и переконфуженной тем, что с нею произошло, и ее даже больше, чем главное, занимали иные пустячные мелочи. Она разглаживала на коленях косынку, подаренную к свадьбе, косынку в набивных розах. Потом, видно, решила, что детям хочется знать, сколько ей осталось еще быть с ними. И сказала, что спрашивала доктора, сама узнать хотела, надо же быть готовой, когда пробьет ее час. Но тот отвернулся и ответил, что ничего про это не знает. И ей стало совестно.

– Да, – говорю я доктору, – кто же про это знает...

Под окнами просвистел паровоз, настала та пора дня, когда сразу много поездов меняют пути. Дым мазнул по оконным стеклам, и узоры подтаяли. Мать сказала, что пора выпить по чашечке кофе.

– Да, хорошо бы, – сказала бабушка. Девочки бросились его варить.

Все сели к столу и стали пить кофе. Говорили мало. Дети вздыхали, уткнувшись в свои чашки, а то украдкой вынимали платки и всхлипывали. Андерс от кофе отказался, весь белый, он бродил по половичкам, от стола к окну, от окна к дверям. Глаза у него были совершенно сухие. Бабушка поймала его угасший взгляд, и кивнула ему, и чуть заметно улыбнулась. У него лицо даже не дрогнуло, но ее взгляда он вынести не мог.

Выпили кофе, и бабушка поднялась.

– Ну, мне пора домой. Вы уж, милые, к нам приезжайте. Больше дети не могли сдерживаться. У матери тоже на глаза выступили слезы, но она удержалась, не расплакалась.

– Да, мамочка, – говорила она. – Мы теперь часто будем наведываться, гораздо чаще.

– Вот и хорошо, что нас, стариков, не забываете.

Впервые к ним вплотную подобралась смерть, вошла в дом. Они чувствовали свою нерасторжимость, и не могли постичь, как кого-то заберут у них, отнимут навсегда. Вся горячая сила любви теперь выплеснулась наружу, заставив их еще острей понять, что все они – одно. И от этого было легче.

Только Андерс стоял вовне этого горячего, всех пронизавшего потока. Он проскользнул в другую комнату и оттуда смотрел на них сухими глазами. Дети трогали, оглаживали бабушку. Все, кроме него. Как будто он ее меньше любит!

– У меня еще в городе дел полно, – говорила бабушка, пока на ней завязывали сзади платок.

Ей надо было в скобяную лавку какие-то гайки купить для соломорезки. А еще Эмиль просил четвертушку табака взять у Лундгрена, он говорит, лучше этого табаку нет. Потом еще полкило кофе надо им повезти, а то на будущей неделе поросенка резать будут.

Мать взяла с нее слово, что, когда будут резать поросенка, она останется в доме, шутка ли, какой холод.

– А как же, – сказала бабушка. – Обойдутся там без меня. Много ли от меня проку. Прямо и не знаю, – сказала она уже в дверях, – как они справляться будут, когда меня не станет. Чужие руки-то больно дороги.

Она завязала косынку, поправила ее на голове. – Ну ладно, пойду я. Спасибо вам, милые. И она ушла, унося молочное ведро.

* * *

Бабушка прожила еще год. Летом она помогала косить, помогала немного, когда жали рожь, а потом слегла. Они часто к ней заезжали, ненадолго, только взглянуть, как она, поздороваться. Андерс не ездил Он ссылался то на одно, то на другое, и его почти всегда оставляли дома. Иногда он все же ездил. Когда подходили ко двору, он бледнел. Когда входили к бабушке, он через силу протягивал ей руку. Смотреть на нее он не мог, во всяком случае, не мог смотреть ей в глаза. Остальные держались как обычно, вели себя так, будто ничего не случилось, только старались быть с ней предупредительней. Для него же она уже преобразилась, уже как умерла. Иногда она внимательно на него глядела. Уж верно думала, что он, оказывается, не так-то сильно к ней привязан.

При первой же возможности он выскальзывал за дверь. И топтал садовые тропки. Цветы не пахли, не пах ни один из бабушкиных цветов. Он брел вдоль кустов смородины и вспоминал, как он укрывался в них от солнцепека, а она выходила на крыльцо. Заглядывал в шалаш, где она, бывало, лущила горох как там теперь темно и пусто... Все переменилось, все стало другое. Солнце светило, как всегда светит. Но все тут меченое. Ненастоящее.

Он перебирался через кусты боярышника и смотрел вокруг. Все пусто Широко разбросались пашни, загоны, опоясанные частоколами. Но все пусто. А по сырым лугам будто рукой кто провел и все стер, ничего не оставил. Все тут меченое. Ненастоящее.

Кто-нибудь выходил, звал его. Он прятался за живой изгородью.

Потом он пробирался на скотный, в щелку глядел на пустые стойла, там она доила коров. Сладко и тепло пахло молоком зимой, как войдешь с мороза... Подсунув ведро корове под вымя, она из-за пенья струи не слышала, когда он входил...

Обойдя скотный, он выходил на выгон, обросший по краям рябиной и можжевеловыми кустами. Обходил вокруг двора и засматривал в окно той комнаты, где сидела она вместе со всеми.

Потом наступала пора ехать. Он входил и прощался с нею, как все. Она опять внимательно глядела на него. Уж верно думала, что он любит ее меньше, чем другие.

Всякий раз это было такое мученье.

Особенно один день ему запомнился. Как-то летом он поехал туда с матерью. Когда еще шли по дороге, они увидели ее, она копала на огороде картошку. Немного, только в миску, к обеду. Она стояла на коленях, потому что не могла нагибаться, мешала боль. Накопав полную миску, она хотела подняться и не смогла, они с матерью бросились ей на помощь. Она сначала все шаталась, все клонилась, вот-вот снова упадет, и глаза у нее остекленели, как будто ничего не видели. Он весь затрясся, сам чуть не упал, ему было так трудно ее удерживать. А мать отряхнула С нее комья земли и ввела в дом.

И тогда-то он бросился прочь, выбежал на крыльцо, расплакался. Единственный раз, когда он мог выплакаться.

Какая-то жестокость была в этом ужасе перед смертью. И все перекрывалось ужасом. Он даже не испытывал к бабушке жалости. Каждый день, с утра до вечера, он неотступно видел ее перед собой. Но думал он не о ней, а только о том, что ей предстоит. О том, как это страшно – человек еще жив, но умирает, скоро умрет. А о ней самой как будто даже забывалось. Ее он вспоминал всегда прежней, еще живой, еще не обреченной. Теперь ее будто и не было, она где-то далеко. Можно только вспоминать.

Какая-то жестокость была в этой безумной приверженности жизни – что-то неестественное, нежизненное.

Зимой, когда уже слегла, бабушка стала медленно таять. Она постепенно от них отдалялась, уходила, уже плохо их видела и не все понимала, когда с ней заговаривали. Она уже не понимала, как идет хозяйство, иногда вдруг принималась расспрашивать, разузнавать, а когда ей отвечали, как будто и не слышала. Как-то вечером вдруг спросила, в какой ее комнате положили. Ей ответили, что в маленькой, а она удивилась, ей показалось, что комната такая большая.

Обо всем этом было написано в записках, сопровождавших молоко. Каждое утро приходило несколько строчек с хутора. Зима стала холодная и бумага намерзала, мать долго дышала на нее, прежде чем развернуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю