Текст книги "Плотин, или простота взгляда"
Автор книги: Пьер Адо
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Пьер Адо
1. ПОРТРЕТ
* * *
II. УРОВНИ НАШЕГО «Я»
* * *
* * *
III. ПРИСУТСТВИЕ
* * *
* * *
* * *
IV. ЛЮБОВЬ
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
V. ДОБРОДЕТЕЛИ
* * *
VI. ДОБРОТА
* * *
* * *
* * *
* * *
VII. ОДИНОЧЕСТВО
* * *
* * *
Из послесловия автора ко второму изданию
Основные даты жизни Плотина15
Аналитическая библиография
В КАКОМ ПОРЯДКЕ ЧИТАТЬ ПЛОТИНА?
Первый период литературной деятельности Плотина (трактаты 1–21).
Второй период литературной деятельности Плотина (трактаты 22–45)
Третий период литературной деятельности Плотина (трактаты 46–54)
ГДЕ ЧИТАТЬ ПЛОТИНА?
Добавления и исправления
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
Пьер Адо
ПЛОТИН, ИЛИ ПРОСТОТА ВЗГЛЯДА
Памяти моего друга Г. де Радковского, который в 1963 году просил меня написать эту книгу.
1. ПОРТРЕТ
«Не уставай лепить свою статую».
(I 6, 9, 13)[1]
Что знаем мы о Плотине? Какие-то частности, в конечном счете немногое. Мы располагаем жизнеописанием философа, которое составил в 301 году по Р.X. его ученик Порфирий. Порфирий благоговейно сохранил намять о мелких происшествиях и чертах характера, о беседах со своим учителем. Но Плотин никогда не говорил о том, какова была его жизнь до приезда в Рим во времена императора Филиппа. Ничего не говорил о своей родине, предках, родителях, о своем детстве, как бы отказываясь идентифицировать себя с индивидуумом по имени Плотин, как бы желая ограничить свою жизнь одной лишь мыслью. Как при таком недостатке сведений понять душу Плотина?
Нам могут возразить: есть его труды, эти 54 философских сочинения, собранных Порфирием под общим и искусственным названием «Эннеады». Разве во всем этом не отразилась душа Плотина?
Но дело в том, что литературный памятник античности сильно отличается от современного литературного произведения. В наши дни можно сказать: «Мадам Бовари – это я». Автор раскрывает свою душу, говорит свободно, самовыражается. Он стремится к оригинальности, к тому, что ранее не было сказано. Философ же предлагает «свою» систему, он излагает ее на свой лад, свободно избирая исходный пункт, ритм развития темы и структуру научного сочинения. Он неизменно старается по–своему квалифицировать все окружающее. Напротив, «Эннеады», подобно иным произведениям конца античной эпохи, подчинены жестким условностям. Здесь оригинальность – недостаток, новации – подозрительны, а верность традициям есть долг.
«В наших теориях нет ничего нового, и они не сейчас родились. Они сформулированы уже давно, но не получили развития, и сегодня мы являемся лишь экзегетами этих старых доктрин, о древности которых говорят нам сочинения Платона»
(V 1, 8, 10)
Философия превращается в толкование или проповедь. В качестве толкования она сведется к комментированию текстов Платона или Аристотеля, в частности к попыткам примирить имеющиеся в текстах противоречия. Именно благодаря усилиям, направленным на сглаживание противоречий и систематизацию, личная оригинальность сможет найти себе выход. Проповедуя же, философия будет призывать к добродетельной жизни, руководствуясь и здесь темами и схемами столетней давности. Философ является учителем и духовником, который стремится не к тому, чтобы раскрыть свое видение мира, а к тому, чтобы при помощи духовных упражнений воспитать себе последователей. Таким образом, сочинения Плотина – это прежде всего объяснение текстов и проповеди, часто просто записи его лекций.
Вот почему, открывая старые книги, современный читатель должен быть предельно осторожен. Он все время рискует принять за откровение то, что является на самом деле учебным штампом. Психоаналитику может почудиться симптом там, где есть всего лишь безликая банальность. Например, следуя излюбленному методу современной критической литературы, можно искать подход к Плотину, изучая основополагающие образы, которые доминируют в его трудах: круг, дерево, танец. Но в большинстве своем эти образы не самопроизвольны: они традиционны, продиктованы толкуемыми текстами и заданными темами. Конечно, можно было бы проследить за тем, как Плотин их трансформирует. Но, бесспорно, они не родились в глубинах его сознания.
Следовательно, здесь необходимо прибегнуть к помощи истории литературы. Но и этого недостаточно. Ибо в довершение трудностей оказывается, что источники, на которые опирается Плотин, нам почти совершенно неизвестны. Мы никогда не сможем быть полностью уверены, что та или иная доктрина принадлежит именно Плотину.
В жизни Плотина встречается одно имя, великое имя, но, к сожалению, всего лишь имя – Аммоний. Когда Плотину было около тридцати лет и он жил в Александрии, он пошел послушать Аммония по совету одного друга и воскликнул: «Вот человек, которого я искал!» Одиннадцать лет Плотин был его учеником. Но Аммоний не желал писать, поэтому мы почти ничего не можем сказать о том, каково было его учение. Тем не менее благодаря Порфирию нам известно, что Аммоний имел на Плотина большое влияние. Когда наш философ прибыл в Рим, он десять лет ничего не писал, только давал уроки «согласно учению Аммония» (Жизнь Пл. 3, 33). Позже, когда Плотин углубил свою собственную доктрину, он по–прежнему занимался изысканиями в «духе Аммония» (Жизнь Пл. 14, 15).
С другой стороны, Порфирий говорит, что некоторые современники упрекали Плотина за то, что он слепо копирует Нумения, философа–платоника, творившего в предыдущем столетии. Большая часть сочинений Нумения потеряна, но несомненно, что некоторые из дошедших до нас страниц достойны Плотина.
Так сможем ли мы воссоздать духовный портрет Плотина при наличии стольких неизвестных факторов? Если бы речь шла о писателе посредственном, нам пришлось бы отказаться от этой попытки. Действительно, как изучать психологию автора, если никогда точно не знаешь, что принадлежит его перу, а что – нет?
Но в том-то и дело, что речь идет о Плотине. Достаточно прочесть несколько страниц, чтобы возникло ощущение единой, несравненной, неподражаемой тональности. Читая, историк может отметить: такой-то образ уже встречался у Сенеки или Эпиктета, то или иное выражение полностью взято у Нумения, – и тем не менее его охватит непреодолимое чувство, которое невозможно ни проанализировать, ни свести к системе определенных понятий: что не имеют значения условные темы, анализируемые тексты и классические образы, необходимые для повествования. Все преображается благодаря наличию одного фундаментального, неизъяснимого фактора: Плотин стремится высказать лишь одну мысль. Чтобы ее выразить, он прибегает ко всем возможностям языка своей эпохи, но так и не может этого сделать:
«Достаточно ли этого, и можем ли мы теперь остановиться? Нет, душа моя еще полна мыслей, полна ими больше, чем когда-либо. Быть может, именно теперь она должна творить! Ибо она вознеслась к Нему и более чем всегда полна печали. Однако надо вновь зачаровать ее, если найдутся заклятия против таких страданий. Быть может, успокоение могло бы прийти от самого повторения наших речей: их чары действуют при повторении. Какое еще заклятие могли бы мы найти? Душа изведала все истины, и, однако, она убегает от этих познанных истин, если хочешь объяснить их и понять. Ибо когда мысль хочет что-то выразить, она должна касаться одной вещи за другой по очереди – в этом ее «речь». Но какая речь возможна, когда говорится о вещах абсолютно простых?»
(V 3, 17, 15)
Воссоздание портрета Плотина – что это, как не описание этого бесконечного поиска чего-то абсолютно простого?
* * *
Неизвестно, является ли подлинным портрет Плотина, который дан в начале этой книги. Это может огорчать нас с нашим современным стремлением к исторической точности, но для самого Плотина это было бы безразлично. Один из учеников просил его согласиться, чтобы нарисовали его портрет. Он категорически отказался и не стал позировать. И он объяснил: «Не довольно ли того, что приходится носить облик, данный нам природой? И неужели нужно еще позволить сделать копию с этого облика, еще более долговечную, чем самый облик, как если бы речь шла о чем-то достойном лицезрения?» (Жизнь Пл. 1, 7).
Увековечить внешность «обычного» человека, отобразить личность – не искусство. Единственное, достойное привлечь наше внимание и быть объектом бессмертного искусства, – красота идеальной формы. Лепя человеческую фигуру, сделай ее такой прекрасной, как только возможно. Делая статую бога, поступай, как Фидий, когда он ваял Зевса:
«Он не избрал никакой конкретной модели, но вообразил себе Зевса таким, каким он был бы, если бы согласился предстать нашим взорам»
(V 8, 1, 38)
Таким образом, искусство не должно копировать действительность, иначе оно будет лишь дурной копией внешнего облика познаваемого нами предмета. Настоящая функция искусства «эвристична»: произведение искусства дает нам возможность приобщиться к вечному, к Идее, вещественной реальностью которой является изображение. Подлинный портрет должен воплощать настоящее «я», «чьи внутренние изменения продиктованы Вечностью».
Следовательно, труд художника может быть символом поиска истинного «я». Подобно тому, как из глыбы камня скульптор стремится получить форму, отражающую подлинную красоту, душа должна стремиться придать себе самой духовную форму, отбрасывая все, что ею не является:
«Обрати свой взор внутрь себя и смотри; если ты еще не видишь в себе красоты, поступай, как скульптор, придающий красоту статуе: он убирает лишнее, обтачивает, полирует, шлифует до тех пор, пока лицо статуи не станет прекрасным; подобно ему, избавляйся от ненужного, выпрямляй искривления, возвращай блеск тому, что помутнело, и не уставай лепить свою собственную статую до тех пор, пока не засияет божественный блеск добродетели… Добился ты этого? Ты это видишь? Смотришь ли ты на самого себя прямым взглядом, без всякой примеси двойственности?.. Ты видишь себя в этом состоянии? В таком случае ты получил свой видимый образ; верь в себя; даже оставшись на прежнем месте, ты возвысился; ты больше не нуждаешься в руководстве; смотри и постигай»
(1 6, 9, 7)
Вещественная статуя меняется в зависимости от вйдения скульптора; но когда и статуя, и скульптор, – одно целое, когда они существуют в душе одного человека, статуя становится лишь представлением, а красота – состоянием абсолютной простоты и света.
Как начертать духовный портрет Плотина, умолчав об этом порыве к очищению, при котором человеческое «я», отвергая все лишнее, освобождаясь от тела, от ощущений, удовольствий, горестей, желаний, страхов, переживаний, страданий, всех личных и случайных особенностей, воспаряет до того, что выше его самого?
Именно с таким порывом встречаемся мы в произведениях Плотина. Его сочинения представляют собой духовные упражнения, в которых душа лепит сама себя, то есть очищается, обретает простоту, поднимается в область чистой поэзии и доходит до экстаза.
Речь идет в той же мере об исторических особенностях философского труда, как об особенностях личности. Не так важно, принадлежит ли то или иное рассуждение Плотину, если нужно совсем забыть понятие «иметь» ради того, чтобы в полной мере «быть». Наша неосведомленность о жизни Плотина как личности, наши колебания по поводу произведений Плотина как личности соответствуют сокровенному желанию Плотина–индивидуума, единственному, которое он признал бы и которое его определяет, – желанию не быть более Плотином, но раствориться в созерцании и экстазе:
«Всякая душа является и становится тем, что она созерцает»
(IV 3, 8, 15)
Воссоздание портрета Плотина будет не чем иным, как попыткой найти в его трудах и в его жизни определяющие чувства, составляющие, подобно цветам радуги, простой свет этого единственного желания, этого внимания, постоянно устремленного к божественному.
II. УРОВНИ НАШЕГО «Я»
«Мы… Но кто же это «мы»?» (IV 4, 14, 16)
«Плотин стыдился, что у него есть тело» (Жизнь Пл. 1, 1). Именно так Порфирий начинает рассказ о жизни своего учителя. Не будем спешить с диагнозом, приписывая нашему философу какую-нибудь патологию. Если здесь и имеет место психоз, то он был присущ целой эпохе. В течение трех первых веков христианской эры развиваются мистические теории и религии. Человек ощущает себя чуждым в нашем мире, как бы узником собственного тела и материального мира. Это общее умонастроение1 частично объясняется популяризацией платонизма: тело рассматривается как могила и тюрьма, душа должна отделиться от него ввиду своего родства с вечными Идеями, наше настоящее «я» чисто духовно. Надо учитывать также и астральные теологические теории: душа имеет небесное происхождение, она спустилась в этот мир, совершив путешествие среди звезд, во время которого приобретала все более грубые оболочки, последняя из которых – человеческое тело. У этой эпохи отвращение к телесному. Кстати, это и есть одна из причин языческой враждебности к таинству Воплощения. У Порфирия ясно сказано:
«Как допустить, что божественное стало эмбрионом, что после рождения его пеленают всего в крови, желчи и того хуже?»
(«Против христиан», фрагм. 77)
Но сами христиане увидят, что этот аргумент оборачивается против тех, кто, подобно платоникам, верит в пренатальное существование душ в высшем мире:
«Если бы души, как рассказывают, были сродни Господу, они всегда жили бы подле Царя небесного и никогда не покидали бы садов блаженства… Никогда бы они не совершили необдуманного поступка, спустившись в земную юдоль, где они помещаются в непрозрачных телах, смешиваясь с соками и кровью, – в этих бурдюках экскрементов, этих мерзких бочках мочи»
(Арнобий, «Против язычников» II, 37)
Можно сказать, что все философские теории той эпохи пытаются объяснить это присутствие божественной души в земном теле и найти ответ на тревожные вопросы человека, чувствующего себя чуждым этому миру:
«Кем мы были? Чем мы сделались? Где мы находились? Куда нас низвергли? Куда мы идем? Откуда нам ждать освобождения?»[2]
Некоторые последователи Плотина давали на эти гностические вопросы гностический же ответ. По их мнению, падение душ в материальный мир произошло в результате драмы, разыгравшейся вовне. Материальный мир был создан Темной силой. Души, частицы духовного мира, против воли стали его пленницами. Но, поскольку они явились из духовного мира, они остаются духовными. Их несчастье происходит от места, где они находятся. Когда наступит конец света и Темные силы будут побеждены, их испытанию придет конец. Они возвратятся в духовный мир, в «Плерому». Таким образом, спасение не зависит от души; оно заключается в перемене места; оно зависит от борьбы между Высшими силами.
* * *
Против этой доктрины, которая, рядясь в одежды платонизма, угрожала развратить его учеников, Плотин страстно боролся и устно и письменно.
Ибо несмотря на внешнее сходство, основополагающая идея Плотина диаметрально противоположна позиции гностиков.
Как и гностики, Плотин, существуя в собственном теле, чувствует, что он по–прежнему является тем, чем был до того, как оказался в этом теле. Его подлинное «я» не принадлежит земному миру. Но Плотин не собирается ждать конца материального мира, чтобы его «я», имеющее духовную сущность, вернулось в духовный мир. Духовный мир не есть нечто надземное или космическое, отделенное от нас небесными пространствами. Это и не некое невозвратно потерянное первоначальное состояние, вернуть в которое его «я» могла бы лишь Божья милость. Нет, духовный мир – не что иное, как более глубинное «я». Его можно достичь моментально, погрузившись в себя.
«Часто я пробуждаюсь от своего тела к себе самому; я становлюсь недосягаем для внешнего мира, я внутри себя; я вижу красоту, исполненную величия; тогда я верю: я прежде всего принадлежу к высшему миру; жизнь, которой я живу в эти моменты, – лучшая жизнь; я сливаюсь с Божественным, живу в нем; достигнув этого высшего взлета, я останавливаюсь; я возвышаюсь над любой другой духовной реальностью; но после этого отдохновения в Божественном, опускаясь от интуиции до рефлексии и рассуждения, я спрашиваю себя: как я мог и раньше и вновь пасть так низко, как могла моя душа оказаться внутри тела, если, даже находясь в этом теле, она такова, какой мне предстала»
(IV 8, 1, 1)
Здесь перед нами явно автобиографический отрывок [3] из сочинений Плотина, где описываются жизненно важные моменты, пережитые философом. Плотин упоминает здесь об исключительных моментах, не о постоянном состоянии. Происходит нечто вроде пробуждения: что-то до сих пор неосознаваемое проникает в сознание. Или скорее, человек находится в состоянии, которого обычно не испытывает: его деятельность выходит за пределы привычных ему форм сознания и рассуждения. Но после этих беглых проблесков он с удивлением возвращается к себе прежнему, живущему в своем теле, сознающему себя и размышляющему о том, что с ним произошло.
Плотин передает это внутреннее переживание сообразно с платоновской традицией. Он находит место для себя самого и того, что он пережил, в иерархии реальностей, которая распространяется от высшего уровня, Бога, до предельного уровня – материи. Согласно этой доктрине, душа находится в промежуточном положении между реальностями ниже ее – материей, жизнью тела, – и теми, какие выше ее: чисто интеллектуальной жизнью, свойственной Божественному разуму, и – еще ступень вверх – свободным существованием Единого начала. В соответствии с этим представлением, переживание, описываемое Плотином, заключается в движении вверх, когда душа поднимается до уровня Божественного разума – создателя всего сущего, объемлющего в виде духовного мира все вечные идеи, все неизменные модели, чье отражение находим мы в мире земном. Наш текст как будто даже дает понять, что душа, поднимаясь выше всего этого, обретает свое место в Начале всех вещей.2
Подобная иерархия – в духе платоновской традиции, однако Плотин доказывает ее существование путем рассуждения.
Каждый уровень реальности невозможно объяснить без существования высшего уровня: единство тела необъяснимо без единства оживляющей его души; жизнь души – без жизни освещающего ее Высшего Ума; а жизнь самого Ума – без плодотворной простоты абсолютного Божественного начала, являющегося в некотором роде самым сокровенным его проявлением.
Для нас здесь интересно то, что все эти традиционные фразы служат для выражения внутреннего переживания, что вышепоименованные уровни реальности становятся уровнями внутренней жизни, уровнями нашего «я». Мы встречаемся здесь с основным представлением Плотина: человеческое «я» не бесповоротно отлучено от вечного прообраза этого «я», существующего в мире Божественной мысли. Это подлинное, Божье «я» обитает внутри нас. В особых обстоятельствах, когда уровень нашего внутреннего напряжения возрастает, мы идентифицируем себя с ним, мы становимся этим подлинным «я»; его невыразимая красота волнует нас, и, отождествляясь с ним, мы проникаемся Божественной мыслью, его порождающей.
Эти особые моменты открывают нам, что мы не теряем и никогда не теряли связи с настоящим нашим «я». Мы всегда в Руке Божией.
«И если осмелиться сказать то, что нам кажется верным вопреки мнению других, – неправда, что какая-то душа, в том числе и наша, может быть полностью погружена в материальный мир; в ней всегда есть нечто принадлежащее духовному миру»
(IV 8, 8, 1)
Если так, то все – в нас, и мы – во всем. Наше «я» простирается от Бога до материи, ибо мы пребываем в небесах, оставаясь одновременно в земном мире. Как говорит Плотин, повторяя выражение Платона,3 «наша голова возвышается над небом» (IV 3, 12, 5). Однако тут же возникает сомнение:
«Если в нас заключены столь великие вещи, как же мы их не ощущаем? Почему б?льшую часть времени мы не используем такие возможности? Почему некоторые люди никогда их не используют?»
(V 1, 12, 1)
На это Плотин сразу отвечает:
«Дело в том, что не все в душе осознанно, но воспринимается нами лишь то, что прошло через сознание. Когда же какая-то часть души ничего не сообщает о своей деятельности сознанию, эта деятельность не ощущается всей душой»
(V 1, 12, 5)
Таким образом, мы не осознаем этого высшего уровня себя, являющегося нашим «я» в Божественной мысли – или, иначе говоря, этой Божественной мысли нашего «я», несмотря на то, что оно есть часть – причем высшая часть – нашей души, Но можем ли мы действительно сказать, что «мы» – это нечто нами неосознаваемое? И как объяснить такую бессознательность?
«Мы… Но кто же это «мы»?.. Т? ли мы существо, которое пребывает в Духе, [4] или то, которое присоединилось к нему и родилось во времени?
До своего рождения мы были другими там, навepxy… мы были чистыми душами, мы были Духом… мы были частицами духовного мира, не усеченными и не отделенными от него. Но и сейчас мы от него не отделены. Только теперь к первоначальному существу присоединилось другое, жаждавшее бытия и нашедшее нас… оно соединилось с тем, кем мы были… И мы стали ими обоими; мы уже не одно то, чем являлись раньше; иногда мы лишь то, что к нам примкнуло, – это когда духовное существо перестает действовать и, в определенном смысле, удаляется»
(VI 4, 14, 16)
Сознание – угол зрения, центр перспективы. Для нас наше «я» совпадает с этой отправной точкой, позволяющей нам созерцать весь мир или нашу душу; иначе говоря, чтобы психическая активность нам принадлежала, она должна быть сознательной. Таким образом, сознание – и наше «я» – находится, подобно средоточию, или промежуточному центру, между двумя теневыми зонами, расположенными выше и ниже: безмолвной, не сознающей себя жизнью нашего «я» в Боге, и молчаливой, бессознательной жизнью тела. Путем рассуждения мы можем прийти к мысли о существовании этого высшего и низшего уровня. Но мы не станем по–настоящему тем, что мы есть, пока не ощутим этого. Если бы мы могли осознать жизнь духа, почувствовать в себе биение этой вечной жизни, как можем при желании прислушаться к биению своего телесного сердца, тогда жизнь духа заняла бы все поле нашего сознания, она стала бы нами, она действительно сделалась бы нашей жизнью.
«Чтобы высшая жизнь стала нам доступна, надо, чтобы она завладела центром нашего существа. – Но как? Ведь мы находимся также и на уровне выше центра? – Да, но нужно, чтобы мы это сознавали. Ибо мы не всегда можем использовать то, что нам даровано. Но если мы ориентируем центр нашей души на высшие либо низшие проявления, – то, что было лишь возможностью действия или способностью к нему, становится реальной деятельностью»
(I 1, 11, 2)
Таким образом, Плотин призывает нас к переключению внимания, представляющему собой ту самую «естественную молитву», о которой будет говорить Мальбранш. Этого можно достичь простым способом:
«Надо перестать смотреть; надо, закрыв глаза, научиться видеть иначе и пробудить способность, которой обладают все, но мало кто пользуется»
(I 6, 8, 24)
Это тем более просто, что в конечном счете сознание – нечто вроде зеркала: достаточно протереть его и повернуть в нужном направлении, чтобы оно отразило находящиеся перед ним предметы. Следовательно, нужно прийти в состояние внутреннего покоя и отдохновения, чтобы воспринять жизнь мысли:
«Очевидно, существует внутреннее видение, оно осуществляется, если акт мысли преломляется, если деятельность Духа в некотором роде находит отклик, отражаясь в центре души, как изображение отражается в зеркале, когда его гладкая блестящая поверхность неподвижна. В подобном случае при наличии зеркала возникает изображение; но когда зеркала нет или оно в дурном состоянии, т?, чт? могло бы в нем отразиться, все же существует. Так и с душой: если то внутреннее зеркало, в котором появляются отражения нашего разума и Духа, не колеблется, в нем видны изображения; тогда мы их воспринимаем сознательно, зная в то же время, что речь идет о проявлениях разума и Духа. Но если это внутреннее зеркало разбито, так как гармония тела нарушена, разум и Дух продолжают действовать, не отражаясь в нем»
(I 4, 10, 6)
Плотин рассматривает здесь крайний случай – безумие: умственная жизнь мудреца не прервется, если он перестанет ее осознавать из-за того, что зеркало его сознания разбито телесным недугом. Но в то же время Плотин объясняет нам, почему обычно мы не ощущаем в себе жизни Духа. Наше сознание, наше внутреннее зеркало, замутнено заботой о земных делах, о телесном.
Воспринимать свою духовную жизнь нам мешает не наша жизнь в теле, не осознающая себя, а наша забота о собственном теле. В этом настоящее падение души. Мы во власти пустой суеты, напрасных тревог.
«Итак, для восприятия того великого, что есть в нашей душе, необходимо, чтобы мы обратили свою способность восприятия внутрь и сосредоточили внимание в этом направлении. Подобно тому, как человек в ожидании желанного голоса отворачивается от других голосов и настраивает свой слух на восприятие звука, который предпочитает всем иным, чтобы услышать его при любой возможности, так и нам нужно по мере сил отгородиться от всякого постороннего шума и сохранить в чистоте силу восприятия души, дабы она могла слышать голоса свыше»
(V 1, 12, 12)
Следовательно, не из ненависти или отвращения к телу приходится отрываться от чувственного мира. Сам по себе он не имеет ничего плохого. Но забота о телесном мешает нам обращать внимание на духовную жизнь, которой мы бессознательно живем. Плотин хочет, чтобы еще в этой юдоли наше отношение к земным заботам и даже к воспоминанию о них было таким, какое будет у души после смерти, когда она перейдет в высший мир.
«Чем более душа стремится ввысь, тем более забывает о земном, если только вся ее жизнь в нашем мире не была такова, что воспоминания эти безупречны. Ибо и здесь, на земле, хорошо освободиться от людских тревог. Стало быть, необходимо также освободиться и от памяти об этих тревогах. Поэтому когда говорят: «Добрая душа забывчива», это в некотором смысле верно. Ибо душа воспаряет над множеством явлений и объединяет все это множество в одно целое, она бежит от неопределенности. Таким образом, душа не обременяет себя лишним грузом, она легка, она лишь то, что она есть. Так же и в этом мире: если душа желает быть там, то еще будучи здесь, на земле, она отказывается от всего остального»
(IV 3, 32, 13)
Значит ли это, что стоит нам отказаться от забот и направить внимание на высший уровень своей души, и мы немедленно осознаем свою подлинную жизнь и свое настоящее «я» и сможем произвольно вызывать те особые переживания, которые описывает Плотин?
* * *
Нет, это пока еще только подготовительная, хотя и необходимая стадия. Мы способны приобщаться к своему подлинному «я» лишь в определенные короткие моменты. Дело в том, что духовная жизнь, какой непрестанно живет наше подлинное «я», создает уровень напряжения и концентрации, который выше уровня, присущего нашему сознанию. Даже если мы поднимаемся до этого уровня, мы не в силах на нем удержаться. Кроме того, поднявшись до него, мы не осознаем свое высшее «я», скорее мы перестаем ощущать свое низшее «я». Действительно, наше сознание – лишь внутреннее ощущение: оно обусловливает наше раздвоение ввиду временного промежутка, пусть самого минимального, между взглядом и восприятием изображения. Таким образом, оно не реальность, а воспоминание, оно неразрывно связано со временем. Сознание может давать нам лишь отражения, которые пытается зафиксировать посредством языка.
Напротив, деятельность нашего настоящего «я» происходит в условиях реальности, вечности и безупречной простоты:
«Вспомним о тех минутах, когда здесь, на земле, мы находимся в состоянии созерцания, причем совершенно отчетливого: в такие моменты наш интеллект не направлен на нас самих, но мы полностью обладаем собой, вся наша деятельность обращена к объекту, мы становимся этим объектом… мы остаемся собой лишь потенциально»
(IV 4, 2, 3)
В этом весь парадокс человеческого «я»: мы только то, что мы сознаем, и однако мы чувствуем, что больше проявляем свое «я» в определенные моменты, когда, поднимаясь на более высокий уровень внутренней простоты, перестаем сознавать себя.
Поэтому в автобиографическом отрывке, который мы приводили выше, Плотин говорит, что в минуту, когда, возвращаясь к действительности после пережитого экстаза, он опускается от интуиции до рефлексии, он всякий раз спрашивает себя, как он мог опуститься так низко, как мог вновь вернуться к сознанию и, пережив единство с Духом, снова прийти к раздвоению сознательного «я».
Ибо переходя с одного внутреннего уровня на другой, «я» всегда как бы теряется. Обретая целостность и поднимаясь до чистой мысли, оно боится перестать осознавать самое себя и более не обладать собою. Живя же своей божественной жизнью, оно боится вновь вернуться к сознанию и потерять себя из-за раздвоения. Следовательно, оказывается, что сознание, как и воспоминание, – не самое лучшее. Чем интенсивнее какая-либо деятельность, тем менее она сознательна.
«Даже в состоянии бодрствования встречаются виды деятельности, мысли и прекраснейшие поступки, происходящие бессознательно и тот момент, когда мы размышляем или действуем: так читающий не всегда сознает самый факт чтения, особенно если читает внимательно; человек, совершающий мужественный поступок, не сознает в эту минуту, что поступает храбро»
(I 4, 10, 21)
Сознание включается в каком-то смысле тогда, когда имеется нарушение нормального состояния: например, болезнь вызывает у нас шок, заставляющий ее осознать. Но если мы здоровы, мы не чувствуем состояния своего тела. Но вот что еще важнее:
«Сознание как бы ослабляет сопровождаемые им действия; отдельно от него они чище, в них больше интенсивности и жизни. Да, в бессознательном состоянии существа, достигшие мудрости, ведут более интенсивную жизнь. Эта жизнь не распространяется до уровня сознания, она концентрируется в самой себе»
(I 4, 10, 28)
Но подобные состояния непродолжительны – мы непоправимо сознательные и раздвоенные существа. Нам хочется поймать эти моменты целостности, зафиксировать их и сохранить, но они от нас ускользают: в тот миг, когда мы их как будто уже уловили, мы покидаем реальность и впадаем в воспоминание.
Итак, мы можем подниматься до духовной жизни лишь путем постоянного движения вверх–вниз между отдельными уровнями нашего внутреннего напряжения. Обращая свое внимание вовнутрь, мы должны быть готовы испытать единство Духа, затем опуститься на уровень сознания, чтобы узнать, что именно наше «я» находится там, и вновь утратить сознание, чтобы обрести свое подлинное «я» в Боге. Точнее, в момент экстаза надо смириться с тем, что сознаешь себя лишь смутно.