355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Крусанов » Бом-бом, или Искусство бросать жребий » Текст книги (страница 11)
Бом-бом, или Искусство бросать жребий
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:50

Текст книги "Бом-бом, или Искусство бросать жребий"


Автор книги: Павел Крусанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Тут из-под куста с остервенелым лаем к Илье бросился брыластый палевый мопс, определённо нацеливший зуб на его беззащитную щиколотку. От неожиданности Илья вздрогнул, дёрнул руль, потерял равновесие и едва не покатился кубарем, чудом успев соскочить с вошедшего в безнадёжный крен велосипеда. Сверкающая алюминием и никелем американская машина рухнула на взвизгнувшего мопса и, кажется, тому досталось, так как от его взбалмошной воинственности не осталось и следа. Униженно поджав куцый хвостик и заметно припадая на заднюю лапу, моська устремилась к двум молоденьким девицам в одинаковых широкополых шляпках, которые уже и сами спешили ей навстречу.

Лёня Циприс поравнялся с Ильёй и, лихо, с заносом притормозив, слез с седла.

– Что же вы, барышни, борзыми волкодавами людей травите? – строго крикнул он девицам.

Барышни тем временем склонились над мопсом, оказавшимся на поверку изрядным кляузником – уж больно театрально, со скулежом и привизгом, подавал он на обидчика жалобу. Не желая упустить дарованный случаем повод к знакомству, Илья поднял велосипед и вместе с балагурящим приятелем («Экие Артемиды! Да знаете ли вы, что охота дворцовым ведомством здесь воспрещена?») подошёл к девицам.Теодновременно подняли головы, поля шляпок качнулись, открывая то, что было ими скрыто, и Норушкин увидел два славных, трогательно огорчённых, удивительно пригожих и совершенно одинаковых лица. Из-под шляпок выбивались и, как закрученное флейтой тремоло, вились вдоль висков светло-русые локоны. Близнецы взглянули на Илью ореховыми, с глянцем, глазами, дружно махнули ресницами, и у Норушкина тут же беспричинно защемило сердце: он понял – всё, край, дальше по-прежнему жить он не сможет, и ему захотелось немедленно поцеловать их туфельки.

Кажется, что-то похожее почувствовал и Циприс.

5

Вокруг стоял жаркий день, но Илью трясло в холодной горсти озноба, ко всему, в ушах его трепетал серебристый звон и что-то стало со зрением – стоило ему отвести от сестёр взгляд, как вокруг, подобно чёрной шерсти, развёртывалась тьма.

Двойняшек звали Даша и Маша» им было по девятнадцать лет, и здесь, в Гатчине, они жили как бы на даче – папеньке их ежегодно на лето предоставляли по соседству с парком «Зверинец» казённый дом, чтобы в любой миг его можно было без хлопот вызвать в Петербург. («Родитель-то, видать, в больших чинах», – шепнул Илье на ухо Циприс.) Вчетвером – плюс ковыляющий мопс и два велосипеда в поводу – они прогулялись вокруг пруда, где в тени над сырым берегом висели на тонких нитях писка комары и где спокойная вода сверкала солнечными бликами, как мягкое зеркало. Циприс без умолку сыпал шутками, а когда девушки требовательно посмотрели на Норушкина, Илья не нашёл, что бы отпустить смешного, и безыскусно рассказал про речку Красавку в Побудкине, где в омутах, на песчаном дне, с яркими пунцовыми губами и косами до пят, покоятся возле открытых сундуков, полных несметных сокровищ, прелестницы с щучьими хвостами – течение сносит их набухшие тоской груди, раки щекочут нежные пальцы, а в небе над рекой сидит на остром месяце ведьма в пёстром сарафане.

В воздухе витал влажныйзапах свежескошенной травы; Даша с Машей слушали, зачарованные, и это, должно быть, уязвило Циприса, поскольку он с усмешкой заявил:

– Я думал, ты давно покончил с belles lettres, а ты, гляжу, по-прежнему грешишь. – И дальше, обратившись к барышням, добавил: – Вы знаете, Илья прекрасно владеет русским языком. Однако беда в том, что сказать на этом языке ему нам абсолютно нечего.

Норушкин не ответил, он не слышал – заглушив серебристый звон, сквозь уши его, гремя огрубевшим пространством, шёл ветер, которому не было конца.

Потом, условившись на завтра о новой встрече, они с двойняшками расстались.

Счастливый норушкинский велосипед, как и второй, ничем не отличившийся, был водворён в аптеку, после чего приятели отправились в кофейню, где подавали абсент, которого они, обсуждая приключение, само собой, выпили не в пример больше кофе. Впрочем, говорил в основном Циприс, а Норушкин главным образом молчал, глядя в окно, за которым было душно, но где через поблекшее небо уже ползла туча, неся в рыхлом чреве дождь. Наблюдательный Лёня отметил, что на близнецах, помимо одинаковых шляпок, туфелек и платьев, были также одинаковые чулки модного бледно-лилового с добавкой лимонной желтизны цвета. (Здесь, в оценке цвета, ему вполне можно было доверять, так как Лёня вообще любил всё модное: вчера – опиум, декадентов, Ницше, изысканный разврат; сегодня – кокаин, футуристов, Кропоткина и, разумеется, изысканный разврат, который всегда оставался в моде.) Видя, однако, что разговор не клеится, Циприс в конце концов отправился домой к отцу, где жил летом, когда прерывались университетские занятия и не было никакого резона снимать жильё в Петербурге, и где имел в любовницах матушкину горничную – бесцветную, невыразительную девицу, обладавшую, правда, одним удивительным свойством – слегка подвыпив, она становилась неотразимой. Лёня регулярно, но осмотрительно это её свойство употреблял в дело, по-аптекарски строго отмеряя ночью камеристке мадеру, поскольку знал – перебор обратит её в чудовище. Благодаря встрече с соблазнительными двойняшками, не чуждый фантазии Циприс предполагал, что сегодняшней ночью будет особенно неистов. Кроме того, он только что придумал пикантную фразу в каменном спартанском стиле, которой намеревался угостить камеристку в миг предутреннего прощания: «Пошла вон, любимая».

Норушкин, в свою очередь, отправился в столицу, где прямо на вокзале его настиг ливень, какого не бывало во всё лето, – люди копошились в мокром коробе земного бытия, вода, как горлом кровь, хлестала из жестяных водосточных глоток, и утомлённый зноем город пил дождь, как пьяница, как голубь. Внутри Ильи по-прежнему ходил тяжёлый ветер, который пенил его душу, словно озеро, и метал над бездной золотые пески. Норушкин, кажется, влюбился, но так —впервые: чтоб вмиг без памяти присохнуть и самому не знать – к кому. Двойняшки в его воображении выглядели единым существом, диковинным и прекрасным, как райская бабочка с небывалым зеркальным узором на крыльях, как дивная химера – двуликий ангел. Положительно он не мог отдать предпочтение одной половине и в то же время остаться равнодушным к другой, но эта невозможность выбора отнюдь Норушкина не забавляла – не то чтобы он был ханжой и строго заботился о декоруме, нет, однако его свободонравие покуда вполне умещалось в границах моногинии и совсем не искало шербетовой и пряной экзотики сераля.

Странно, что в свои двадцать четыре года он воспринял этот случай так серьёзно, куда естественней для молодого шалопая (лето, каникулы) было бы найти здесь хвостик увлекательной интрижки, за который, право, стоит потянуть, чтоб испытать резервы сердца и разогнать праздную кровь.

Промаявшись, подобно Буриданову осляти, без сна до глубокой ночи, Илья в конце концов решил, что предоставит право выбора двойняшкам: та из них, кто первой проявит к нему сугубый интерес, и станет его дульцинеей.

6

На следующий день Норушкин – с бамбуковой тростью в руке и томиком «Poesies completes» в кармане пиджака – за полчаса до условленного времени подошёл к павильону Венеры (место встречи не без лукавства предложил двойняшкам Циприс), где и просидел на скамейке с книгой, ни разу не удосужившись перевернуть страницу, пока за три минуты до назначенного часа у павильона, под дырявой тенью огромного дуба не появился бодрый приятель. Вчера ещё Илья был мешковатым и невидным, сегодня – статным и обаятельным; с Циприсом никакой наружной метаморфозы не произошло.

– Давай самочек делить, – сразу приступил к делу Лёня. – Я давеча подумал и решил, что согласен на любую.

– Я, в общем, тоже. Так что пускай они сначала сами нас поделят. В нас разницы больше – я, например, в очках.

– Это неправильно. Ты хоть и в очках, зато вон какой красавец. К тому же князь. А я мало того что еврей, так ещё и урод – нос крючком, голова торчком, а на рябом рыле горох молотили. Вдруг они обе на тебя глаз положат? Надо упредить.

– Никакой ты не урод – это в тебе так маскулинарный демонизм проступает, а он в этих делах дорогого стоит. И потом, что значит упредить?

– Их делить легче – они одной чеканки. Я ту, что справа будет, цап-царап – и поведу мороженым кормить, а ты бери другую вместе с мопсом и ступай в беседку им по-французски Малларме читать.

– А мопс мне зачем?

– Он тебя уже знает. И вообще, демонизм демонизмом, но ты должен мне поддаваться, чтобы всё было по-честному – у тебя как у титульной нации фора, а это в свете гуманистических идей не по-людски.

Я в свете гуманистических идей тебя абсентом потчую – и того довольно.

– Фи, какие вы, ваша светлость, не тонкие.

– Ещё скажи – хам, мужлан, быдло.

– Хам, мужлан, быдло.

– А по сопатке?

Близнецы опоздали на двадцать минут и сразу отвергли саму возможность разъединения.

– Мы, господа, всегда вместе, – сказала та из двойняшек, что оказалась справа. Кажется, это была Даша.

– Друг без друга мы больные делаемся, – засвидетельствовала слова сестры, кажется, Маша.

Мопс промолчал. Но вид имел независимый и дерзкий.

А вокруг творилось чёрт знает что – дрозды гроздьями облепили дубы и клёны, близнецы смотрели на солнце золочёными солнцем глазами, лебеди в пруду шипели» как аспиды, военный оркестр выдувал из труб медные вальсы и марши, но при этом было так тихо, что Норушкин слышал шорох скользящей по земле тени от облака.

7

Разъединитьсестёр удалось только на четвёртой встрече. Тогда уже Илья определился (вернее, полагал, что это у него получилось) – он выбрал Машу, которая водила пальчиком по строчкам Малларме, требовала пояснений и при этом как бы невзначай прижималась к Норушкину волнующим плечом, так склоняя голову над книгой, что локон на её виске щекотал ему щёку.

Циприс и вправду повёл Дашу есть мороженое, а Илья присел с Машей на укромную скамью возле пруда и принялся рассказывать о странных существах японцах, которые считают, будто, чихая на людях, человек выглядит глупым, верят, что, выпив раствор навоза пегой лошади, можно остановить кровотечение из раны, полученной вследствие падения из седла, защищают себя от холода, привязывая к телу мешочки с клевером, а самураям их и вовсе предписано ковырять зубочисткой в зубах, даже если они не обедали. Изложив все эти невероятные сведения, Норушкин обнял широко распахнувшую глаза Машу и с замершим от избытка беззаветной отваги сердцем приник к её мягким, бархатно-водянистым губам. С Машиной головы упала шляпка, но она не подняла её, пока не кончился, не разрешился до конца, быть может, и не самый первый, но определённо самый долгий в её жизни поцелуй.

Потом были взаимные, счастливые, взахлёб и без стыда излитые признания и новые ненасытные поцелуи на глазах изумлённого мопса. А потом они покинули благословенную скамью, соединились с Циприсом и Дашей, и кавалеры проводили барышень домой, поскольку близнецов ждали к обеду, при упоминании о котором набитая пломбиром Даша трогательно супила брови и надувала губы – точно такие же, как у Маши: мягкие, желанные, бархатно-водянистые.

8

В кофейне за абсентом Циприс поделился с Норушкиным программой соблазнения перепавшей на его долю гурии. Не имея универсального в рамках сословной державы ключа к сердцу лакомки Даши – столбового дворянства, имений, состояния etc., – он решил воспользоваться отмычкой – жалостью, то есть задумал возвести в достоинство само отсутствие перечисленных козырей, которые «в свете гуманистических идей» вообще не более чем предрассудки. Ещё неизвестно, сможет ли он таким, каков есть, заслужить Дашино расположение, но если она пожалеет его, если почувствует перед ним вину за своё благополучие, если неловким словом, маленьким отказом убоится нанести ему обиду, растревожить рану, если описание его мытарств откликнется тяжёлой влагой в её глазах – считай, дело слажено, поскольку жалость способна открыть пути к тем желанным удовольствиям, к каким обычно отворяет двери только любовь. Или – будем, друг мой Илюша, пред собой честны – вожделение. Недаром, помнится, ещё Овидий вразумлял сластолюбивое римское юношество: дескать, овладеть можно всякой женщиной, и даже той, о согласии которой ты не мог и помыслить, – ведь насколько приятно делать этомужчине, настолько приятно делать этои женщине, и если бы не мы первыми тянули барышень в альков, то они, голубки, сами были бы вынуждены повсеместно выступать в роли совратительниц.

– О каких это ранах и мытарствах речь? – спросил Норушкин.

– Ты про русалок заливаешь, поскольку сам боярских кровей и наследство за тобой по пятам ходит, а мне, горемыке, придётся что-нибудь про страждущую, одинокую, но гордую душу сочинять и про чинуш спесивых, что нашему брату в приёмных руки не подают. Как-нибудь этак: горе вам, которые едите тук пшеницы, и пьёте силу корня источника, и попираете силой приниженных!

По мере того как Лёня излагал свои хитроумные планы, чередуя их с шутками и разбором несравненных Дашиных прелестей, Илью, как теснящий грудь пыточный обруч, душила медленная ледяная ревность. Он представлял Дашу наедине с Циприсом, и волна безотчётного ужаса накрывала его: он понимал, что воображает рядом с ним Машу – ведь у близнецов всё в их природе было общим и только имя – различным. Тогда Норушкин, видимо, и осознал: в его бестолковом сердце двойняшки так и останутся единым, неделимым существом до тех, пожалуй, пор, пока из него не выйдет эта дурная любовь или покуда смерть не приберёт одну из сестёр, о чём Илья не в силах был и думать.

Он еле сдержался, чтобы не вспылить, не наговорить Лёне грубостей, не отходить его по-барски тростью, – тот был ни в чём не виноват, да и мотив для озлобления, рассуждая здраво, никуда не годился. Тем не менее Циприс почуял неладное.

– А знаешь ли ты, кто отец их? – осторожно уводя речь в сторону, спросил Лёня. – Действительный тайный советник князь Усольский.

9

Через две недели по неотвратимой логике извечного сюжета отношения Норушкина с Машей перешли в ту область, где для их естественного поддержания требовались потаённое уединение и ложе, а в идеале – ещё и ванная. Загодя предвидя такое развитие событий, прозорливый Илья нанял в Гатчине маленькую, но уютную квартиру без прислуги, где теперь и происходили их тайные свидания.

Маша оказалась не то чтобы искусной, но любопытной и пылкой любовницей – с ней Норушкин чувствовал себя раскованным и счастливым, вплоть до того, что стал снимать в постели очки. Ко всему, у Циприса не хватило комедиантской жилки, чтобы убедительно предстать перед Дашей в образе страждущего, одинокого, но гордого кумира, так что та, игнорируя «свет гуманистических идей», в конце концов посчитала их невинные отношения чем-то вроде непристойного мезальянса и после очередного рандеву решительно отказалась с ним встречаться. Таким образом, у Ильи вовсе не осталось повода для его нелепой ревности.

Между тем сам Циприс тяжело переживал поражение: то плакался Илье в жилетку и назойливо искал сочувствия, то отпускал завистливые колкости в адрес приятеля, то впадал в несвойственную ему прекраснодушную мечтательность («Ах, как было бы великолепно – во всю жизнь не истратить нашей дружбы, иметь дома по соседству и быть женатыми на сестрах!») – словом, вёл себя неподобающе, так что скоро общество его сделалось Норушкину в тягость. Благо Илья был так поглощён своим чувством, что практически не нуждался в дружеской компании.

10

Настало время, и однажды Маша пригласила Норушкина домой на чашку чая – пора уж было познакомить его с папенькой и маменькой.

Вечерний чай Усольские обыкновенно пили на террасе, куда Илья поднялся прямо с ухоженной лужайки, не заглядывая в дом. За столом сидели Маша с Дашей, разом вскочившие ему навстречу, и их царственная родительница – красивая холодноватой красотой, холёная матрона откуда-то из мраморно-римских времён. Близняшки чинно, с одинаковым и, как показалось Норушкину, непосредственно ему адресованным обожанием в глазах, представили гостя.

– Так вы, князь, студент? – Матрона изучала Илью, как лошадь на торге – чудилось, она вот-вот начнёт его ощупывать.

Норушкин обстоятельно поведал, что в будущем годузаканчивает полный курс историко-филологическихнаук и подумывает о продолжении учёбы на французской чужбине.

– Ты уж только матрикул у него, пожалуйста, не спрашивай! – рассмеялась, кажется, Даша.

«Их впору бы тавром пометить», – в который раз уже цинично – от тщетности стараний найти меж сестрами хоть неприметное отличие – подумал Илья.

Слуга в ливрее принёс и водрузил на стол серебряный, в облачных парах, самовар.

– А вот и папенька! – воскликнула, кажется, Маша.

Из дома на террасу, как опара из квашни, выбрался необъятный человек: он был хитроглаз, толстогуб, жирнотел и шёл, колыхаясь, как будто купался в собственном сале. От вида таких богатых телес Илья обомлел, но вида, конечно, не подал.

– Знакомься, папа, это князь Норушкин. Он Машу во французском языке наставляет – на трудных примерах из трансцендентального поэта Малларме. – И уж это точно была озорница Даша.

Князь Усольский приветливо протянул гостю руку, которую Илья с необычным чувством, словно взялся за козье вымя, пожал.

– А как вы, молодой человек, отличаете, кому из двух моих красавиц... э-э... французские вирши изволите читать?

Норушкин густо покраснел – вопрос, на вид естественный, был, как ему почудилось, с лукавинкой, с подтекстом.

– Признаться, с большим трудом. А если честно – верю на слово.

Двойняшки с довольным видом рассмеялись. К чаю подали миндальное печенье, густо обсыпанное корицей. Как предупредительно пояснила матрона, сам чай тоже был не простой, а с затеями – чёрный китайский, с жасминовой добавкой молихуа, экзотическим рубарбом и листьями бурятского цаган-даля. Илья хвалил необычный аромат, прислушивался к букету и вкусу и в обоих смыслах ими упивался – ничего подобного прежде он не пробовал. Вообще он старался держать себя вежливо и непринуждённо – рассуждал здраво, шутил учтиво, – в результате чего, возможно, тучный папенька с царственной маменькой отнеслись к нему, как самому Илье представилось, благосклонно.

Допив вторую чашку, князь Усольский неожиданно сказал:

– А теперь, молодой человек, уделите-ка старику минуту времени. Хочу похвастать перед вами моей коллекцией буддийских раритетов.

Норушкин с живостью поднялся из-за стола и вслед за студенистой тушей хозяина направился в глубь дома, в заставленный, как ламаистская кумирня, болванами клыкастых демонов и будд кабинет. С вежливым любопытством осмотрев серебряное колесо-хурдэ, способное при помощи особой молитвы испепелять в прах врагов жёлтой веры, тяжёлый тибетский манускрипт, сутры которого повествовали о том, где обитает последний огоньи как устроено время, и ганьди из красного дерева с вырезанными на торцах жабами, служащее для призвания свирепых докшитов, Илья собрался было высказать восхищение диковинами, как вдруг Усольский безо всяких предисловий поинтересовался:

– Скажите, давно вы получали известия от вашего брата Николая?

Норушкин, может, и ожидал каких-то маловероятных, скорее всего околичных, с обиняками вопросов о своём знакомстве с двойняшками (мопс свидетель, всё вышло так случайно и невинно), но уж никак не думал о возможном интересе к брату Николаю, о существовании которого не успел ещё поведать даже Маше. Однако, судя по тону тучного князя, интерес этот и был главной причиной их удаления в кабинет, а буддийские раритеты послужили лишь предлогом.

– Да вот уже полгода – ничего. Последнее письмо из Читы было, куда он из Монголии вернулся.

– Стало быть, – сказал действительный тайный советник, – у меня о нём самые последние сведения. Хотя им тоже сроку почти четыре месяца.

Вслед за тем, усадив Илью на кожаный диван, хозяин в общих чертах изложил суть служебного донесения секретного агента Чапова, в котором внедрённый в Гусиноозёрский дацан гэлун сообщал о встрече с отставным поручиком Николаем Николаевичем Норушкиным и обо всех похождениях последнего, географию и событийную часть которых тот сам обстоятельно Чапову и расписал. Было там (в донесении) и о бескрайней Халхе с её табунами, где в гривах лошадей гнездится вихрь, об окружённых долгим блеянием овечьих гуртах, о забайкальской степи, где цветущие травы кланяются и дымятся на ветру, было о дьявольских убырках-чотгорах, колдуне Джа-ламе и гибельной сибирской башне, было о чёрной и низкой даурской ночи, которую так и тянет располоснуть саблей, чтобы хлынула из раны заря...

Некоторое время Илья соображал: не шутка ли всё это?

– В нашем заведении баснями не кормят, – сказал откормленный явно не баснями Усольский. – Не то место и не тот случай. Я ведь, Илья Николаевич, при Департаменте полиции состою, на самом его, можно сказать, мистическом фланге – от натиска потусторонних сил отечество храню. С миром духов-то у нас – то согласие, то борение, а по большей части, прямо скажем, во всех смыслах брань. Тут ухо востро держи! Вы думаете, голубчик, отчего я такой толстомясый? Синтоисты в девятьсот четвёртом на войсковые наши склады мышеядь наслали, а мы, само собой, на пути заклятий их заслоны ставили – в меня вот рикошетом и ударило. Девять лет, считай, минуло, так только нынче немного аппетит унялся.

– Так что же с братом? Жив ли?

– Не знаю. – Вид, впрочем, князь Усольский имел вполне осведомлённый. – Похоже, угодил он аккурат к чотгорам. Уж больно он у вас горяч – отступиться не захотел, а прикрытие ему из духовидцев в один миг организовать никак невозможно было. Вы родственник, поэтому скрывать не стану – дела его, должно быть, плохи. А если так, то и нам на орехи достанется, поскольку брат ваш под опекой светлогобыл, о чём я вам уже рассказывал.

– Не знаю как и верить – всё будто сказка.

– Верить или нет – дело ваше. Только давайте так, голубчик, уговоримся: если вам весть от брата будет, вы мне непременно дайте знать, а уж если я получу какие сведения, то и вас, в свою очередь, извещу. Идёт?

Илья согласился – никакого умысла скрывать от кого-то известия о брате он не имел и рассказал бы о них безо всякого уговора.

– Рад был знакомству, – тяжело поднялся из кресла Усольский. – Чем собираетесь заняться по окончанию учёбы? В нашем управлении сейчас для словесников интереснейшая есть работа – творящий язык, которым мир осуществился, помните? Готов за вас похлопотать, имейте, голубчик, в виду.

Норушкин рассеянно улыбнулся.

– Ну что же, заходите почаще в гости, буду рад. А красавиц моих я и сам едва различаю: у Даши слезы, как водится, солёные, а у Маши, верите ли, сладкие. В остальном они, ей-богу, капля в каплю. Вот уж где сказки!

11

История брата, поначалу удивившая и озадачившая Илью, недолго занимала его мысли, поскольку на второй день после гатчинского чаепития в Петербурге неожиданно скончался его отец. Дело было так: вскоре после обеда почувствовав в животе жжение и сильнейшие колики, Норушкин-старший послал за домашним врачом, но когда тот в спешке прибыл, больной уже находился без сознания и через сорок минут, не приходя в себя и испуская изо рта аммиачное зловоние, прискорбным образом – без исповеди – умер. Вначале заподозрили отравление и даже взяли под стражу перепуганного повара, но патологоанатомическое обследование показало, что смерть Норушкина-старшего наступила от резкого выброса в организм мочевой кислоты в результате внезапного и полного прекращения работы почек. Диагноз – уремия. Сулему, которая способна вызвать подобный исход, в крови не обнаружили, повара благополучно отпустили.

В ту минуту, когда Илья сообщил эту горестную новость Маше, он впервые почувствовал сладость ее слез – они были такие сахарные, что на них, как на патоке, впору было варить варенье.

Похоронив отца, Илья – пополам с неведомо в каких пустынных и диких краях скитающимся братом – получил в наследство ценные бумаги на семьдесят тысяч рублей, круглую сумму ассигнациями, доходный дом в пестрящей красными фонарями Мещанской (под этими фонарями крупные блондинки из прибалтийских губерний зарабатывали себе приданое) и усадьбу Побудкино, неизменно наследуемую только по мужской линии. Матери Ильи был отписан в собственность дом на Гороховой и положен пенсион в форме банковских процентов с тридцатитысячного капитала.

12

Густое гатчинское время с его велосипедными прогулками, лебедиными прудами, светлыми и свежими, как вода в ключе, поцелуями истекло, его, словно полную мёда ячею в янтарных сотах прожитых Норушкиным благодатных дней, туманным воском запечатала смерть отца; но случись вдобавок к этому ещё и гибель полумира, чума в Китае, масляный пузырь на море от нового Титаника – ничто бы не смогло надолго отвлечь влюблённых от их простительных глупостей и развеять их чарующее сумасшествие.

К началу занятий в Университете Илья перебрался из-под родного крова на Гороховой, где прежде жил с родителями, в одну из дорогих квартир нового – с башенками, эркерами, изразцами по углам и фасаду и черепицей на карнизах – югендстильного дома на Каменноостровском, куда к нему теперь и наведывалась Маша. В этом просторном, шикарном и вместе с тем комфортном обиталище, где стальной воздух петербургской осени согревало паровое – новость! – отопление и ароматные ольховые дрова, задорно потрескивавшие в камине, Илья с Машей любили друг друга с таким самозабвением, таким отрешением от течения всевластного времени, что предоставленные им приличием два-три часа уединения свивались в неразличимый по минутам крошечный клубок, в одно счастливое лучезарное мгновение.

В свою очередь, Норушкин тоже стал регулярно бывать в доме Усольских на Казанской улице и даже сделался там своим человеком, о чём ясно свидетельствовал хотя бы тот факт, что однажды царственная маменька вручила ему два фунтика из крафт-бумаги: в одном была жасминовая добавка молихуа, в другом – сушёные листья цаган-даля. Несомненно, был бы и третий фунтик, но таинственный рубарб к этому времени в закромах Усольских изошёл. Впрочем, как вскоре выяснилось, тут маменька слукавила, поскольку стоило Илье отважиться и с соблюдением всех подобающих формальностей сделать Маше предложение – сразу же нашёлся и рубарб.

О том, что Маша предложение с открытым сердцем приняла, не стоит и говорить; Даша же под напускной торжественностью едва утаивала озорную мину, из чего Норушкин заключил, что в тайные детали его предосудительной – разумеется, с ханжеских позиций света – связи с её сестрой она посвящена. А может, всё было ровно наоборот – открыто ликовала Даша, а Маша напускала на себя парадность – и в самом деле, не лизать же им глаза.

– Пора, голубчик, право слово, пора, – сказал Илье князь Усольский, за последние два месяца и впрямь заметно спавший с тела. – Время не ждёт – агенты наши повсеместно усугубление зла и сгущение тьмы наблюдают, а вы всё без наследников. Не дело.

Норушкин понял его слова, как вполушутку данное ветхозаветное напутствие плодиться, и, разведя руками, с лицедейской фатальностью ответил, что, мол, на всё воля Божья и во всяком, пусть даже самом пустяковом, начинании промысел Его.

Обговорив все стороны животрепещущего дела, свадьбу решили сыграть после Пасхи, к концу учёбы жениха, что, кажется, не совсем пришлось по нраву действительному тайному советнику, который предложил венчаться молодым прямо перед Рождественским постом, однако царственная маменька решила, что спешить – во имя соблюдения благопристойности – не надо: в конце концов, «они ведь только пару месяцев знакомы».

– И всё же лучше бы, голубчик, поспешить, – приватно сказал за сигарой Усольский. – О брате вашем сведений покуда нет, зато недавно возле Бийска обнаружен труп сопровождавшего его казака. Тело всё растерзано – печень, сердце и глаза вырезаны, а вместо них вложены каменья.

В некотором смущении Норушкин ответил, что готов обвенчаться сию минуту, хотя, признаться, и не понимает, как связана его женитьба со смертью бедного казака.

– Если чотгоры Николая в жертву сильномупринесут и тем беду на Россию накликают, вы, голубчик, разумеется, данным вам всеможеством врагу ответите, а это, полагаю, значит – смута, брат на брата встанут. Вы же в этом случае в роду последним оказываетесь. Детки вам нужны, Илья Николаевич. И поскорее.

Нельзя сказать, чтобы Норушкин остался полностью доволен разъяснением, но уточнять отчего-то не стал, тем более что окончательное слово по делу свадьбы всё равно осталось за матроной.

Зато уж с обручением тянуть не стали – на Савватия Соловецкого Усольские собрали у себя родню, друзей и, пригласив мать Ильи с двумя его тётушками, объявили о помолвке, после чего, милостиво разрешив наречённым поцеловаться, попросили всех к столу, за которым хозяин скромно ограничился одной только ложкой гусиного паштета с трюфелями, что вовсе не должно было служить примером остальным, поскольку для них известный на всю столицу здешний повар состряпал двенадцать перемен одна другой диковинней, так что салат из помидоров, лука, сладких перцев, зелени, спаржи, сырых шампиньонов, яблок, тмина, оливок, брынзы, виноградных улиток и прованского масла выглядел в их череде простецким, заурядным блюдом.

13

Вскоре после помолвки Илья повстречал в Университете Циприса. Они не виделись примерно с середины августа; за это время Леня осунулся, побледнел, под глазами у него появились тени, и выглядел он так, словно не первый день уже ночевал в чужой постели, – небрит, засаленные волосы нечёсаны, одежда неопрятна, пуговица сорочки болтается на нитке, как удавленник в петле. О склонности Лёни к такого рода одичанию Норушкин прежде не подозревал – даже заигрывая с кокаином, тот редко превышал выверенную для себя на опыте норму и на людях, по крайней мере, оставался чистоплотен. Впрочем, как Илья не раз уже убеждался, о манерах и склонностях человека следует судить по наблюдениям, сделанным не в те моменты, когда человек находится на публике, а в те, когда он думает, что полностью сокрыт от посторонних глаз. Хотя наличие подобных наблюдений, в свою очередь, свидетельствует о манерах и склонностях наблюдателя – шпионство никогда в чести как будто не было.

– Тебя, везунчика, поздравить можно, – не здороваясь, угрюмо буркнул Циприс. – Кругом только и разговоров, что о твоём обручении. Невеста красавица, да и папаша породистый, в чинах. Ты знаешь хоть, что он целым управлением при Департаменте полиции заведует?

– Знаю. Князь службой сильно увлечён. Интересное, должно быть, дело делает – сплошь ворожба и эзотерические выкрутасы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю