Текст книги "Американская дырка"
Автор книги: Павел Крусанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
“Лемминкяйнена” там лет пятнадцать были руины, а теперь – какой-то банковский центр. То есть тоже гиблое место.
– Поучительная история, – согласился я. – Так чем же все-таки вы занимаетесь?
– Оказываем особого рода услуги. Как следует из девиза – мистифицируем друзей наших клиентов и караем врагов. С условием, конечно, – друг может быть любым, но враг – всегда прохвост. – Лицо
Курехина осветила какая-то залихватская греза. – Мир полон несправедливости. Однако мелкой, но своевременной репрессией подчас можно предупредить большое злодейство. Уверяю вас, “Лемминкяйнен” – очень серьезная фирма. Мы организуем клиентам розыгрыши и неприятности на любой вкус и с отменным качеством – ассортимент у нас практически неограничен. Мы даже получили лицензию на производство несчастных случаев. Разумеется, стихийные бедствия и климатические катаклизмы находятся в ведении государственных организаций, но мы готовы довольствоваться малым. Курица, как говорится, по зернышку клюет. Мы можем в любой момент устроить человеку диарею, уронить его в люк, разрушить ему карьеру, заставить полюбить козла, замучить ночными телефонными звонками, несмертельно отравить мармеладом… Сценарной разработкой мероприятий у нас занимаются высококлассные специалисты. – Абарбарчук на миг задумался, как бы усомнившись в вескости своих слов. – Хотя, признаться, из-под полы мы можем предложить заказчикам и кое-что поосновательнее.
– А кто решает, что враг прохвост? – Иногда все же Оля изменяла своей привычной сдержанности и говорила то, что первым приходило ей на ум.
– С этим делом у нас все в порядке – полный волюнтаризм, – заверил лютку генеральный директор “Лемминкяйнена”, вновь надевая темные очки. – Я сам и решаю. Потому что достиг состояния максимальной реализации и теперь, собственно, уже не являюсь человеком в том смысле слова, который подразумевает… м-м-м… колеблющуюся индивидуальность. Я – трансцендентный человек, каким описывал его
Генон. – Сергей посмотрел на меня, но глаз его за черными стеклами мне разглядеть не удалось. – Я уже оставил позади все состояния человеческого уровня существования и, можно сказать, умер.
Следовательно, освободился и от свойственных всем этим состояниям специфических предрассудков и ограничений. Да и вообще от всех предрассудков и ограничений, каковы бы они ни были. – Курехин улыбнулся своей неповторимой улыбкой и обратился ко мне – именно и только ко мне: – Я открываю в Петербурге филиал. Если хотите, Евграф
Мальчик, с нами поработать – милости прошу. Звоните.
С этими словами он собрал со столика бумаги, положил перед Олей смявшийся в кармане шортов конверт с гонораром, поблагодарил, раскланялся и сгинул в своей японской железяке.
Некоторое время мы еще сидели с люткой в тени зонта на раскаленной
Большой Конюшенной. По улице ползли машины, от сидящей за соседним столиком старушки доносился запах жареных семечек, студент в синем фартуке сметал с терракотовой плитки тротуара окурки и всякий летний вздор. Я попытался расспросить лютку об этом… Абарбарчуке. Но ничего существенного она не сказала. Однажды он появился на кафедре металлогении в Горном (Оля там была одна: лето – пора отпусков и кочеваний в поле), вежливо поговорил о насущных нуждах академической науки и, сославшись на недоверие к Тенетам, попросил составить ему краткую справку о результатах сверхглубокого бурения в России и за ее пределами, с указанием странностей и всевозможных курьезов, с какими приходилось сталкиваться бурильщикам и геологам, а также дать список ведущих специалистов в этой области. Посулил денег. Оля справку добросовестно составила. Вот, собственно, и все.
Потом, допив “Росу” с грейпфрутом и оседлав мою “десятку”, мы доехали-таки до гастролирующего инсектария, и мне даже удалось втридешева купить у одного курносого китайца из обслуги нескольких дохлых жуков весьма экзотического вида: двух африканских пятнистых стефанорин, американского леопардового восковика, индонезийского рогача и – самая диковина – китайского ветвисторога. При этом все членики на лапках и усах у них были в полном комплекте – ну разве не удача? Отмочу в эксикаторе и распну на пробке.
Глава вторая. ПЕРЕКУЕМ ОРАЛА НА СВИСТЕЛА
1
Человеческая жизнь нелепа, суетна и загадочна. Взять хоть меня. Имея природную склонность к эзотерике, так что дома составилась даже кое-какая герметическая библиотека, закончил журфак, а зарабатываю на жизнь жуками. Метафизика, рептильный прагматизм и любовь к жесткокрылым, как клепки бочку, сложили человека, а уж каким ловким обручем все это стянуто – Бог весть.
Разумеется, я позвонил. Не то чтобы обрыдли будни, просто не было причин чураться перемен.
В “Письмах из Древней Греции” Генис сообщает, что, мол, память о первоначалах была законной частью повседневного опыта греков. Что же касается народов, пришедших им на смену, и в частности русских, то история для них растворяется во мглистом прошлом: чем дальше в лес, тем меньше мы имеем о ней представление. У греков наоборот: самой яркой страницей была первая. Они, как Лев Толстой, помнили себя с порога материнской утробы – каждый город чтил своего основателя, у каждого закона был свой творец, у каждого обычая – своя причина. С этой точки зрения мы здесь, в СПб, – сущие эллины. Город встал едва не в одночасье, и мы знаем (или думаем, что знаем) по чьей воле. Все местные призраки откликаются на имена, которые живым известны, у всех здешних традиций есть своя родословная, вплоть до Дня созерцания корюшки, учрежденного в девяносто шестом с легкой руки корюшковеда Звягина. Тут вообще как-то лучше с памятью.
Мимолетная встреча на Большой Конюшенной в канун Медового Спаса тоже достойна включения в анналы, поскольку именно ее, строго говоря, следует взять за точку отсчета в хронике самой грандиозной авантюры, известной человечеству со времен строительства Вавилонской башни.
Однако все по порядку.
Итак, я позвонил ему. Мы встретились под Лугой, на нейтральной полосе, в придорожном трактире с не то психоделическим, не то трансперсональным (уже не вспомнить, что там что) названием “Дымок”.
Крыльцо едальни выходило прямо на Киевскую трассу, поэтому отыскать заведение было нетрудно.
Абарбарчук (чтобы избавиться от излишней рефлексии по поводу его истинной личности, впредь я буду называть Абарбарчука-Курехина просто Капитан – так будет лучше) – в тех же усах и эспаньолке – вкушал индейку с грибами, задумчиво орудуя чуть выдающейся вперед челюстью. Себе я заказал телятину в горшочке и стакан “Каберне”.
Было так жарко, что вороны снаружи летали с открытыми клювами, а из земли дрожащим маревом поднималась тоска. Вероятно, следовало обойтись мороженым в клетчатом вафельном стаканчике, но пахло здесь так аппетитно, что легче оказалось поддаться и отведать что-нибудь, чем устоять.
– Вы страдаете химической зависимостью? – услышав о стакане
“Каберне”, спросил Капитан.
– Нет, – нашелся я, – я ею наслаждаюсь.
На стойке, рядом с кассой, стояла широкая ваза с фруктами. В компанию розовощеких яблок, бледных китайских груш и ноздреватых апельсинов втерся косматый кокос, который, если смотреть на него с макушки, походил на злого трехглазого зверька. Я прибавил к заказу китайскую грушу и подсел за столик к директору затейливой конторы.
Еду и вино подали на удивление быстро.
– Я хочу с вами работать, – сказал я так решительно, будто в случае отказа готов был прибегнуть к шантажу.
– Прекрасно. – Конечно, он еще при первой встрече понял, что я его узнал, и, надо думать, был доволен моим таинственным молчанием. -
Тогда вам следует пройти тестирование, а вслед за тем – инициацию.
– Инициацию?
– При поступлении на службу в “Лемминкяйнен” женщинам мы отсекаем фалангу мизинца, а мужчинам – ухо.
Я промокнул салфеткой губы и отхлебнул из стакана “Каберне”. В свое время на ТВ Капитан с необычайно глубокомысленным видом неоднократно пудрил людям мозги – если бы я этого не видел, то, ей-Богу, не понял бы, что он шутит. Впрочем, то, что он всю жизнь делал, шуткой все-таки назвать никак нельзя.
Поковыряв вилкой грибы (к ним, как и к братьям нашим меньшим, он, видимо, имел пристрастие), после умеренной паузы, в ожидании возможных с моей стороны уточнений Капитан спросил, какое качество в людях кажется мне самым скверным.
– Стяжательство и алчность. – Мне даже не потребовалось времени на размышление – давящиеся за копейку соотечественники, непомерно расплодившиеся вокруг, едва только Россию покрыла своей тушкой прагматическая “американская мечта”, меня достали. – Еще
Фламель-философ говорил, что бо2льшая часть прегрешений ведет начало от жажды золота, которая прет к нам из донной слизи преисподней, и что алчность – корень всякого греха. Ведь жажда денег относится к разряду тех вещей, которые способны доставлять человеку как непомерную радость, так и огромное горе, что, как известно, в равной мере ослабляет разум.
Выслушав меня с большим вниманием, Капитан полюбопытствовал: что я,
Евграф Мальчик, думаю о времени? Вообще о времени?
Мысленно я отправил его далеко – к инвалиду Хокингу, а вслух сказал, что не могу судить о природе этого предмета, так как недостаточно осведомлен о божественном замысле, но могу изъявить свое к нему
(времени) сугубо личное отношение.
– Довольно и отношения, – милостиво согласился Капитан.
– Время – это такая медленная пуля. – Я отправил в рот кусок протомленного в горшочке мяса, вполне, надо сказать, приличного. – А вообще мне нравится, как просто и легко смотрел на то, что мы здесь называем временем, античный мир. Он не думал о свернутом, как свиток, небе, не думал о конце истории, не представлял его и потому не ждал. Античный мир помнил прошлое, жил настоящим и мало заботился о будущем, поскольку считал будущее как бы уже состоявшимся. Отсюда беспредельное доверие оракулу Аполлона Пифийского. Ведь пифия прорицала будущее как уже случившееся – оно уже есть, просто лежит за горизонтом, будто ионийский берег, просто человеку его пока не видно. Отсюда и тяга людей античности жить настоящим, сознавая, что самый интересный человек – тот, с кем я говорю сейчас, а самое важное событие в жизни – то, что происходит со мной в данную минуту.
Из этого наблюдения – о пифиях, прозревающих будущее во всю его длину так, будто оно всего лишь невидимая часть прошлого, – можно было бы сделать интересные выводы относительно способов манифестации
“тонкого” мира в пределах мира “толстого”, но в данную минуту у меня почему-то отсутствовало всякое желание этим заниматься.
Поэтому, полностью согласуясь с античным отношением ко времени, никаких выводов я делать не стал.
– И что? – поинтересовался Капитан. – Стяжательство там было не в чести?
– И да, и нет, – сознался я. – Вырождаясь, люди и цивилизации теряют способность к величию бескорыстного порыва и становятся меркантильными. При этом они всегда подчеркивают свое внешнее великолепие и богатство, как бы говоря, что, если бы дела их шли из рук вон плохо, разве им было бы настолько хорошо – им, таким великолепным и богатым? Античность тут, увы, не исключение.
Подавальщица с лицом товарища, лицом лесбиянки, принесла Капитану бутылку минеральной воды и стакан.
– Вы правы, – согласился он, за время моих витийств практически разделавшись с погребенной в грибах индейкой. – Но дело не только и не столько в корыстолюбии. В конце концов деньги можно зарабатывать и для того, чтобы иметь возможность бескорыстно жить внутри культуры, где, собственно, нам самое место.
Я не возражал. Также я ничего не имел против его следующей мысли: культура – это то, что придает жизни смысл. Культура – это когда человек добровольно делает что-то задаром ради того, что, в общем, не совсем осознает и что, как это ни странно, совершенно лишено смысла. С чем тут спорить?
– Однако о стяжательстве, – вернул Капитан разговор в покинутое русло. – Дело в том, что философия чистогана обманывает природу человека и, передергивая карты, производит подмену желаемого. А вот за это уже бьют.
По его словам выходило, что в меркантильном мире, где мерилом успеха становятся деньги и все имеет свою цену, человек, желающий утром получать на стол буженину с омлетом, а вечером – любовь женщины, сначала должен раздобыть к этому средства. Но во всякой вещи рано или поздно заводятся черви. Постепенно деньги, этот промежуточный агент, выполняющий функцию поставщика удовольствий, узурпируют свойство быть желаемыми и сами незаконно становятся предметом вожделения. Утоление жажды денег теперь – такая же потребность, как собственно утоление жажды. (Наглядно иллюстрируя свои слова, Капитан налил в стакан минеральной воды и тут же отпил половину.) То есть деньги превращаются в источник чистого наслаждения. Но именно этот путь – путь следования принципам чистого наслаждения – по преимуществу и является для человека самым роковым и гибельным. В качестве примера Капитан привел довольно дикий случай. Однажды в юности он угодил в наркоманский вертеп, где стал свидетелем необычайной сцены. Какой-то гусь в наколках никак не мог попасть себе иглой в вену – ни на руке, ни на щиколотке. Намучившись, он расстегнул штаны и заорал на весь притон: “Коза, иди сосать!”
Откуда-то пришла “коза” и стала сосать. Оба знали, что это нужно только для того, чтобы надулась вена, в которую гусь не промахнется.
Но ведь в пределах человеческого естества это чудовищный обман желаемого!
История меня впечатлила. Предложи мне навскидку добыть яркую картинку из юности, на память пришла бы деревенская старуха (лето, дача), утонувшая в глинистом пожарном пруду – ее зацепили багром, и тут же в воде поднялась кутерьма: разом от утопленницы во все стороны метнулись сотни присосавшихся водомерок, головастиков, жуков-плавунцов, водяных скорпионов и гладышей. Когда ее хоронили, гроб мимо овсов с васильками везли по проселку на кладбище, а бабы из грузовичка бросали в пыль еловые лапы – чтобы смерть, боясь уколоть ноги, не вернулась к живым.
– И что вы предлагаете? – решил я выяснить, к чему он клонит.
А предлагал он вот что. Искусство высшего порядка, если можно так об искусстве, заключается в попытке создания вокруг себя такой реальности, которая тебе угодна. В этой реальности ему, Капитану, не хотелось бы оставлять порок безнаказанным. Так в свое время шарлатанов лжеалхимиков, одолеваемых жаждой наживы, вешали на золоченых виселицах. Это было живописно и правильно.
– Мне кажется, – заключил он, – в назидание миру самый меркантильный человечник должен быть разрушен.
– Какими средствами?
Похоже, у него были ответы на все вопросы: асимметричной войной.
Надо противопоставить силу слабого слабости сильного. То есть все сводится к поэзии поступка, гармонической и стилистической организации того пространства, до которого дотянешься.
– А что такое поэзия поступка? Переход улицы в неположенном месте?
– Зачем же?.. – Капитан подчистую покончил с индейкой и отодвинул в сторону тарелку. – Искусство – это не переход улицы в неположенном месте. Искусство – это единственная область, где безграничным законом, основным законом и самым, кажется, сейчас забытым, является полная и абсолютная свобода.
Ну вот. Какой он после этого Абарбарчук. Абарбарчуку, без обиды будь сказано, до него, как Карлсону до ангела.
– Показательное разрушение самого меркантильного человечника – это программа максимум?
– Там видно будет.
– Ну что же, – согласился я, – согласен. Можете тестировать.
Есть люди, непохожие на кретинов, но таковыми, безусловно, являющиеся. Я, кажется, из их числа.
– Уже.
– Что, – не сразу понял я, – уже?
– Уже тестировал. Вы нам подходите. Сердечно поздравляю.
Вновь появилась подавальщица и с трепетным дрожанием руки, сопровождавшимся бряцанием ложечки на блюдце, поставила перед
Капитаном дымящуюся чашку кофе. Рядом несколько застенчиво, что выглядело неуместно, положила счет. В ответ Капитан извлек из-под стола бумажник и, по-товарищески улыбнувшись подавальщице, сказал:
– Деньги всего лишь теплы, а кофе и любовь должны быть горячими.
2
Про инициацию речь больше не шла – сказано ведь, о чем свидетельствует дважды повторенная шутка.
Запив телятину последней каплей “Каберне”, я вонзил зубы в китайскую грушу, но был разочарован: на вкус она оказалась – чистая редиска.
Даже хрустела так же.
Чтобы решить формальности и познакомиться с командой
“Лемминкяйнена”, Капитан предложил прокатиться до Пскова. Поскольку
Оля временами жила у меня, а временами ночевала у матери (не столько из своих номадических привычек, сколько из молчаливого обоюдного уговора – чтобы иногда разгонять кровь и давать друг другу повод для пустяковой ревности), мне порой выпадал беспризорный, скрытый от разноцветных Олиных глаз досуг, так что я легко согласился, – сегодня был как раз такой случай.
Что касается запертой в скобки пустяковой ревности, то упоминание о ней отнюдь не значит, будто разгулу полнокровных страстей я предпочитаю всякие эрзац-страстишки. Я не сторонник трепещущего взгляда на эти вещи (полнокровные страсти, вплоть до страданий
Иова), мне нравится смотреть на них прямо, хоть в этом, если разобраться, и нет особой доблести, а есть лишь “трезвость самоотчета”, как говорит мой барственный приятель, владелец дачи на
Череменецком озере. Бывает, человеку собственная жизнь вдруг представляется несчастной, одинокой, набитой до краев напрасной скорбью – кажется, еще немного, крошечку, чуть-чуть – и ты будешь бесповоротно сметен куда-то за человеческий предел. Но именно такие минуты как раз и заключают в себе полноту бытия. Когда жизнь перестает быть глянцевой карамелькой, петушком на палочке, и становится свирепой тварью, сосущей из человека растворенный тоской рассудок, именно тогда мир и устремляет на него свой оловянный взгляд. Ему оказывают внимание – нет, не люди, не злополучный
человечник (людское признание дает приятное, однако абсолютно лживое чувство включенности в желанное пространство жизни – и только), а тот самый мир, который больше человека и, следовательно, всего человеческого во столько раз, во сколько клубящаяся над лугом гроза больше капли росы на листе мышиного горошка. Следовательно, в такую пору человек менее всего одинок.
На деле, конечно, далеко не каждый станет добровольно вызывать на себя, червя такого, оловянный взгляд мира – слишком это хлопотно, рискованно, затратно. К тому же и впавшая в маразм гуманистическая практика не велит. А между тем идея гуманизма, языком жаркой лавы истекшая из недр Европы, изначально мертва и бесчувственна, поскольку неспособна, в силу своей минеральной природы, впитать и понять естественность непоправимого трагизма жизни. Всеобщего счастья и гармонии никогда не будет, как не будет и всеобщего примирения людей. Христианство своим порядком вбирает в себя это противоречие, так как, с одной стороны, не верит в прочность и постоянство людских добродетелей, а с другой – долгое благоденствие и покой души считает вредным. Горе, страдание, разорение, обиду христианство называет порой посещением Божиим, в то время как гуманизм просто хочет стереть с лица земли эти необходимые и даже полезные для человека обиды, горести и печали. Милосердию и состраданию следует подчиниться суровым, но неизменным истинам земного бытия. Ведь именно об этом писал Леонтьев: “Терпите! Всем лучше никогда не будет! Одним будет лучше, другим станет хуже.
Взаимные колебания горести и боли – такова единственно возможная на
Земле гармония. И больше ничего не ждите”.
И не ждем.
А что, не собрался ли хозяин “Лемминкяйнена”, понаторевший в озорном протействе Капитан, ваяющий окрест себя угодную себе реальность, поменять местами полюса благоденствия и разорения, полюса самодовольства и беды? Сначала он ушел от суеты и, как подобает трансцендентному человеку, сделал это решительно. Теперь он хочет, чтобы мир сплясал с ним в паре полечку, не очень, кажется, заботясь о последствиях, как для себя, так и для тех, кого он приведет с собой на этот бешеный танцпол. Что ж, может быть, и вправду путь – это нечто более существенное, чем праведность? Может, если взглянуть на сущее примерно с этого угла, то вещи вроде праведности и впрямь покажутся незначительными?
Тем временем мы уже проехали Заполье. Капитан деликатно не разгонялся больше ста тридцати, что мою “десятку” вполне устраивало.
Я шпарил в хвосте ароматной “Тойоты” и думал, глядя в полированный зад японской железяки, что раз на то пошло, то по логике экологического сознания из ненавистной выхлопной трубы должно нести не кельнской водой, а конскими яблоками.
Вокруг, под голубым с поволокой небом, всё в зелено-желтых завитках и выкрутасах, словно овечья кошма, развертывалось пространство. Как будто вечное. Как будто то же. И уже не то. Что-то менялось в самой земле. Хотя, казалось бы, что может в ней меняться? Что-то менялось в покрывающей ее воле. Окрестности трассы давно уже были обустроены и в плане частной жизни, и под нужды мимолетных автомобилистов (от автозаправок и станций техобслуживания до летних душевых кабинок и передвижных борделей-автокемперов), но обустройство шло и дальше, вглубь. Еще лет семь назад, в каком-нибудь 2003-м, разбросанные по округе там и сям древние зерносушилки, риги, коровники и свинарники походили на останки исчезнувшей цивилизации – теперь, однако, и они преображались. Где-то налаживались новые скотьи хозяйства, но в основном в стенах этих покинутых былыми племенами сооружений устраивались сельские дансинги – охраняемые дискотеки со специальными загонами для драк. Ну а в одной заброшенной молочной ферме под Гдовом, как мне рассказывали, и вовсе расположился мавзолей дочерней алабамской фирмы по криобальзамированию – добро пожаловать в бессмертие! Воистину, история потерпела крах именно потому, что позволила единству жизни распасться на независимые друг от друга обломки, предоставленные узкой компетенции специалистов, тогда как люди с сухим порохом в душе переживают улетучившийся смысл и рухнувшую форму не как освобождение, а как уныние и скуку.
Тут за виадуком показался штыковидный обелиск, и я вслед за
“Тойотой” повернул направо, в город святой Ольги (сердце екнуло) и славного Довмонта. Все лобовое стекло у моей “десятки” было в жирных кляксах от разбившихся всмятку летучих инсект, а в щетке дворника застряла и трепетала на ветру крыльями мертвая перламутровка.
3
Офис “Лемминкяйнена” располагался в приземистом и кособоком, как все исконно псковские строения, двухэтажном домишке почти на самом берегу Великой, знаменитой тем, что в ее водах отражается не тот, кто в них смотрится. Возведен он был, наверное, веке в семнадцатом и теперь совершенно непонятно зачем. Впоследствии дом не раз перестраивался, и в настоящий момент, помимо закрытого акционерного общества по производству несчастных случаев, занимавшего часть первого этажа, лестницу и три комнаты с коридором во втором, там нашлось место еще для пары мастерских-студий с одним входом на двоих. В нижней красил холсты пожилой станковист, склонный к пейзажам, две трети которых занимало небо (“облакизм” – так назывался этот жанр), и непродолжительным – дней шесть от силы – запоям, а наверху плел гобелены молодой непьющий выпускник училища барона Штиглица, всегда ходивший в темных очках, чтобы никто не догадался, что один глаз он оставляет дома, дабы жена постоянно была под присмотром.
Про мастерские и их обитателей мне в двух словах поведал Капитан, после чего открыл электронным ключом врата своей конторы и пригласил войти.
В небольшой прихожей, где слева располагалась дверь с табличкой
“Прием и оформление заказов”, справа в углу – дверь с архаичным писающим мальчиком, а прямо – ведущая на второй этаж лестница, сидел в кресле парень лет двадцати пяти и сапожным молотком загонял в полуметровый сосновый брус гвозди. Кажется, сороковку. Подстрижен парень был под войлок, лишь из-за правого уха торчал длинный волосяной хвостик. Рядом на зеленом узорчатом паласе громоздился такой же брус, со всех сторон густо, как чешуей, усаженный железными шляпками – обрубок драконьего хвоста или ископаемой квадратной щуки.
Тут же лежал приличный крафтовый фунтик с гвоздями.
Парень поднял голубые глаза на генерального директора.
– В лесу раздавался топор дровосека, – сказал Капитан. – Что-то ты, дружок, халтуришь. Небось, и половины не забил?
– Забил, Сергей Анатольевич, зачем обижаете? – засопел парень. -
Только Анфиса ругается. Говорит, ей уже как будто в мозги гвозди тюкают. Льстит себе, конечно, про мозги-то…
– Ну и шел бы на улицу.
Парень почесал войлочный затылок.
– Во дворе раздавался молоток гвоздобоя… – Он взвалил брус на плечо, нечаянно придавил волосяной хвостик, прошипел сквозь зубы какое-то негритянское ругательство, подслушанное в голливудских полнометражках, и перебросил колобаху под мышку. Меня он словно бы и не заметил.
Капитан толкнул дверь, сулившую прием и оформление заказов.
Я уже в прихожей заметил, что не в пример внешнему виду домишки изнутри офис был отделан на уровне современного конторского стандарта – матовые, без глянца, поверхности, скругленные углы, частые маленькие светильники – словом, неприхотливо, но опрятно, теперь же убедился и в его технической оснащенности. За дверью располагался изогнутый в форме огромного портняжного лекала стол, на котором стоял факс со свисающим до пола непрочитанным посланием, два монитора и прозрачная, подсвеченная изнутри клавиатура, похожая на колонию фосфоресцирующей слизи. Само собой, были тут и блокноты-ежедневники, органайзеры, визиточницы…
Перед мониторами с зернышками динамиков в ушах сидела деловая, средних лет дама из той породы деловых дам (таких много в коридорах
ТВ – один тамошний чинуша украшал моими жуками свои кабинетные фикусы, чтобы поразить гостей и сослуживцев вольнодумством и оригинальностью вкуса, так что я насмотрелся), у которых ноги всегда на десять лет моложе лица, при том, что ног ее я под извивом столешницы не видел. Левый монитор демонстрировал выловленные в
Тенетах индийские порнографические мультики, правый – сводку свежих новостей на сайте “оракул.ру”. В наушниках бухало что-то третье.
– Это Анфиса. – Капитан убрал с носа солнцезащитные очки. – Клиентов фильтрует по должности.
Анфиса сидела к нам, если можно так выразиться, полутылом и, увлеченная содроганием оживших барельефов из храмов Кхаджурахо и
Конарака, нас не замечала. А благодаря наушникам – и не слышала.
Было время, Оля тоже впадала в древность и листала иллюстрированную
Кама Сутру, где, как она думала, все уже сказано. Но эта штука учит умело повторяться в любви – и только. Оля это быстро поняла.
На южной стене комнаты, куда не падали из окон с колыхающимися вертикальными жалюзи прямые солнечные лучи, висела обрамленная гроза над полем. В поле стояла одинокая береза с обвислыми ветвями-косами, а тяжелые клочья туч, выписанные с таким тщанием, что в их пучине чудилось медленное шевеление, брожение раскатов густого рокота, зловеще подсвечивала гипнотическая молния. Происхождение этого грозового полотна в пояснениях не нуждалось. Картина выглядела едва ли не иллюстрацией к моей давешней фантазии – той самой, про росу на мышином горошке и грозу над лугом. Все же человек, склонный к известному русскому недугу и этим недугом размягченный (а облакист, как я понял, был именно из таких), куда тоньше чувствует красоту и величие стихии, нежели засушенный логик. Собственно, логика, с точки зрения этого размягчения, – просто особый род безумия.
Тут Анфиса нас заметила.
Мигом вынув из ушей зерна динамиков, она энергично вскочила из-за стола и сорвала с факса распущенный свиток. Мельком, насколько позволяли приличия, взглянув на ее ноги, я убедился в полной справедливости своих предположений.
– Сережа… Анатольевич! – с заминкой взяла при постороннем официальный тон Анфиса. – Ну невозможно же работать! Вася весь день стучит. Долбит и долбит, как дятел какой-то! Все уши простучал, ей-Богу!
– Вася наказан, – спокойно сообщил Капитан.
– Я знаю. А меня-то вы за что гробите? Я уже третий час в наушниках сижу, а из музыки здесь только какой-то Карл Орф отстойный отыскался.
– Все, – успокоил Анфису директор. – Я Васю стучать на улицу отправил.
Прислушавшись и убедившись, что за дверью тихо, Анфиса умиротворилась. Она пробежала глазами факс и, как бы нечаянным движением отправив мультпорнуху в net-небытие, отрапортовала:
– Ответ из Петербургского Дома ученых. Они не будут заниматься организацией встречи Псковского клуба юных геологов со своими докторами и членами-корреспондентами. Это, мол, не их функция. Но дают по нашему списку рабочие телефоны, а также рабочие и личные электроадреса светил – дескать, договаривайтесь сами. Вот еще:
“Желаем юным геологам успехов в изучении и освоении недр”.
– Что и требовалось. – Капитан взял из рук Анфисы свиток факса и водрузил на нос откуда-то возникшие очки с диоптриями. – А из Москвы что?
– Тишина. – Анфиса вернулась за стол, машинально пригладив, прежде чем сесть, под собой крошечную юбку. – Я, конечно, Сергей
Анатольевич, ничего не понимаю, но если бы Дом ученых согласился устроить встречу, где бы вы достали юных псковских геологов?
– Любую встречу можно отменить. – Взгляд Капитана блуждал среди имен спецов по сверхглубоким дыркам. – Я бы объявил карантин. По случаю эпидемии докембрийской свинки.
Все это время я хранил деликатное молчание, но тут мне на глаза попалась коробка от CD, и я, взяв ее в руки, позволил себе вставить в их беседу пару светских слов:
– Кажется, про брата этого Орфа в свое время недурно написал Курицын.
Таким дурацким способом я просто о себе напомнил – куриная фамилия слетела с языка без умысла, почти случайно.
– Анфиса, познакомься, это Евграф. – Тон генерального директора был сугубо уважительный. – Евграф Мальчик, – повторил он так, как при знакомстве с ним невольно сделал это я. – В ближайшем будущем, надеюсь – глава нашего питерского отделения. Все вместе мы перекуем орала на свистела.
На такое доверие я, право, не рассчитывал. Еще куда ни шло быть исполнителем в каком-нибудь не очень скучном деле (других Капитан бы и не затеял), склонным к импровизации, но все-таки функционером.
Однако войти в синклит, встать у руля того, что неизвестно каккуда плывет, о чем, по сути, не имеешь даже представления… Опять же вот -
“орала на свистела”…
Сомнения я решил высказать директору приватно. Ну а пока приветливым наклоном головы ответил на радушный взгляд Анфисы, в котором брезжила отпущенная в качестве задатка, но уже вполне горячая, корпоративная любовь к своим. В общем-то, Анфиса была по-своему мила и даже, может быть, красива. Другое дело – свежесть… Но не поставишь же работать “фильтром” пубертатную дианку, неспособную осадить на скаку зарвавшееся чмо и войти в горящую мужскую баню.