355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Анненков » Две зимы в провинции и деревне. С генваря 1849 по август 1851 года » Текст книги (страница 2)
Две зимы в провинции и деревне. С генваря 1849 по август 1851 года
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:45

Текст книги "Две зимы в провинции и деревне. С генваря 1849 по август 1851 года"


Автор книги: Павел Анненков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Как бы там ни было, но то достоверно, что администрация, в сущности, несколько побаивалась славянофилов, предполагая у них нравственную связь с самыми глубокими, затаенными стремлениями русского национального духа. Вот почему она весьма дорожила тем, чтоб в важных случаях эта партия публично заявляла свою восторженную преданность администрации. В настоящем случае она требовала от Погодина, чтоб он воспел торжество и празднование царственного юбилея. Проект такого гимна, написанный Погодиным, занял, вероятно, целые ночи у Третьего отделения. Он все казался неполным, двухсмысленным, умалчивающим; он переправлялся, перемарывался, возвращался автору и снова переправлялся. Я видел рукопись, свидетельствующую о тяжелом, многострадательном ходе и испытании этого документа, который наконец появился на страницах «Москвитянина», где археологи и могут его изучать. Вместе с тем, благодаря заявленной ненависти партии к европейскому движению и заявленного ею благоговения к скромности и святости русского быта, она пользовалась в то время относительно большею свободой мнения, чем все другие, и могла иногда говорить о том, о чем кругом не позволялось и думать. Это не мешало, впрочем, и состоять под сильным полицейским надзором, потому что избежать сего надзора мыслящему человеку было так же трудно, как младенцу избежать самовольным образом крещения. Рука администрации опускалась на нее совершенно свободно при случае. Подтверждением служит арест Бодянского (кого, чего не арестовали!) {30}30
  Арест О. M. Бодянского, в то время секретаря Общества истории и древностей российских, – удаление его в Казань по настоянию Уварова в связи с напечатанном в первой книге «Чтений Общества» сочинения Джильза Флетчера «О государстве русском»,


[Закрыть]
за напечатанное в «Чтениях Общества истории и древностей» «Описание России» Флетчера, которое он напечатал с разрешения попечителя, да посажение в крепость Юрия Самарина за рукописную статью о проделках остзейских немцев с русским, латышским и вообще туземным населением страны {31}31
  Имеются в виду так называемые «Рижские письма» Ю. Ф. Самарина, опубликованные впоследствии в VII т. собрания его сочинений (1889). Об аресте Ю. Самарина и беседе царя с ним см. в «Дневнике» А. В. Никитенко, т. I, стр. 328–329.


[Закрыть]
. Вероятно, они оставят по себе записки их приключений, столь обычных в то время. Мне рассказывал потом Скрипицын, знаменитый директор департамента иностранных исповеданий, устроивший присоединение униатов, что, когда, по жалобе князя Суворова (тогдашнего рижского губернатора), Юрия Самарина вверзли в темницу за обнаружение канцелярских тайн (в рукописи-то!), последний ожидал суда, но вдруг недели через две является приказ явиться ему во дворец к государю. Самарин хотел побриться и почиститься, но комендант крепости генерал Набоков, весьма почтенный человек (по отзывам всех многочисленных жильцов крепости), помешал этому, желая, чтоб он представился государю в том плачевном виде, в каком застал его приказ… Государь принял Самарина в кабинете стоя и грозно спросил его, раскаивается ли он в своем поступке, а получив утвердительный ответ, обнял, поцеловал, посадил перед собою, возле стола, и трогательно увещевал его употреблять свои отличные способности на честную службу отечеству и на утешение своей почтенной фамилии. «Я сам отец, – говорил он, – и знаю, как могут отцы страдать за детей».

Так-то мы жили во время оно.

Между тем брат Иван привез с собою в Москву известие, что дело издания Пушкина он порешил окончательно с Ланской, заключив с нею и формальное условие по этому поводу. Но издание, разумеется, очутилось на моих руках. Страх и сомнение в удаче обширного предприятия, на которое требовались, кроме нравственных сил, и большие денежные затраты, не покидал меня и в то время, когда уже, по разнесшейся вести о нем, я через Гоголя познакомился с Погодиным, а через Погодина с Бартеневым (П. Ив.), Нащокиным и другими лицами, имевшими биографические сведения о поэте. Вместе с тем я принялся за перечитку журналов 1817–1825 годов {32}32
  К этому месту в публикации Н. Лернера была сноска: «Здесь следуют уже бывшие в печати (то есть в сборнике Анненков и его друзьявоспоминания о встрече с Гоголем» («Былое», 1922, № 18, стр. 16).


[Закрыть]
.

Гоголь в это время жил у Толстого, на Никитском, кажется, бульваре, и тогда все еще готовил второй том «Мертвых душ». По крайней мере на мое замечание о нетерпении всей публики видеть завершенным наконец его жизненный и литературный подвиг вполне, он мне отвечал довольным и многозначительным голосом: «Да… вот попробуем!» Я нашел его гораздо более осторожным в мнениях после страшной бури, вызванной его «Перепиской», но все еще оптимистом в высшей степени и едва понятным для меня. Он почти ничего не знал или не хотел знать о происходящем вкруг него, как, например, о недавнем предложении Липранди послать его для осмотра всех частных библиотек по всей России, отклоненном с ужасом и негодованием самим правительством, а о ссылках и других мерах отзывался даже как о вещах, которые по мягкости исполнения были отчасти любезностями и милостями по отношению ко многим осужденным. Он также продолжал думать, что по отсутствию выдержки в русских характерах преследование печати и жизни не может долго длиться, и советовал литераторам и труженикам всякого рода пользоваться этим временем для тихого приготовления серьезных работ ко времени облегчения. Эту же мысль развивал он при мне и в 1849 году на вечере у Александра Комарова {33}33
  Речь идет об Александре Александровиче Комарове, приятеле И. Панаева, Белинского, Некрасова. О свидании Гоголя с видными петербургскими литераторами На вечере у А, А. Комарова, о чем пишет и Анненков, существуют в литературе самые разноречивые сведения.
  Но, очевидно, что это свидание не могло состояться ни в 1849, ни в 1847 гг., так как Гоголя в Петербурге тогда не было. И. Ямпольский в примечаниях к «Литературным воспоминаниям» И. И. Панаева справедливо указывает, что «этот эпизод относится к сентябрю – октябрю 1848 г.» (Гослитиздат, 1950, стр. 432). Подтверждение, что Гоголь встречался с Анненковым именно в сентябре 1848 г., имеется в письме Гоголя к А. С. Данилевскому от 24 сентября 1848 г. ( Гоголь,т. XIV, стр. 87).


[Закрыть]
. Тогда произошла довольно наивная сцена. Некрасов, присутствовавший тоже на нем, заметил: «Хорошо, Николай Васильевич, да ведь за все это время надо еще есть». Гоголь был опешен, устремил на него глаза и медленно произнес: «Да, вот это трудное обстоятельство». Вместо смысла современности, утерянного им за границей и последним своим развитием, оставалась у него, по-прежнему, артистическая восприимчивость в самом высшем градусе. Он взял с меня честное слово беречь рощи и леса в деревне и раз вечером предложил мне прогулку по городу, всю ее занял описанием Дамаска, чудных гор, его окружающих, бедуинов в старой библейской одежде, показывающихся у стен его (для разбойничества), и проч., а на вопрос мой: какова там жизнь людей, отвечал почти с досадой: «Что жизнь! Не об ней там думается». Это была моя последняя беседа с чудною личностью, украсившею вместе с Белинским, Герценом, Грановским и другими мою молодость. Подходя к дому Толстого на возвратном пути и прощаясь с ним, я услыхал от него трогательную просьбу сберечь о нем доброе мнение и поратовать о том же между партией, «к которой принадлежите». С тех пор я уже его не видал, если не считать случайной встречи в Кремле после того. В четыре часа пополудни я ехал с братом-комендантом куда-то обедать, когда неожиданно повстречался с Гоголем, видимо направлявшимся в соборы к вечерне, на которую благовестили. Как бы желая отклонить всякое подозрение о цели своей дороги, он торопливо подошел к коляске и с находчивостью лукавого малоросса проговорил: «А я к вам шел, да, видно, не вовремя, прощайте». Бедный страдалец!

Все мои занятия по Пушкину и все знакомства прекратились по поводу тяжелой, опасной болезни – воспаления в кишках и кровавого поноса. А получил я эту болезнь в Архангельском, где нанимал дачу Грановский и где мы в складчину составили обед, украшенный по обыкновению фейерверком, который притащил с собою Пикулин {34}34
  НикулинПавел Лукич – врач, родственник В. П. Боткина, близкий приятель Грановского и его круга. Будучи за границей в 1855 г., одним из первых русских посетил в Лондоне Герцена.


[Закрыть]
, таскающий фейерверки и теперь по вечерам, несмотря на свое параличное и полуумное состояние. После долгого и, конечно, не совсем скромного обеда я лег под деревом и проснулся только тогда, когда Пикулин чуть-чуть не зажег у меня под носом бурака. Следствием была четырехнедельная болезнь. В числе гостей пикника были Панаев, Владимир Милютин, уже тогда возненавидевшие второстепенных московских пророков, как они называли свиту Грановского, – Н. Щепкина, Фролова, живших тоже тут же на даче {35}35
  Щепкин,Николай Михайлович (1820–1886) – сын М. С. Щепкина, близко стоявший к тогдашним литературным кругам, впоследствии известный издатель. ФроловНиколай Григорьевич (1812–1855) – приятель Грановского, географ, переводчик «Космоса» Гумбольдта, свой человек в кругу московских западников.


[Закрыть]
. Панаев сыграл роль не совсем благовидную, когда в Архангельское приехал хозяин его, князь Юсупов. По великосветской низости, от которой всю свою жизнь он отстать не мог, хотя потом и писал пасквили на своих идолов, он заходил около Юсупова и стал загонять к нему Грановского. Грановский просто не пошел, а Фролов отвечал даже с презрением к ремеслу бескорыстного сводчика, принятому на себя редактором «Современника». Ненависть, конечно, не была упразднена или смягчена этим обстоятельством; она выразилась очень сильно в записках Панаева уже через восемь лет после Фролова, где бедный журналист, разоренный Некрасовым и окончательно сбитый с толку радикализмом Добролюбова и Чернышевского, сам рассказывает с замечательным отсутствием чувства самосохранения, как он подсматривал в щелку замка и подслушивал у кабинета Фролова из желания узнать, что он делает там, запираясь ото всех на все дообеденное время. Светскость, конечно, оставшаяся неизвестною патронам журналиста!

И больной в кремлевской квартире коменданта я слышал весь гам и шум торжества, сосредоточенного в этой местности. Днем неслись передо мною кареты и коляски с пестрыми господами в перьях и золоте, с госпожами, разряженными в пух, стуча по мостовой; мелькали мундиры, ленты, аксельбанты в неописанной суете, которая на измученный организм производила род тяжелого кошмара. Квартира была почти всегда пуста, братья беспрестанно находились на службе. На воспаленные глаза болезненно действовала сама великолепная осень, стоявшая в то время на дворе. Ночью, в бессоннице, слышал я протяжные крики часовых, расставленных по всем углам. Тогда была роскошь на гауптвахты и часовых. С первыми лучами дня подымался опять весь чиновный и придворный люд, стонала земля, метались люди, производя что-то такое, что понять было трудно тогда усталому моему мозгу. Помню хорошо только две сцены. Проезжал мимо моих окон император, с кем-то из генерал-губернаторов, провожаемый неистовыми кликами толпы. На подножке его коляски стоял ободранный мужичок и, несмотря на повелительные жесты императора, видимо не хотел покинуть места, держался одною рукою за откинутый верх коляски, а другою все крестился, все крестился, пуча глаза и раскрывая рот. В другой раз рано утром прискакало троек шесть или семь и остановились у подъезда ордонансгауза. В каждой тележке сидело по одному жандарму и по одному поляку. Помню одного молодого человека, с длинными волосами, озиравшегося кругом с выражением сильного любопытства, между тем как жандарм его рысью побежал в канцелярию, вероятно расписаться в прибытии. Тележки простояли минут десять около подъезда и тотчас ускакали далее.

Выздоровев в октябре месяце, я вместе с братом Федором, получившим отпуск, уехал в Петербург в мальпосте. Москва уже опустела и опять затихла.

Зима 1851–1852 года в Петербурге.Я пишу свои воспоминания на память, не справляясь с книгами и документами. Теперь уже прошло много времени, и некоторые второстепенные подробности, может быть, стоят у меня несколько прежде или несколько позднее, чем в самом деле случилось, но главные и общий характер годов этих сохранены в точности записками.

Тургенев, приехавший на осень из деревни, останавливается в Малой Морской, в квартире госпожи Дюме, откуда его и взяли на съезжую {36}36
  На съезжую 2-й Адмиралтейской части Тургенев был взят «по высочайшему повелению» 16/28 апреля 1852 г.


[Закрыть]
. Человек этот выработывал себе нравственный характер с чрезвычайным трудом. Он явился из Парижа такой амальгамой любезнейших качеств души и ума с ребяческими пороками – лжи, кокетничанья собою и вранья при всяком случае, что не давал возможности остановиться на себе с определенным чувством и определенным суждением. Мы были тогда далеко не друзьями; одно время он даже положительно возымел отвращение ко мне, благодаря моей нескрываемой подозрительности к каждому его слову и движению и особенно к тем, которым он хотел придать вид искренности и увлечения. Я был груб и не прав перед ним; он мстил мне насмешками и эпиграммами, что было только неприятно по радости, которую доставляло общим противникам нашим. Только после многих годов сменяющегося благорасположения и холодности мы поняли, что есть какая-то непреодолимая связь, мешающая нам разойтись хладнокровно в разные стороны. Так или иначе, всякий раз мы возвращались друг к другу с заметной радостью, чтоб опять начать старую историю горького высматривания истин друг друга, пока года и успехи в свете и литературе не сделали его гораздо спокойнее относительно себя выставления, а у меня те же годы и жизненная усталость не отбили дерзкой, ничем не оправдываемой охоты к глумлению над людьми. Впрочем, ни он не освободился вполне от тайного индифферентизма, дозволяющего невинное предательство друзей при случае и потворство безобразию знакомых, почему-либо занимательных ему или нужных, ни я не освободился окончательно от наклонности считать пустяками чужую душу и относиться к ней с молодечеством. Такова исповедь: у обоих нас исправление идет медленно и вряд ли когда завершится.

Примечания

(Вариант из издания: П.В. Анненков Литературные воспоминания, Государственное издательство художественной литературы, М., 1960 г. Серия литературных мемуаров)

Этот документ является лишь планом или конспектом воспоминаний, но он настолько интересен и содержателен, что считаем возможным напечатать его в качестве приложения в настоящем издании. История этого документа, по-видимому, такова. Когда «Замечательное десятилетие» было уже вчерне закончено и отослано для прочтения М. М. Стасюлевичу и А. Н. Пыпину, Анненков, интересуясь их мнением о своих «Записках», писал 26 декабря 1877 г.: «Я хотел, по выслушании вашего мнения, еще продолжать их, так как переходная эпоха от 48 года до 58 года (вторая замечательная эпоха нашей литературы) мне хорошо была знакома со всеми ее людьмии со всеми ее ошибками, бунтами втихомолку и раздумьем, как выйти из болота, породившими движение шестидесятых годов, продолжающееся и доныне» ( Стасюлевич,стр. 351). Очевидно, продолжение «Замечательного десятилетия» и было тогда же начато Анненковым, но дело не пошло дальше «памятных заметок».

Л. Н. Майков, готовя к изданию посмертный сборник Анненков и его друзья(1892), составленный из работ Анненкова, не вошедших в Воспоминания и критические очерки.И писем к нему Гоголя, Белинского, Герцена, Огарева и др., располагал рукописью этих «заметок». В предисловии к сборнику он писал: «В дополнение к этим письмам напечатаны: воспоминание П. В. Анненкова о его последней встрече с Гоголем, извлеченное из памятных заметок Павла Васильевича, которые еще не могут быть преданы печати…» (стр. VII). Очевидно, эти «памятные заметки» были набраны тогда же при подготовке сборника к печати, но Майкову удалось опубликовать из них лишь «Последнюю встречу с Н. В. Гоголем».

В дальнейшем Н. Лернер в книгах из библиотеки В. И. Саитова обнаружил в одном переплете с сборником Анненков и его друзьявосемнадцать гранок набора, содержащих в цельном виде эти «памятные заметки». По свидетельству Н. Лернера, в кратком анонимном предисловии к ним значилось: «Этот очерк составляет лишь черновой набросок, а местами только план статьи, подлежащий обработке. Набросок относится к 1870-м годам» («Былое», 1922, № 18, стр. 3). Н. Лернер опубликовал в «Былом» эти заметки, опустив ранее напечатанную «Последнюю встречу с Н. В. Гоголем».

В настоящем издании «Две зимы в провинции и деревне» печатаются в сводной редакции, на основании печатных заявлений Л. Майкова и Н. Лернера, по тексту первых публикаций («Былое», 1922, № 18, стр. 4–18; Анненков и его друзья,стр. 515–516).

* * *

(Вариант из издания: П.В. Анненков Литературные воспоминания Изд-во «Художественная литература», М., 1983 г. Серия литературных мемуаров.)

Впервые – П. В. Анненков. Литературные воспоминания. <М.,> Гослитиздат, 1960, с. 529–548. Здесь опубликована так называемая «сводная редакция», объединившая отрывки, до того печатавшиеся раздельно: «Последняя встреча с Гоголем» – в кн.: Анненков и его друзья, с. 515–516, с подзаголовком «Из воспоминаний П. В. Анненкова о Москве осенью 1851 года»; остальной текст впервые – «Былое», 1922, № 18, с. 4–18, с названием «Две зимы в провинции и деревне».

«Две зимы в провинции и деревне» были задуманы мемуаристом как продолжение «Замечательного десятилетия». 26 декабря 1877 года Анненков сообщал Стасюлевичу о новом замысле, который будет осуществлен, если его записки о 40-х годах получат одобрение. «Я хотел, – пишет Анненков, – по выслушании Вашего мнения, еще продолжать их. так как переходная эпоха от 48 года до 58 года (вторая замечательная эпоха нашей литературы) мне хорошо была знакома со всеми ее людьми и со всеми ее ошибками, бунтами втихомолку и раздумьем, как выйти из болота, породившими движение шестидесятых годов, продолжающееся и доныне» (Стасюлевич, т. III, с. 351).

Однако, хотя Анненков после этого письма прожил еще десять лет, продолжение мемуаров так и не было написано. Остались лишь наброски, которые Л.Н. Майков в предисловии к сборнику «П. В. Анненков и его друзья» назвал, довольно точно охарактеризовав их специфическое назначение, «памятными заметками» (с. VII). Мемуарист делал эти заметки для себя, рассматривая их, очевидно, в качестве заготовок для будущей большой работы.

Публикуя отрывок о Гоголе, Л. Н. Майков объяснял, что остальные заметки в то время «еще не могут быть преданы печати» (с. VII). Вероятно, имелась в виду не столько литературная их необработанность, сколько цензурные препоны, что и подтверждается дальнейшей историей публикации заметок. Н. О. Лернер среди книг известного библиофила В. И. Саитова обнаружил экземпляр сборника «П. В. Анненков и его друзья», в котором к основному и всем известному тексту были присоединены восемнадцать гранок набора. Они являлись полным текстом «памятных заметок». В анонимном предисловии сообщалось, что «этот очерк составляет лишь черновой набросок, а местами только план статьи, подлежащий обработке. Набросок относится к 1870-м годам» («Былое», 1922, № 18, с. 3). Так как отрывок о Гоголе уже был опубликован, Лернер в «Былом» печатает оставшиеся страницы, которые и увидели наконец свет через тридцать пять лет после смерти автора, уже при совершенно иных социальных условиях.

Свидетель революционных событий во Франции 1848 года, Анненков возвратился в Россию тогда, когда царское правительство, напуганное призраком революции, устанавливает в стране подлинный террор. Россия переживает эпоху, вошедшую в историю под названием «мрачного семилетия». Но и покидаемая Франция не внушала Анненкову надежд. Герцен в «Былом и думах» передает свой разговор с Анненковым перед разлукой.

«– Итак, решено, – спросил я Анненкова, прощаясь, – вы едете в конце недели?

– Решено.

– Жутко будет вам в России.

– Что делать, мне ехать необходимо, в Петербурге я не останусь, уеду в деревню. Ведь и здесь теперь не бог знает как хорошо, как бы вам не пришлось раскаяться, что остаетесь» (Герцен, т. X, с. 231).

Тогда же Герцен в письме предупреждает московских друзей, чтобы они не слишком доверяли рассказам Анненкова о революционных событиях во Франции. 6 сентября 1848 года Герцен пишет об Анненкове: «Он стал па какую-то странную точку – безразличной и маленькой справедливости, которая не допускает до него большую истину» (Герцен, т. XXIII, с. 96). Глубокое замечание, характеризующее Анненкова не только в данном конкретном случае…

Хозяйственные дела действительно требовали личного присутствия Анненкова, и, вернувшись, он вскоре же уезжает в Симбирскую губернию, где Анненковым принадлежало несколько сел и деревень, в том числе село Чириково (Чирково тож), село Павловка, деревня Иевлево (см.: П. Мартынов. Селения Симбирского уезда. Симбирск, 1903, с. 157–161). Вспоминая месяцы, проведенные и деревне, Анненков отмечает, что «терроризация достигла и провинции». Доносы друг па друга, страх определяют жизнь и поведение.

Навещает Анненков Москву и Петербург. Обычная проницательность но изменяет мемуаристу. Говоря о приговоре участникам кружка Петрашевского, он замечает: «Приговор состоялся под ужасом февральской революции…»

Вместе с тем в этих заметках для себя, заготовках для будущего мемуарного полотна Анненков гораздо откровеннее, чем остался бы, вероятно, в окончательно готовом для печати тексте. Конспект сохранил субъективные оценки Анненкова, которые скорее всего он убрал бы в процессе работы. Анненков здесь гораздо более «темпераментен», чем в «Замечательном десятилетии», например. Резка характеристика И. Панаева, который назван «большим вралем» и по отношению к которому употребляется даже слово «низость». Сурова и исторически несправедлива оценка деятельности Герцена и его хотя и «блестящего», но, считает нужным добавить Анненков, вместе с тем и «фальшивого ума».

Анненков предупреждает, что пишет «свои воспоминания на память, не справляясь с книгами и документами». Зная манеру работы Анненкова, можно предполагать, что в дальнейшем, готовя рукопись к печати, он дополнил бы ее новыми фактами, тщательно проверив их. В отличие от многих других мемуаристов, Анненков обычно точен.

Он мог бы рассказать еще немало. Анненков действительно «всех знал». Даже наброски, которыми, в сущности, являются «Две зимы в провинции и деревне», чрезвычайно ценны и значимы для понимания того времени, о котором пишет мемуарист.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю