Текст книги "Лев Толстой: Бегство из рая"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
И в это же время Толстой думает о поездке в Оптину. Поездка не состоялась, она случится через шесть лет. Но рассказывая об этом спустя многие годы своему первому биографу Павлу Бирюкову Толстой вдруг сместит в памяти две даты, 1871 и 1877 годы, и расскажет о той первой «поездке» как состоявшейся. Он скажет Бирюкову, что ездил в Оптину говорить со старцем Амвросием о своих семейных проблемах.
Глава пятая
НОВЫЙ РУССКИЙ
Приехавший 29 октября, на следующий день после ухода Толстого, в Оптину молодой секретарь Черткова Алеша Сергеенко был тотчас усажен Л.Н. за стол записывать ответ Толстого на запрос Корнея Чуковского о проблеме смертных казней. Во время работы Сергеенко увидел на противоположном краю стола узенький листок бумаги, на котором было что-то написано крупным почерком Толстого. Ему очень хотелось подсмотреть, что это, но было неловко.
«Кончив диктовать, Лев Николаевич подошел к умывальному столику, на котором стоял большой фаянсовый таз и большой фаянсовый кувшин. Из кувшина налил в таз воды и стал намыливать руки. Вдруг с огорчением воскликнул:
– Ах, досадно!
– Что, Лев Николаевич, досадно?
– Да забыл ногтевую щеточку…
– Я постараюсь, Лев Николаевич, достать вам.
– Нет, нет, не надо. Я записываю, что прошу прислать мне из дому…»
Мучительность нравственного самочувствия Толстого после ухода из дома проистекала от того, что, больше всего на свете не желая обременять своей персоной других людей, он только тем и занимался. И чем больше он старался их не обременять, тем больше создавал им проблем.
Когда Толстой ушел гулять, Сергеенко тотчас потянул к себе листок бумаги и прочитал:
«Мыло
Ногтевая щеточка
Блок-нот».
Если бы вместо «блокнота» в этом списке значился «скальпель», можно было бы не сомневаться, что это запрос домой временно отъехавшего и постоянно практикующего хирурга. Но это был запрос писателя, для которого мыло и ногтевая щеточка, пожалуй, не менее важны, ибо главный инструмент писателя – руки, которые должны содержаться в идеальной чистоте. Не говоря о том, что Толстой вообще отличался необыкновенной чистоплотностью.
В письме к Саше, которое она не успела получить, сама выехав в Шамордино, Толстой просил прислать или привезти «штучку для заряжания чернил» (чернила он не забыл), а еще – «маленькие ножницы, карандаши, халат». Кстати, мыло ему требовалось вегетарианское, приготовленное не из животных. Еще в список, который видел на столе Сергеенко, потом добавились «кофе, губка». В письме к Саше он просил прислать книги Монтеня, Николаева и второй том «Братьев Карамазовых». Уезжая ночью, он не взял с собой необходимых книг и уже в первом поезде стал мучиться их отсутствием. Особенно не хватало составленных им самим «Круга чтения» и «На каждый день», куда он собирал произведения и мысли великих и не великих писателей и мыслителей, считая это своим главным занятием в конце жизни. Некоторые из этих сборников он увидит в библиотечке сестры в Шамордине и немедленно их радостно «похитит» с согласия Марии Николаевны.
Всё это – книги, мыло, щеточка, «штучка» для чернил, ножницы, блокнот, халат – потребовались Л.Н. в первые же два дня ухода. Их отсутствие портило ему настроение, и без того тягостное, как он ни старался уверить себя и окружающих, что ему «свободно» и «хорошо». Да, в дневнике и письме к Саше он писал, что поездка в вагоне третьего класса в Козельск вместе с простым народом была ему «поучительна» и «приятна». Но когда двинулись из Козельска дальше и вдруг возникла перспектива ехать тем же поездом, в том же третьеклассном вагоне (а другого в этом поезде просто не было), Толстой очень этого испугался, и Маковицкий это заметил и зафиксировал в дневнике…
И таких мелочей было много… Собственно, из них-то и складывалась вся поездка «на перекладных» и «проходящих» от Ясной до Астапова. Например, чем и где питаться? Не вечно же на станциях? В Ясной Поляне был особый, довольно сложный рацион для вегетарианца, страдающего плохой печенью и кишечником. Этот рацион был результатом долгих поисков СА, которая вообще отличалась необыкновенным педантизмом в составлении домашних меню. Здесь были свои семейные хитрости, вроде того, что в грибной бульон, приготовленный специально для Л.Н., незаметно для него подливали несколько ложечек мясного бульона. Была целая проблема с цветной и брюссельской капустой, с киселями, до которых Л.Н. был большой охотник, с чем-то еще, о чем мы не будем говорить, чтобы не дразнить тех, кто считает, что поздний Толстой вел «барскую» жизнь. Это была не «барская» жизнь, но жизнь аскета, с величайшим вниманием относившегося к драгоценному сосуду, переносившему бессмертную душу из одной вечности в другую, – своему телу Это был особого рода аскетизм, без вшей и вериг
Но что делать с драгоценным сосудом в скверных российских поездах и гостиницах, на ухабах нашего вечного бездорожья?
«Дорога была ужасная, грязная, неровная, и ямщики взяли с нее влево, через луга города Козельска; несколько раз приходилось проезжать канавы. Было не очень темно, месяц светил из-за облаков. Лошади шагали. На одном месте ямщик стегнул их, они рванули, и страшно тряхнуло, Л.Н. застонал», – описывает Маковицкий дорогу из Козельска в Оптину.
Приехавшие в Шамордино Саша с Феокритовой привезли с собой овсянку, сухие грибы, яйца, спиртовку. В Оптиной, в Шамордине и потом в поезде, перед тем как слечь, Толстой по-стариковски много и охотно ел – это заметили все, кто был с ним. Вероятно, этому было какое-то физиологическое объяснение: нервы или слабость, а, может быть, его организм просто готовился к трудной смерти?
Всё это упало на плечи сперва одного Маковицкого, а затем Саши и Феокритовой. И когда Толстой писал Саше из Оптиной пустыни: «Душан разрывается, и физически мне прелестно», – он имел в виду только то, что он очень ценит заботу своего спутника, но и страдает от того, что доставляет окружающим столько забот.
Однако, был человек, которому он не только не боялся доставить хлопот, но которому эти хлопоты были бы, несомненно, приятны. Это была его сестра Машенька, монахиня Мария Николаевна Толстая.
Маша и Левочка были младшими детьми в семье Толстых, и потому особенно тянулись друг к другу еще с раннего детства. Мария Николаевна была моложе Л.Н. всего на полтора года. Их переписка захватывает полвека, и по ней одной уже можно судить о том, насколько нежными были отношения брата и сестры. Она принимала живейшее участие в его делах, как сердечных, так и творческих Он был крестным отцом ее дочери Варвары, своей племянницы, которой подарил в качестве приданого десятитысячный билет из гонорара за «Войну и мир». После неудачного романа Л.Н. с Арсеньевой Мария Николаевна пыталась выступить в роли свахи и женить брата на княжне Дондуковой-Корсаковой. Она хорошо знала психологию брата, первой разгадав в нем «подколесинский» синдром беглеца.
В свою очередь, будучи старшим в семье только по отношению к Маше, он особенно трогательно заботился о ней, переживая ее несчастья как свои личные. Несчастий на ее долю выпало много, чем-то ее судьба напоминала судьбу Анны Карениной.
В шестнадцать лет выданная замуж за своего родственника Валериана Толстого, она поселилась в имении Покровское близ Черни Тульской губернии и родила ему четырех детей. Беззаветно любила мужа и была оскорблена, узнав о его многочисленных любовных похождениях, в том числе с гувернантками и кормилицами (в этом ее судьба по-своему предваряла судьбу Долли Облонской). Имея гордый и независимый характер, Мария Николаевна в 1857 году оставила мужа. Эта новость «задушила» Л.Н., который в это время находился в Баден-Бадене. Он бросил всё и помчался в Россию спасать сестру. Толстой снял в Москве дом, где поселился вместе с Марией и ее детьми. Но на этом злоключения сестры не кончились.
Она отправилась с детьми за границу, где познакомилась с молодым, красивым, но больным человеком, Гектором Виктором де Кленом. Вскоре их дружба перешла в страстную любовь. Три зимы они провели в Алжире. В 1863 году у Марии Николаевны родилась незаконная дочь Елена. Свое отчество, Сергеевна, она получила от своего крестного отца, старшего брата Марии и Льва, Сергея Николаевича Толстого.
Лев принял живое участие в драме сестры и даже предлагал самому воспитывать ее незаконную дочь. В 1873 году, когда в «Русском вестнике» печаталась «Анна Каренина», де Клен умер, и Мария Николаевна всерьез думала о самоубийстве. Не зная еще, чем закончится роман брата, писала ему: «Мысль о самоубийстве начала меня преследовать, да, положительно преследовать так неотступно, что это сделалось вроде болезни или помешательства… Боже, если бы знали все Анны Каренины, что их ожидает, как бы они бежали от минутных наслаждений, потому что всё то, что незаконно, никогда не может быть счастием…»
Вернувшись в Россию с Еленой, уже сознательной девочкой, воспитанной по-европейски и плохо говорившей по-русски, Мария Николаевна первое время боялась при людях признавать ее своей дочерью и выдавала за свою воспитанницу. Братья Сергей и Лев этого не понимали, они открыто называли ее своей племянницей. Поэтому отношение дочери к матери было непростым. Она рано ушла от нее, жила самостоятельно и вышла замуж за юриста, судебного чиновника в Воронеже, а затем в Новочеркасске, Ивана Васильевича Денисенко. Именно к ним, к Денисенко, направлялся Толстой, когда бежал из Шамордина.
После личных драм с Валерианом Толстым, де Кленом и дочерью Еленой Мария Николаевна поселилась в Белевском женском монастыре Тульской губернии, откуда писала брату в 1889 году:
«Ты ведь, конечно, интересуешься моей внутренней, душевной жизнью, а не тем, как я устроилась, и хочешь знать, нашла ли я себе то, чего искала, то есть удовлетворения нравственного и спокойствия душевного и т д. А вот это-то и трудно мне тебе объяснить, именно тебе: ведь если я скажу, что не нашла (это уж слишком скоро), а надеюсь найти, что мне нужно, то надо объяснить, каким путем и почему именно здесь, а не в ином каком месте. Ты же ничего этого не признаешь, но ты ведь признаешь, что нужно отречение от всего пустого, суетного, лишнего, что нужно работать над собой, чтоб исправить свои недостатки, побороть слабости, достичь смирения, бесстрастия, т. е. возможного равнодушия ко всему, что может нарушить мир душевный.
В миру я не могу этого достичь, это очень трудно; я пробовала отказаться от всего, что меня отвлекает, – музыка, чтение ненужных книг, встречи с разными ненужными людьми, пустые разговоры… Надо слишком много силы воли, чтоб в кругу всего этого устроить свою жизнь так, чтобы ничего нарушающего мой покой душевный меня не прикасалось, ведь мне с тобой равняться нельзя: я самая обыкновенная женщина; если я отдам всё, мне надо к кому-нибудь пристроиться, трудиться, т. е. жить своим трудом, я не могу. Что же я буду делать? Какую я принесу жертву Богу? А без жертвы, без труда спастись нельзя; вот для нас, слабых и одиноких женщин, по-моему, самое лучшее, приличное место – это то, в котором я теперь живу».
Это признание будущей монахини (она окончательно ушла из мира в 1891 году, поселившись в только что возникшем Шамординском монастыре, в домике-келье, специально построенном по проекту ее духовника, оптинского старца Амвросия) весьма любопытно. Оно говорит о том, насколько близки были Л.Н. и его сестра в понимании веры, несмотря на всю разницу путей ее жизненного воплощения. Оба они были практичны в своем отношении к вере. Если вера – это счастье, то есть «полное удовлетворение нравственное и спокойствие душевное», то и надо искать самый короткий и для тебя лично доступный путь к счастью. Для Толстого (в его понимании) этот путь лежал вне церкви, для сестры – через монастырь.
Конечно, Мария Николаевна, уже твердо вставшая на монашеский путь, переживала за брата, страдала за него, «…я тебя очень, очень люблю, молюсь за тебя, чувствую, какой ты хороший человек, так ты лучше всех твоих Фетов, Страховых и других. Но всё-таки как жаль, что ты не православный, что ты не хочешь ощутительно соединиться с Христом… Если бы ты захотел только соединиться с Ним… какое бы ты почувствовал просветление и мир в душе твоей и как многое, что тебе теперь непонятно, стало бы тебе ясно, как день! Я завтра, если силы мои позволят, буду приобщаться в церкви», – писала она брату в 1909 году.
На эти попытки сестры вернуть его в лоно православия Толстой отвечал в дневнике: «Да, монашеская жизнь имеет много хорошего: главное то, что устранены соблазны и занято время безвредными молитвами. Это прекрасно, но отчего бы не занять время трудом прокормления себя и других, свойственным человеку».
Упрямство Толстого в отстаивании своего религиозного пути, его отрицание церкви нередко приводили к спорам между братом и сестрой, но эти споры никогда даже близко не приводили к возможности разрыва отношений. Они всегда заканчивались… шуткой. Оба ценили остроумие. Однажды, посетив сестру в Шамордине, Толстой пошутил: «Вас тут семьсот дур монахинь, ничего не делающих». Это была злая, нехорошая шутка. Шамординский монастырь был действительно переполнен, причем девицами и женщинами из самых бедных, неразвитых слоев, ибо устроитель монастыря Амвросий перед кончиной приказал принимать в него всех желающих. В ответ на эту злую шутку Мария Николаевна вскоре прислала в Ясную собственноручно вышитую подушечку с надписью: «Одна из семисот Ш-х дур». И Толстой не только оценил этот ответ, но и устыдился своих сгоряча сказанных слов.
Подушечка эта и сегодня лежит в спальне Толстого в музее-усадьбе «Ясная Поляна».
Сама Мария Николаевна была не вполне обычной монахиней. По крайней мере, она сильно выделялась на общем фоне. Перед смертью, уже приняв схиму, она бредила по-французски. Ей, привыкшей жить по своей воле, было трудно смиряться, всегда спрашивая разрешение духовника или игуменьи. Она скучала по общению с близкими ей по образованию людьми, читала газеты и современные книги. «У нее в келье, – вспоминала ее дочь Е.В.Оболенская, – в каждой комнате перед образами и в спальне перед киотом горели лампадки, она это очень любила; но в церкви она не ставила свечей, как это делали другие, не прикладывалась к образам, не служила молебнов, а молилась просто и тихо на своем месте, где у нее стоял стул и был постелен коврик Первое время на это покашивались, а иные и осуждали ее, но потом привыкли».
«Я как-то раз приехала к матери с моей дочерью Наташей, которая страдала малярией. Мать приставила к ней молодую, очень милую монашенку, которая ходила с ней всюду гулять; но когда та хотела повести ее на святой колодезь, уверяя, что стоит ей облиться водой, как лихорадка сейчас же пройдет, мать сказала:
– Ну, Наташа, вода хоть и святая, а всё лучше не обливаться.
Монашенка была страшно скандализирована этими словами».
Раз в год, на два летних месяца, она приезжала гостить к брату в Ясную Поляну. Выхлопотать разрешение на это было непросто, пришлось обратиться к калужскому архиерею. Последний раз она была в Ясной летом 1909 года и, по свидетельству дочери, уезжая, горько плакала, говоря, что больше не увидит брата.
Тем не менее его внезапный приезд поздней осенью был для нее не совсем неожиданным. Уже в последний свой визит в Ясную она видела, что в семье брата назрел неразрешимый конфликт, и была в этом конфликте всё-таки на его стороне.
Встреча их в доме Марии Николаевны была очень трогательной. Приехав с Маковицким и Сергеенко в Шамордино 29 октября уже поздно вечером, Толстой даже не заглянул в номер гостиницы, где они остановились. Он немедленно отправился к сестре. Эта его стремительность после рассеянного блуждания возле скитов Оптиной говорит о многом. Он рвался к сестре излить свою душу, поплакаться, услышать слова поддержки. Возможно, даже оправдания своего ухода из семьи…
Это был очень тонкий момент. Как монахиня, сестра должна была, разумеется, упрекнуть брата за то, что он отказался нести свой крест до конца. Сама Мария Николаевна осуждала себя за то, что в свое время из гордости разошлась с Валерианом и тем самым обрекла себя на дальнейшую цепь грехопадений. Однако она ни одним словом не выразила несогласия с поступком Л.Н. и целиком поддержала его.
В келье Марии Николаевны в то время были ее дочь Елизавета Валериановна Оболенская и сестра игуменьи. Они стали свидетелями необыкновенной, мелодраматической сцены, когда великий Толстой, рыдая попеременно на плечах сестры и племянницы, рассказывал, что происходило в Ясной Поляне в последнее время… Как жена следила за каждым его шагом, как он прятал в голенище сапога свой тайный дневник и как наутро обнаруживал, что тот пропал. Он рассказал о том, как С.А. прокрадывалась по ночам в его кабинет и рылась в бумагах, а если замечала, что он в соседней комнате не спит, входила к нему и делала вид, что пришла узнать о его здоровье… Он с ужасом поведал о том, что ему рассказал в Оптиной Сергеенко: как С.А. пыталась покончить с собой, утопившись в пруду…
Племяннице Толстой показался «жалким и стареньким». «Был повязан своим коричневым башлыком, из-под которого как-то жалко торчала седенькая бородка. Монахиня, провожавшая его от гостиницы, говорила нам потом, что он пошатывался, когда шел к нам».
Жалкий вид отца отметила и приехавшая на следующий день в Шамордино дочь Саша. «Мне кажется, что папа уже жалеет, что уехал», – сказала она своей двоюродной сестре Лизе Оболенской.
В гостинице Л.Н. был вял, сонлив, рассеян. Впервые назвал Маковицкого Душаном Ивановичем (вместо Душан Петрович), «чего никогда не случалось». Глядя на него и пощупав пульс, врач сделал вывод, что состояние напоминает то, какое было перед припадками.
И снова Толстой постоянно плутает… На следующий день, уходя от сестры после второго визита к ней, он заблудился в коридоре и никак не мог найти входную дверь. Перед этим сестра рассказала ему, что по ночам к ней приходит какой-то «враг», бродит по коридору, ощупывает стены, ищет дверь. «Я тоже запутался, как враг», – мрачно пошутил Толстой во время следующей встречи с сестрой, имея в виду собственные блуждания в коридоре. Впоследствии Мария Николаевна очень страдала от того, что это были последние слова брата, сказанные ей.
После второго визита 30 октября Толстой вернулся в гостиницу и узнал, что приехала Саша и пошла к тете, думая застать там отца. Они разминулись потому, что Маковицкий повел Толстого более коротким путем. Толстой немедленно повернул назад, но Маковицкий, уже чуя неладное, отправился за ним, следуя в ста шагах. «И действительно, Л.Н. пропустил дом Марии Николаевны, направился дальше влево. Я догнал его и вернул и тогда уже вместе с ним вошел к Марии Николаевне».
Кажется, всё говорило о том, что Толстой находится на последнем докате, на последнем пределе душевных и физических сил. Дальше ехать нельзя! Ехать дальше – самоубийство!
Но, как и в Оптиной, на всех находит какое-то оцепенение. Как в Оптиной нет ни одного человека, который бы взял и отвел Толстого к старцам, так и в Шамордине все в принципе понимают, что ехать дальше смертельно опасно и что Шамордино – это последняя гавань здравого смысла, но не только ничего не предпринимают для того, чтобы остановить Л.Н., а фактически подталкивают его к дальнейшему бегству. Хотя здесь живет его любимая сестра. Здесь Толстого любят все. Не раз бывая в Шамордине, он успел вызвать к себе симпатию простых насельниц монастыря. Здесь есть гостиница. По соседству – деревня, в которой Л.Н. утром 30 октября подыскал себе домик у вдовы Алены Хомкиной, с чистой и теплой горницей и дощатыми полами, за пять рублей в месяц.
Толстой по-прежнему жадно любопытен. Он хочет изучить состояние дел монастыря, осмотреть мастерские и типографию. В его дневнике замыслы четырех произведений, которые он записал еще в Оптиной: «1) Феодорит и издохшая лошадь; 2) Священник, обращенный обращаемым; 3) Роман Страхова. Грушенька-экономка; 4) Охота; дуэль и лобовые». Обнаружив в домашнем собрании сестры книжки из «Религиозно-философской библиотеки» М.А.Новоселова, он в гостинице с интересом их изучает, особенно статью Герцена о социализме, вспоминая, что оставил в Ясной свою незаконченную статью на ту же тему. Диктует дружеское письмо Новоселову и мечтает о продолжении собственной статьи. В Толстом было еще достаточно сил для мысли и творчества.
Когда Саша с Феокритовой приехала к отцу, он почти решил остаться в Шамордине. В противном случае он не стал бы договариваться об аренде дома в деревне, таким образом обманывая бедную вдову, нуждавшуюся в деньгах. Правда, вдова оказалась не очень-то расторопной: вечером того же дня не пришла в гостиницу для окончательного договора. Но Толстого, как пишет Маковицкий, устраивала и гостиница, – по рублю в сутки.
Приезд дочери переломил его настроение. Саша была еще слишком молода и решительно настроена против матери и братьев. К тому же она была возбуждена путешествием в Шамордино, окружным путем через Калугу. Зачем? А чтобы запутать след для С.А.
Как все упрямые люди, Толстой был крайне переменчив в настроениях и подвержен внезапным влияниям извне. Изменить его точку зрения на мир было почти невозможно, для этого ему требовались годы и годы душевной работы, колоссального накопления положительного и отрицательного душевного опыта. Но переменить его настроение не составляло труда. Особенно в тот момент, когда он был страшно неуверен в правильности своего поступка и даже прямо написал Саше, что «боится» того, что сделал. В этот момент он был подобен царю Салтану, которого мог смутить известиями всякий гонец.
Сначала в роли гонца с дурными вестями выступил Сергеенко, тоже молодой человек и тоже настроенный враждебно к жене Толстого. Именно от него Л.Н. первый раз услышал, что С.А. собирается поехать вдогонку за ним. И не одна, а с сыном Андреем. Приехавшая в Шамордино Саша подтвердила это и возбужденным видом внесла дополнительную нервозность в общую атмосферу.
Ее нельзя за это винить. В конфликте отца и матери Саше досталось больше всех. В отличие от других детей Толстого, живших своими семьями и наезжавших в Ясную Поляну, когда они сами того хотели или же когда им это было нужно, Саша жила в Ясной постоянно. Беспредельно преданная отцу, для которого она была и секретарем, и главным поверенным в его тайнах (насколько это позволяла ее молодость), она в глубине души, конечно, любила и жалела и мать, но в силу своей молодости и резкого характера в самый разгар конфликта вела себя по отношению к ней жестоко. Она уверила себя (и самое плохое – старалась убедить в этом отца), что мать отнюдь не больна, а только хитрит и прикидывается больной. Судя по дневнику ее подруги Варвары Феокритовой (кстати, взятой в дом самой С.А. в качестве переписчицы ее мемуаров), та была уверена в этом же. И вот обе приехали в Шамордино на помощь к Толстому, но, по сути, именно их приезд стал толчком к его дальнейшему бегству и неизбежной гибели.
Впрочем, один только приезд Саши и ее возбужденное состояние, конечно, не изменили бы решения Толстого остаться в Шамордине. Прожив со своей женой сорок восемь лет, он гораздо лучше Саши знал, чего от нее можно было ожидать. И если накануне и даже в день приезда дочери он намеревался остаться возле сестры, значит, он надеялся на какое-то иное разрешение конфликта и ждал от Саши каких-то иных известий, не тех, которые она с собой привезла.
Например, задумаемся, почему в качестве своего спутника С.А. выбрала именно Андрея?
Второй раз услышав это имя уже от Саши, Толстой не мог не испытать тяжелого чувства. Но не потому, что Андрей был бы ему неприятен, а как раз потому, что из всех сыновей Толстой больше всех любил именно Андрея. Это порой удивляло даже С.А. Самый беспутный из детей, Андрей Львович оказался самым любимым сыном Толстого. И это несмотря на то, что все привычки сына вступали в непримиримое противоречие с тем, как жил его отец и что он проповедовал. Андрей Львович был очень неравнодушен к вину, кутежам и женщинам. Его связи с яснополянскими крестьянками напоминали Л.Н. о самом постыдном грехе его собственной молодости. Единственный из сыновей Толстого, Андрей Львович избрал военную карьеру и даже отправился добровольцем на Русско-японскую войну. И это в то время, когда сотни людей под влиянием учения его отца отказывались от обязательной службы в армии и отправлялись за это в тюрьмы и штрафные батальоны. Сын Толстого горячо и открыто поддерживал столыпинские смертные казни в период подавления революции 1905–1907 годов. Он помогал матери организовать вооруженную охрану Ясной Поляны и даже инициировал обыски в крестьянских дворах в поисках ворованной с их огорода капусты.
Наконец Андрей Львович не просто оставил свою первую жену Ольгу Константиновну (к тому же свояченицу Черткова) с двумя детьми, но ушел от нее с женой тульского губернатора Арцимовича, у которой было шестеро детей. Грех Анны Карениной и Вронского был невинной литературной шуткой в сравнении с тем, с чем столкнулся Толстой на примере собственного сына, о чем вынужден был письменно объясняться с тульским губернатором, своим хорошим знакомым.
Но вот – тем не менее… «Как непонятно, что Андрюша – худший по жизни из всех сыновей – любимый отца!» – восклицала С.А. в письме к Т.А.Кузминской.
«Удивительно, почему я люблю его, – поражался сам Л.Н. в дневнике. – Сказать, что оттого, что он искренен и правдив – неправда. Он часто неправдив… Но мне легко, хорошо с ним, люблю его. Отчего?»
Андрей Львович считал, что Федя Протасов в «Живом трупе» списан отцом именно с него. Федя Протасов – это патологический беглец, своего рода квинтэссенция всех героев-беглецов Толстого, от князя Дмитрия Оленина («Казаки») до старца отца Сергия («Отец Сергий»), Протасов – наиболее талантливо написанный драматический персонаж Толстого. И если сын Толстого был прав, мы обнаружим любопытный факт. Ни одного из своих многочисленных детей Л.Н. не воплотил в сколько-нибудь ярком, живом, действующем персонаже. Между тем Толстой буквально «списывал» многих своих героев с жены, братьев, свояченицы и более отдаленных родственников, знакомых и просто случайных людей. Из детей же только Андрей оказался достойным этого. В любом случае судьба Андрея «прочитывается» и в «Анне Карениной», завершенной в 1877 году, в год рождения Андрея, и в «Живом трупе», написанном в 1900 году, когда характер двадцатитрехлетнего сына уже определился. Можно сказать, что из всех детей писателя Андрей Львович был самым «литературным».
В то же время у Толстого были все основания не то что не любить, но прямо ненавидеть Андрея.
Андрей не стеснялся называть великого отца «безумным стариком». Из всех сыновей своей прямолинейностью он больше других походил на мать, и недаром в конфликте с отцом Андрей открыто стоял на ее стороне. Он считал вздором отказ отца от авторских прав на свои произведения и нисколько не смущался говорить, что барская жизнь ему по вкусу и что отказываться от нее он не желает. Уже пятнадцатилетний Андрюша откровенно презирал «темных» и говорил, что лакеи их не любят, потому что не получают от них «на чай».
Но странно… Именно Андрея отец считал самым «добрым». «У тебя доброе сердце», – писал он ему. «У тебя есть самое дорогое и важное качество, которое дороже всех на свете – доброта». «Ты добр в душе».
И это не было парадоксом со стороны отца… По-видимому, Андрей, при всей своей прямолинейности и грубости, был действительно «добр в душе». Ведь недаром его любили и прощали женщины. Первая жена, Ольга Константиновна, не только простила мужа, но даже подружилась с его второй женой, Екатериной Арцимович. Когда Андрей Львович неожиданно скончался в 1916 году от редкого заражения крови, за гробом вместе с женой и матерью шли его неутешные любовницы.
Несложно понять, что означал бы для Толстого внезапный приезд Андрея с матерью в Шамордино. Весь тяжелейший комплекс семейных отношений, все «надрезы» и спайки пришлось бы пережить вновь. Но именно от этого Толстой бежал. Именно этого он сейчас не только не хотел, но боялся пуще смерти.
К тому же Саша привезла отцу письмо от Андрея, из которого было ясно, что тот нисколько не поколебался в осуждении отца. Письмо Андрея Львовича было самым грубым и бестактным из четырех писем детей, которые привезла в Шамордино Саша и которые Толстой прочел немедленно в келье сестры. Но в то же время это было и самое прямое письмо, без всякой попытки как-то смягчить в глазах отца суть семейной проблемы, какой она встала во весь рост именно теперь. Главная же проблема заключалась в том, что отец оставил своим детям душевно больную мать, которая ежеминутно угрожает покончить с собой, и вовсе не исключено, что она это сделает, даже если это произойдет случайно.
Но вернемся в Ясную Поляну, куда, вызванные телеграммами, приехали все дети Толстого за исключением Льва Львовича, находившегося в Париже.
Шесть детей Толстого (Сергей, Татьяна, Илья, Андрей, Михаил и Саша) были вынуждены обсуждать не проблему отца. Проблема отца встанет через несколько дней, когда он будет умирать в Астапове. Теперь же детям представлялось (кроме, разумеется, Саши, безгранично преданной отцу), что Толстой выбрал пусть и не самый легкий, но всё равно – путь освобождения от накопившихся в Ясной Поляне семейных проблем. А вот они, дети, теперь по рукам и ногам связаны больной матерью. С которой непонятно – что делать?
«Мать вышла к нам в залу, – вспоминал Сергей Львович. – Она была неодета, непричесана, в каком-то капоте. Меня поразило ее лицо, вдруг постаревшее, сморщенное, трясущееся, с бегающим взглядом. Это было новое для меня выражение. Мне было и жалко ее и жутко. Она говорила без конца, временами плакала и говорила, что непременно покончит с собой, что ей не дали утонуть, но что она уморит себя голодом. Я довольно резко сказал ей, что такое ее поведение произведет на отца обратное действие, что ей надо успокоиться и полечить свои нервы; тогда отец вернется. На это она сказала: „Нет, вы его не знаете, на него можно подействовать только жалостью“ (то есть возбудив в нем жалость). Я подумал, что это правда, и хотя возражал, но чувствовал, что мои возражения слабы. Впрочем, я говорил, что раз отец уехал, он не может скоро вернуться, что надо подождать, а через некоторое время он, может быть, вернется в Ясную. Особенно тяжело было то, что всё время надо было держать ее под наблюдением. Мы не верили, что она может сделать серьезную попытку на самоубийство, но, симулируя самоубийство, она могла не учесть степени опасности и действительно себе повредить…»
Главный разговор вращался вокруг матери. Это и понятно: ведь она находилась рядом, и ее жизни угрожала опасность. Ну, а что же отец? Неизвестно где, ему восемьдесят два года! На это Андрей «совершенно верно говорил, что отыскать отца ничего не стоит, что губернатор и полиция, вероятно, уже знают, где он, что наивно думать, что Лев Толстой может где-нибудь скрыться. Газеты тоже, очевидно, сейчас же это пронюхают. Установится даже особого рода спорт: кто первым найдет Льва Толстого».
Вся эта ситуация в тот момент представлялась сыновьям так: отец ушел от матери. Только Саша и отчасти Татьяна знали, каких мучений это ему стоило и что он должен переживать теперь. Толстой всегда был откровеннее с дочерьми, чем с сыновьями. И дочери всегда были на стороне отца, в отличие от сыновей. Так уж сложилась эта семья, в которой настоящей главой была мать, но отец был ее содержанием и смыслом существования. С уходом отца семья теряла смысл, а вот проблемы, которые решала одна мать, оставались. И теперь они падали на сыновей… вместе с больной матерью…
Здесь надо учитывать психологию детей в их отношении к отцу. С детства они привыкли к тому, что отец – это «вещь в себе». Это незыблемая, постоянная величина, самостоятельная планета. Вернее сказать, это звезда, вокруг которой вращаются все планеты системы «Толстые», но которые с ней не соприкасаются напрямую, настолько велико ее энергетическое поле. Всякая попытка сыновей душевно сблизиться с отцом заканчивалась неудачей, порой трагической, как это было со Львом Львовичем. Еще подростком он увлекся идеями отца, подружился с его главным учеником – Чертковым, жадно слушал разговоры «темных» в хамовническом доме и, наконец, сам попытался стать писателем, подписывая свои публикации «Граф Лев Толстой-сын». Это закончилось тяжелейшей депрессией, едва не приведшей к ранней смерти, изнурительным лечением в России и за границей и самыми недружественными отношениями с отцом. «Тигр Тигрович», как шутя называли Льва Львовича, порой даже не понимая, насколько это для него оскорбительно, наверное, больше всех сыновей любил своего отца и был самым нелюбимым его сыном.
Прочитав письма, привезенные Сашей из дома, Толстой был крайне расстроен. Именно эти письма, а не приезд Саши и не ее слова, стали главной причиной дальнейшего бегства Толстого.
Поистине страшным было письмо С.А., написанное безумно талантливо, так, что и сегодня невозможно понять, где тут заканчивался талант и начиналось безумие.
«Левочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства. Левочка, друг всей моей жизни, всё, всё сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка, милый, милый, вернись, ведь надо спасти меня, ведь и по Евангелию сказано, что не надо ни под каким предлогом бросать жену. Милый, голубчик, друг души моей, спаси, вернись, вернись хоть проститься со мной перед вечной нашей разлукой.
Где ты? Где? Здоров ли? Левочка, не истязай меня, голубчик, я буду служить тебе любовью и всем своим существом и душой, вернись ко мне, вернись; ради Бога, ради любви божьей, о которой ты всем говоришь, я дам тебе такую же любовь смиренную, самоотверженную! Я честно и твердо обещаю, голубчик, и мы всё опростим дружелюбно; уедем, куда хочешь, будем жить, как хочешь.
Ну прощай, прощай, может быть, навсегда.
Твоя Соня.
Неужели ты меня оставил навсегда? Ведь я не переживу этого несчастья, ты ведь убьешь меня. Милый, спаси меня от греха, ведь ты не можешь быть счастлив и спокоен, если убьешь меня.
Левочка, друг мой милый, не скрывай от меня, где ты, и позволь мне приехать повидаться с тобой, голубчик мой, я не расстрою тебя, даю тебе слово, я кротко, с любовью отнесусь к тебе.
Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно, нужна твоя любовь, необходимо повидаться с тобой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Левочка, я всё ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе».
Страшное письмо! Однако из его многословного безумия Толстой не мог не сделать два очень конкретных для себя вывода. Первый вывод заключался в том, что жена не оставит его в покое. Она либо догонит его, либо будет преследовать из Ясной Поляны постоянной угрозой самоубийства. Второй вывод был тот, что проблемы больной матери дети не решат, «…они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом», – пишет С.А., ясно давая ему понять, что его надежды на детей тщетны. Детям не удастся ни изолировать ее, ни вылечить ее нервы, ни даже предоставить твердую гарантию ее жизни, «…мне одно нужно, нужна твоя любовь».
Вместе с письмом С.А. было письмо от Черткова. «Не могу высказать словами, какой для меня радостью было известие о том, что вы ушли… Уверен, что от вашего поступка всем будет лучше, и прежде всего бедной С. А-не, как бы он внешним образом на ней ни отразился».
Этот самоуверенный тон не мог успокоить Л.Н. Он-то прекрасно понимал, что невозможно просто и «радостно» прекратить сорокавосьмилетнюю связь с самым близким тебе человеком.
Самым приятным было письмо от Сергея Львовича. Старший сын выбрал верный тон в отношении отца, понимая, до какой степени ему самому тяжел его уход. «Я думаю, что мама нервно больна и во многом невменяема, что вам надо было расстаться (может быть, уже давно), как это ни тяжело обоим. Думаю также, что если даже с мама что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя ни в чем упрекать не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что ты избрал настоящий выход…»
Татьяна Львовна была единственная, кто в письме обещала отцу удержать мать от роковых шагов, используя «страх или власть».
Илья Львович жалел, что отец «не вытерпел этого креста до конца». «Жизнь обоих вас прожита, но надо умирать хорошо». Фактически самоустранялся от ответственности.
Андрей Львович не скрывал и главных причин, по которым сыновья не могут взять на себя всю ответственность за мать. «Способ единственный – это охранять ее постоянным и надзором наемных людей. Она же, конечно, этому всеми силами воспротивится и, я уверен, никогда не подчинится. Наше же, братьев, положение в данном случае невозможно, ибо мы не можем бросить свои семьи и службы, чтобы находиться неотлучно при матери».
Положение, в котором должен был почувствовать себя Толстой, было безвыходным. Ему указывали на то, что и было на самом деле, но во что до последнего момента он, возможно, просто не хотел верить, оставляя за собой право на красивую иллюзию. Его ночной уход ничего не решил. Как верно писала ему сестра в далеком 1873 году, когда он только начал печатать «Анну Каренину», «всё то, что незаконно, никогда не может быть счастием».
Ранним утром Толстой бежал из Шамордина.
В зените
С середины 60-х до конца 70-х Л.Н. почти не писал дневник, обращаясь к нему лишь эпизодически. Верный знак того, что в душе его не происходило кардинальных перемен, но шел медленный процесс накопления нового духовного опыта с тем, чтобы потом эти перемены были уже необратимыми.








