Текст книги "Повести, очерки, публицистика (Том 3)"
Автор книги: Павел Бажов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Вероятно, этот "железный круг" был одной из причин, почему ребята школьного возраста даже в тех семьях, где исключительно занимались возкой железа, почти не бывали в городе. По крайней мере на своей улице я не знал ни одного из ровесников, который бы мог похвалиться, что бывал в городе.
Все мы, конечно, интересовались городом, но слышали больше об одном: лавке и железном круге. Женское население, бывавшее в городе главным образом во время послепасхальных "дешевок", когда спускался залежавшийся товар, обычно жаловалось на давку и недобро совестность продавцов:
– На глазах обмерил! Не то поддернул! Хороший ситчик выбирала, а он с другого, видно, конца отрезал: гнилой оказался.
Редкая хвалилась:
– Вижу, не добиться, наудалую пошла: выхватила у одной тетери, говорю приказчику: "Режь пятнадцать аршин!" А ему что? На аршин-да и ножницами, а та бабенка на меня налетела. Ну, а ей говорю: "Кто зевает, тот воду хлебает".
Мой отец за годы службы в солдатах побывал во многих городах. Он охотно отвечал на вопросы, говорил "при случае", но связно рассказывать не любил и, может быть, не умел.
На вопрос о городе он отвечал:
– На другие города наш не походит. Он– вроде самого главного завода. На железе родился, железом опоясался и железом кормится.
Заметив мое недоумение, пояснил:
– Видал, сколько зимой баранины по городской дороге мимо нас провозят, а летом сколько табунов проходит? Обратно каждый, небось, продавец что-нибудь из железка везет. Топоры, пилы, подковы, котлы. И это им – самое нужное. Вот и выходит, что за железом ездили, – попутно свой товар везли. Тоже вон теперь мельниц по Исети много настроили. Думаешь, почему? Не больно у нас хлебная сторона, больше прииски и рудники. Хлеб с других мест привозят, потому как тут железная дорога подошла, а ее ведь за железком провели.
На нашей улице жил дедушка Платон. Он называл себя отставным мастеровым казенных заводов и получал какой-то "пензион". Доживал дедушка Платон свои дни "при внучке", которая вышла замуж за сысертского доменщика Пролубщикова.
Старик смог выдержать тридцать лет военно-каторжной работы на заводе и теперь хвалился:
– Солдатское житье супротив нашего – вроде разгулки. Потому солдат не каждый день кровь проливает, а на заводе чуть что, ложись! Так исполосуют, еле жив останешься.
О городе дедушка Платон говорил:
– Другого такого по всей нашей земле не найдешь. В прочих городах, известно, всегда городничий полагается и другое начальство тоже, а у нас один горный начальник. И никто ему не указ, кроме самого царя да сенату. Губернатор ли там, исправник – ему ни при чем. Что захочет, то и сделает. Такое ему доверие дано. Горный начальник тут всеми поворачивал. Строгость была, не приведи бог. Теперь приснится, так испугаться можно.
Потом я узнал, что действительно в "горном уставе" была специальная статья, гласившая, что горное управление, "кроме высочайшей власти и правительствующего сената ни от кого никаких указов не получает". Горному управлению даже предоставлялось право производства в чины до девятого класса включительно.
В летнюю пору, во второй половине июня старого стиля, городская жизнь отражалась на нашем заводе в виде "трудников" и конских табунов. В это время женский монастырь справлял свой годовой праздник, тогда же проходила конская ярмарка.
"Трудники", чаще всего старики и старухи, проходившие на богомолье, не привлекали ребячьего внимания. Зато прохождение табунов представляло много соблазнительного. Жившие в стороне от Челябинского тракта тогда по целым дням толпились около Зареченского моста, чтоб не пропустить какой– нибудь из проходивших табунов. Взрослое мужское население тоже было неравнодушно к этим табунам, и, кому только можно было отлучиться, все "присматривали из проходящих". Порой кричали:
– Эй, знаком! Продай вон ту гнедую. Во втором ряду, справа четвертая.
Все заранее знали, какой будет ответ:
– Нильзя, друг! Ярманкам гуляй. Город цина давал. Наиболее заинтересованные пытались урезонить:
– Да что город! Деньги сейчас даю. Сколько просишь-то?
Ответ, однако, оставался неизменным:
– Ярманкам ходи! Город цина давал.
Наседание на табунщиков усиливалось, когда проходил "отборок" – табун иноходцев, и достигало предела при прохождении одномастки. Об этом как-то узнавали заранее, и прилегающие к тракту улицы густо заполнялись зрителями. Стояли часами, боясь пропустить это редкое по красоте зрелище, когда проходило несколько сот лошадей, почти не различимых одна от другой по масти.
Заводские подрядчики, имевшие деньги и большой азарт, начальство, купцы наперебой соблазняли табунщиков разными обещаниями "продать любую". Было забавно и чем-то приятно слышать, что все эти посулы богатых лошадников разбивались тем же:
– Ярманкам гуляй. Город цина давал.
Нас, ребят, больше всего занимало, кто может в городе купить столько лошадей. После ярмарки опять дежурили у моста, чтобы посмотреть, много ли лошадей пройдет обратно. Но картина была обычно такая: гнали "махан" старых, "изробленных" или покалеченных лошадей – с расчетом подкормить в степи и забить на мясо.
Взрослые на вопрос, куда так много лошадей покупают в городе, объясняли:
– Многолюдство же там. Со всех заводов железо туда возят. На одном железном кругу сколь лошадей изводится. На ярмарке эти люди, которые железо возят, вот и покупают лошадку. Где больше свеженькую-то доступишь!
Все эти объяснения казались неудовлетворительными. Каждому из ребят хотелось самому побывать в городе, посмотреть своими глазами. Особенно манила невиданная "чугунка", как тогда даже в учебниках звали железную дорогу.
Мой отъезд в город на учебу был для ребят нашей улицы большим событием. Все давно знали, что Чернобородый, как ребята звали уездного ветеринарного врача Алчаевского, "берется выучить Егоршу в городе", но все же полной веры этому не было.
– Может, еще раздумает. Мало ли большие обещают?
Теперь это определилось окончательно. Ребятам всей улицы было известно со всеми подробностями:
– Завтра Егорша поедет. В десятом часу. С отцом, с матерью. На дедушковом Чалке, в гоглевском коробке. Дрожки-то у них рябиновые. Сам старик Гоглев делал. Качкие! Егорша до городу сам править будет.
По такому случаю накануне были "прощальные игры". Вечером долго засиделся со своими "заединщиками". Петька откровенно завидовал:
– Не к рукам куделя! Мне бы поехать! Это бы так точно. Знал бы, на какое место поглядеть!
Такое хвастовство в обычных условиях встретило бы ожесточенный отпор, вплоть до рукопашного, но теперь воспринималось вяло. Кольша помалкивал, только при прощании сказал:
– Первым делом чугунку погляди и железный круг тоже. Потом расскажешь.
Дома тоже было невесело. Отец, вернувшийся позднее меня, сразу заметил унылое настроение и пошутил:
– Что-то наш городской притуманился. Того и гляди: либо нос зачешется, либо в глаза порошинка попадет.
Бабушка, считавшая эту затею с учебой в городе "немысленным делом", воспользовалась случаем напоследок отговорить:
– Легкое ли дело из своего места в чужие люди поехать. Да еще в этакое страховитое! Я вон восьмой десяток считаю, а в городе только два раза была. Натерпелась страху-то. А тут на-ко что придумали. Десятилетка одного в городе оставить! Наговорил тебе Чернобородый четвергов с неделю. Слушай его! Он хоть и ладный, а все-таки вроде барина. Досуг ему за Егорушкой приглядывать. Да и жена, поди-ко, у него есть. Как еще взглянет?
Видя, что речи остаются без ответа, бабушка переменила прицел:
– Чего молчишь? Не смеешь против грамотейки своей слова вымолвить? Нашептала она тебе?
Перекоры по поводу моей учебы случалось слышать не раз. Обычно бабушка "стращала": "заблудится", "стопчут лошадями", "оголодает", "худому научат". Мама старалась доказать свою правоту, ссылаясь на пословицы:
"Ученье – свет, неученье – тьма", "Без грамоты, как без свечки в потемках" и так далее.
Несмотря на резкий и откровенный вызов, мама на этот раз смолчала, и от этого ей стало еще тяжелее. Отец, привыкший строго держаться принятого решения, даже укорил:
– Радоваться надо, а она реветь собралась!
Обратившись к бабушке, попросил:
– Не встревай, мать, в это дело. Сами не железные. Понимаем, сколь сладко одного парнишку из дому отпустить, а надо. Время такое подошло. Без грамоты ходу нет.
Бабушка махнула рукой и, выходя из избы, проворчала:
– Больно умные стали! Своей крови им не жалко!
По уходе бабушки отец примирительно сказал:
– Старый человек – не понимает.
Мама кивнула головой и подтвердила:
– Жалко ей с Егоранькой расстаться.
Мне приятно, что мама не сердится на бабушку. Чтоб закрепить это, добавляю:
– Это она так. Потом перестанет. Как на рождество домой приеду, подругому заговорит.
Неожиданно вмешивается отец:
– Ты что это, милый сын? Не успел уехать, а о рождестве думаешь! Этак не годится. Коли за дело берешься, так о нем и думай! Тебя, может, не примут вовсе.
Это напоминание встревожило. Представилась картина экзаменов. И вдруг в самом деле не выдержу? Может, не ездить? Бабушка вон как страшно рассказывает. А чугунку поглядеть? Железный круг? Петька что скажет, коли узнает, что струсил? Эта мысль о петькиной насмешке, помню, была последней в решении вопроса. Больше не колебался. Хотелось только уговорить бабушку, чтобы не плакала и маму не укоряла. Направился к выходу. Отец проговорил вслед:
– Сходи-ко, пошепчись с бабушкой. Надолго ведь разлучиться приводится.
Бабушка оказалась на любимом своем месте, на высоком крылечке амбарушки. Как видно, ждала меня. Крепко прижала к себе и тихонько всхлипнула:
– Ты, Егорушко, не вини меня, старую. Отец с матерью, поди, не худого тебе желают, а только жалко мне, не могу себя сдержать. Вовсе, видно, остарела.
Слова говорились сквозь слезы, но действовали на меня успокоительно. Больше всего меня как раз смущало, что мой постоянный ласковый друг бабушка была против ученья. Теперь я слышал другое, и это меня радовало. Я стал повторять то, что говорила мама при столкновениях с бабушкой: "Ученьесвет...", "Без грамоты, как без свечки..." И было непривычно, что бабушка соглашалась с тем, что постоянно вызывало ее возражения. Кончилась наша беседа обычно:
– Постой-ко, дитенок, оголодал, поди? Утром заторопился к ребятам, плохо ел, а обед пробегал. Пойдем, покормлю. Оставлено у меня в печке. Похлебаешь горяченького, да и спать. Завтра хоть не рано выезжать, а все лучше вовремя-то выспаться.
Волнения дня закончились крепким ребячьим сном. Проснулся позднее обычного и был огорчен, что отец уже ушел за лошадью.
Хотел бежать вдогонку, но мама удержала:
– Давненько ушел. Того гляди, подъедет. Так и вышло. Только выбежал на улицу, как мои "заединщики", стоявшие на углу, закричали:
– Едут, едут! Дедушко тоже. Проводить тебя захотел!
Дедушка, как всегда, прищучивает:
– Вовсе сам надумал учиться. С Егоршей поеду. Поглядим еще, кого примут. Забыл вот только, сколь пятаков в девяти гривнах.
– Восемнадцать,– дружно ответили мы всей тройкой.
– Вишь ты ? – сделал удивленное лицо дедушка. – А я считал – без гривенника рубль.
Приезд был сразу замечен по всей улице, и вскоре около нашего дома собралась толпа ребят – моей ровни и малышей. Всем интересно было взглянуть как "Егорша поедет". Для меня тоже это был первостепенный вопрос, заслонивший все остальное. Как-никак надо было выехать не хуже людей, а дедушкин Чалко не отличался честолюбием по части бега, не стремился показывать резвость, да и не по годам ему это было. Даже дедушка, крепко любивший своего старинного друга, не решался приписывать ему беговые качества, называл Чалка "шаговой лошадью". Причем, конечно, давалась сравнительная оценка:
– Которые вон и рысью бегут, да мелко шагают. На то же и выходит. А мой податно идет. Хоть в гору, хоть под гору – ему все едино – на воз не оглянется.
Это была явная неправда. Я хорошо знал, что под гору Чалко любил поскакать козлом, а на гору поднимался охотно лишь с разбегу, а дальше начинались длительные остановки. И хуже всего, что дед отвергал употребление хлыста "для этакой-то лошадки". При таких условиях подумаешь, как быть, а Петька еще наговаривает:
– Припусти, Егорша, мимо Кабацкой-то! Пусть пылью чихнут! Припустишь?
Одна надежда была, что начало пути совпадало с дорогой к дому, куда Чалко шел всегда оживленно. Может быть, хоть этим удастся прикрыться, а то обвинят в полной неспособности к кучерскому делу.
Вторым, не менее трудным вопросом оказалась подушка на кучерском сиденье. Дедушка набил мешок сеном и говорит: "Как раз", а ребята смеяться станут: "Маленький, без мяконького ехать не может". Ожесточенный спор с дедушкой кончился вмешательством отца, который дал спору неожиданный поворот:
– Не бойся, не свернешься с подушки. Тихая лошадь, не разнесет.
Мы оба запротестовали. Дедушка напомнил, что Чалко, конечно, шаговая лошадь, но за себя постоит. Я стал доказывать, что нисколечко не боюсь. Отец подтвердил дедушкины слова: "Я и говорю – не разнесет" – и сделал вывод для меня: "Коли не боишься, так и спорить не о чем". Улыбнувшись, добавил: "Дорожные всегда так делают".
Хитрый он! Верно, скажу ребятам: дорожным так полагается. Не поверят, поди? Скажут, что земские ямщики без подушки ездят. Так то ямщики! И тоже на сиденье подкладывают. Во всяком случае подушка меня больше не волновала. Зато выезд не шел из ума. Когда садились "перекусить на дорожку", я успел незаметно сбегать во двор и убрать брошенное Чалку сено: наестся, так и домой не побежит, а ребята скажут: не умею править.
Еда проходила скучно. Даже всегда шутливый дедушка на этот раз наставлял:
– Гляди, Егорша, учись порядком! Слушай, что учителя говорят. Не шали! Наше дело – не барское. С потовой копейки учить тебя отец с матерью собираются. Ты это помни! Городским тоже не поддавайся.
Бабушка твердила свое:
– Не бегай далеко от места, в каком жить придется.
Но вот эта тоскливая еда кончилась. Выйдя из-за стола, снова сели перед дорогой, перекрестились и стали "выноситься". Гоглевский коробок не отличался отделкой, но был сделан хозяйственно, то есть прочно и просторно. Мешочек с моим имуществом, корзина с "подорожниками", мешок с овсом для Чалка, несколько охапок сена "на первый случай" – все это не особенно "стеснотило" моих родителей. Пока дедушка с отцом заворачивали Чалка, я выбежал на улицу, простился "за ручку" с товарищами и услышал последний наказ:
– Замечай в городе-то, как там. Против Кабацкой-то припусти!
Потом торопливо чмокнул бабушку, подбежал к деду, который ласково похлопал по спине и посоветовал:
– На спусках покрепче сиди! Упирайся в подножку-то, а то холку набьет.
Наступил ответственный момент выезда. Сиденье казалось высоким, ноги едва доставали подножку. Уселся все-таки по полному правилу, подобрал вожжи. Дедушка распахнул ворота, но Чалко оставался совершенно равнодушен к подхлестыванию вожжами. Как видно, он поджидал, когда усядется его хозяин. Меня уже бросило в краску, но дедушка не спеша подошел к Чалку, ухватил его за ухо и громко сказал:
– Не поеду, дурачок, не поеду. Егоршу слушайся! – было удивительно, что Чалко, встряхивая ухом,сразу пошел со двора Может быть, он рассчитывал, что при таком кучере скорее доберется до дому. Поворот налево ему пришелся по нраву, второй поворот налево побудил к необычайной для него резвости. Мимо своих исконных врагов – ребят Кабацкой улицы – удалось действительно "пропылить". Жаль – видел это один Трошка Складень, который мог лишь бессильно погрозить кулаком.
Ничего, пусть грозит! Своим-то все-таки расскажет, как каменушенские ездят!
Приятная для меня дорога продолжалась недолго. Вскоре желания Чалка и мои резко разошлись: ему хотелось повернуть направо, к дому, а я изо всех сил тянул левую вожжу. Чалко тогда решил вовсе остановиться и только после того, как к моему понуканью присоединился окрик отца, зашагал дальше, но уже без всякого одушевления.
С этого места мы выехали на Челябинский тракт. Править лошадью стало гораздо хлопотливее. Хотя день был праздничный, движенье по тракту было довольно сильное, Железной дороги тогда на Челябинск не было, и гужевые перевозки имели полную силу. С заводов, начиная с Каслей, весь металл шел к ближайшей тогда железнодорожной станции – в Екатеринбург. Сюда же щло немало хлебных обозов. Навстречу везли городские товары. То и дело звенели колокольцы. Ехали на парах, на тройках. Земские, запряженные в довольно растрепанные коробки, трусили без всякого блеска. Зато заводские старались "доказать". Особенно запомнилась тройка соловых при самом выезде из завода. Отец неодобрительно пояснил:
– Каслинокий барин. Вишь, задается, а у самого все железо и литье заложено. Мастер лошадей загонять. Не лучше наших дураков. В тот раз у него лошади пали на полдороге к Щелкуну. Пешком пришлось шлепать, а неймется.
Зато Чалко вовсе не желал себя изнурять. У него даже теплилась надежда отделаться от дальней поездки. На повороте к Ильинскому заводу он усиленно потянул опять направо. Когда убедился, что приходится итти дальше, помотал головой, как-то весь вытянулся и, не оглядываясь больше, пошел "возовым", действительно "податным" шагом. Отец, глядя на попытки Чалка, смеялся:
– До чего изнабузулен, стервец! Погоди вот, дотянешь до березнику, пропишу тебе бодрых капель. Вспомнишь, как жеребенком бегал!
По тракту в пределах своего завода мне случалось бывать. Я знал, что от возов и колокольцев всегда надо сворачивать в сторону, а от порожняка – как придется. Если у тебя меньше людей, ты сворачиваешь, если у встречных – они. На деле это оказалось утомительно, но я все же справлялся и был очень доволен. Только когда проезжали по деревне Кашиной, какой-то парнишка моего возраста, увидев, что я держу вожжи в вытянутых руках, насмешливо крикнул:
– Держи, держи, не отпускайся!
Это был, конечно, удар по кучерскому самолюбию. И хуже всего: не нашлось ответного слова. В растерянности оглянулся на маму, но она смотрела куда-то в сторону, хотя я чувствовал, что она переглядывается с отцом и даже как будто слышал отцовские слова: "Чуть маму не закричал".
Раздумывать, однако, было недосуг: дорога продолжала ставить новые трудности. Слева уже крикнули:
– Эй, малец! В которую сторону глядишь?
Медлительность Чалка теперь меня не волновала. Пожалуй, и лучше, что не торопится. Легче было пробираться в дорожной сумятице. Не протестовал даже, когда Чалко норовил встать в хвост попутного обоза. Отец – по давнему с ним условию, чтобы мне самому до города править, – не вмешивался в мои кучерские права, но все же напомнил.
– Объезжай, милый сын, а то до ночи протянемся. Не с возом мы. Пошевеливай маленько!
Объезд попутных обозов оказался не легким. Тракт не широк, и приходилось хорошо рассчитывать свободную полосу дороги. Кой-где успех зависел от быстроты, а Чалко никак не хотел спешить. Удачнее объезд проходил на спусках, но один раз я тут попал впросак. Обоз как раз остановился перед спуском, слева была свободная полоса дороги. Чалко, побуждаемый понуканьем, подхлестываньем вожжами, разбежался под угор, но тут от обоза закричали:
– Стой! Не видишь?
Довольно далеко виднелась встречная пара, колокольцев не было слышно, но на черной дуге коренника был прикреплен яркий красный лоскут. Справа и слева верховые с ружьями. Запряжены лошади в какую-то вовсе необыкновенную телегу-ящик. 3а телегой еще трое верховых, тоже с ружьями. У среднего на длинной палке опять красный лоскут.
Сдержать Чалка под гору мне было не по силе. Вмешался отец. Он так осадил, что старый мерин оглянулся: что это?
Пара поднималась в гору не спеша. Кучер, сидевший на каком-то стуле, пристроенном к ящику, не бултыхался на рытвинах, а мягко покачивался.
– Кыштымские, видно, – пояснил отец, – вишь, динамит везут. Много у них идет. По медному-то руднику. Не как у нас, привезут раз на два года.
– Откуда везут?
– Из города, конечно.
– Там делают?
– Это не знаю. Только без нашего города в таком деле не обойдешься. Никому без разрешения горного начальства не дадут, а оно, начальство-то, в городе.
– А может этот динамит бабахнуть по дороге?
– Где, поди. Он в фунтовых жестяных коробушках. Каждая войлоком замотана, да еще между рядами войлок, и телега на рессорах. Какой может быть удар?
Продолжая мысль, отец добавил:
– Наши вон до чего додумались! В склад в сапогах не допускают. Велят пимы либо плетухи надевать. А так это, для одной видимости, чтоб горной страже дело придумать. Другого боятся.
Тут вмешалась мама:
– Будет тебе набивать парнишке голову чем не надо!
Отец принял совет и с усмешкой спросил меня:
– Слышал, что мать говорит? Сперва, дескать, подрасти надо, а дальше сам разберешь.
Это, разумеется, показалось обидным, но передышка кончилась. Приходилось опять поворачивать направо, налево, выглядывать прогалы для объезда, дергать, подхлестывать вожжами и покрикивать. "Но-но! Пошевеливайся!"
Сказать по правде, все это порядком прискучило, но нельзя было сдавать, если сам выпросил. Проехали еще только одиннадцать верст. Об этом говорил не только верстовой столб, но и "граневая просека". Здесь, в этой части дачи, кончались владения Сысертского округа, начиналась казенная дача. Отец по этому поводу заметил:
– По другой земле поехали. Тут люди свой хлебушко жуют, не как у вас, все с купли.
В посессионной даче Сысертских заводов, где я рос, вовсе не было пахотных наделов. Хлеб на корню мне до этого случалось видать лишь в деревне Кашиной, которая когда-то была со своими наделами заверстана в заводскую дачу. Были хлебные поля и по другим деревням, приписанным к заводам, но в тех деревнях мне не приходилось бывать.
Разговор о своем хлебе растревожил моих родителей, и после недолгого совещания они решили ехать стороной – через Шабры и Пантюши. Мотивировалось это желанием поглядеть нынешние хлеба. Желание было понятно мне, так как давно слышал немало разговоров о "своем хлебе" и об "уставной грамоте". По этой "уставной" будто бы и нашим заводская земля выйдет. Правда, многие после долгих лет тяжбы с заводоуправлением перестали этому верить, но всетаки мечта о своем хлебе была распространенной. Нашли, как водится, и другие доводы, чтобы изменить путь:
– Дорога помягче. Крюк небольшой, а ехать спокойнее. Егорше передышку дадим, а то он замотался на тракту-то.
Разумеется, я говорил, что мне вовсе не трудно, что могу ехать по тракту сколько угодно, но втайне желая перемены.
По проселочной дороге ехать оказалось приятнее и много спокойней. После недавних дождей она была "в самый раз"; уже просохла, но еще не сильно пылила. День, с утра казавшийся хмурым, теперь повернул на ведро. Было даже жарко, но все же чувствовалось, что это осень.
Чалко по каким-то своим лошадиным соображениям относился к перемене дороги тоже благожелательно. Без всякой погонялки он затрусил рысцой и удивил отца:
– Смотри-ка ты, разошелся! Эх, Чалко, в руки бы тебя! С хозяином вместе!
Мама, недолюбливавшая своего отчима, моего милого дедушку, на этот раз заступилась:
– Старики ведь оба.
Отец не соглашался:
– Хоть и старики, да дюжие. Есть с кого спрашивать. У одного руки золотые, у другого ноги не порченые.
Эта часть пути осталась в памяти как самая приятная. Поля, правда, здесь были не особенно обширны, часто перемежались перелесками, но все же это были хлебные поля, которые мне пришлось видеть по-настоящему в первый раз. Рожь уже везде стояла в суслонах, пшеница и овес убраны наполовину. По случаю большого праздника людей не видно, и это мне кажется лучше. Люди не отвлекают внимания от широкой картины однообразных и в то же время очень разных по освещению полей. Это же, видимо, захватило и взрослых. Долго ехали в полном молчании. Первым заговорил отец:
– Овсишки небогатые, а все-таки хорошо. Хоть бы вот такое полечко! Веселей бы жить-то!
Мама согласилась, и беседа у них сразу перешла к уставной грамоте: когда она будет? Пошли слова, которые я не раз слыхал:
– Нашли ходатая – дворянина! Он по-дворянски и поступает: с общественников деньги берет, а барину служит.
– Доверились тоже Арсенку! Мужик, дескать, самостоятельный, а есть ли у него на пятак совести? И не скажи! В тот раз мы с Ильюхой еле отбились на сходке, как про арсенкину совесть речь завели.
Вспоминая это первое впечатление от хлебных полей, разговор родителей о своем "полечке", постоянные толки об уставной грамоте, задумываешься, в чем же все-таки была тут сила.
Ни отец, ни мать, ни их деды и прадеды сельским хозяйством не занимались, навыков в этом деле не имели. Откуда же у них, как и у большинства заводских рабочих того времени, эта мечта о своем клочке пахотной земли? Принято думать, что здесь действовало желание с помощью этого клочка получить хоть тень независимости от заводоуправления. Может быть, так и было. Но едва ли это было единственным.
Привыкшие по-деловому оценивать все факты жизни, рабочие видели, разумеется, что в ближайших горнозаводских деревнях при ничтожности наделов никакой независимости не получалось. И если рабочие все-таки продолжали упорно, в течение уже трех десятков лет, добиваться пахотных наделов, то здесь, думается, действовала и другая сила. Та самая, что тянет каждого из нас, независимо от его специальности и привычек, "покопаться" весной в земле и что-нибудь посадить. Как видно, двести лет работы в горе, у печей и прокатных станов не погасили более древние навыки народа-хлебороба, который на всем необъятном просторе нашей страны первым делом заводил свою пашню и умел эту пашню отстоять от любого врага.
Приятная и самая легкая для меня часть дороги кончилась выездом на тракт, уже за Арамилью. Началась опять дорожная сутолока, но встречный поток к вечеру заметно убавился. Ехать было не так хлопотливо. Объездной дорогой миновали Новый завод, как тогда звали Нижне-Исетский, в отличие от старого Верх-Исетска. Отец пренебрежительно махнул рукой в сторону завода:
– Казна – ведро без дна! Сколько ни сыплют, а толку нет. У нас хоть видишь, кого сверх головы кормишь, а у них и этого не разберешь. Чиновник мелконькнй, а расход большой. Поговаривают, вовсе закрыть завод собираются, а рабочие хлопочут, чтоб им отдали. Своей артелью хотят дело поднять, как на Абакане, да где, поди! Капиталов нет, подняться нечем. Тем, сказывают, и живут, что город близко. От него и питаются, кто чем умеет.
Когда подъезжали к Уктусу, встречных почти не стало, зато ближе к городу встречный поток принял вид беспрерывной вереницы. Но это уж были не "дорожные", а выехавшие на прогулку. Щегольская запряжка, показные лошади, нарядные пассажиры, кучера в невиданной мною форме – все это казалось необычным, требующим разъяснения. Отец ответил предположительно:
– Гулянье, видно, какое-то в Мещанском бору. Видишь, туда правятся.
У нас в заводе большинство знает друг друга. С детства нас приучали кланяться старшим при встречах. Этот обычай соблюдался и при встречах в лесу, в поле, на дороге. Были разные формы приветствия. Когда, например, встречаешь или обгоняешь за пределами селения, должен сказать: "Мир в дороге". Если люди расположились на отдых или сидят за едой, тоже за пределами завода, надо говорить: "Мир на стану", а если просто разговаривают: "Мир в беседе", и так далее. Весь этот ритуал я знал хорошо и дорогой не забывал снимать свою шапку-катанку и говорить нужные слова. Мне отвечали по-честному, без усмешки. При встрече с непрерывной вереницей горожан снимание шапки стало затруднительным, но я все-таки старался с этим справиться. Однако мне не отвечали, улыбались, а один какой-то, ехавший в блестящей развалюшке, как у нашего заводского барина, с кучером в удивительной форме, закричал:
– Здравствуй, молодец! Поклонись от меня березовому пню да сосновому помелу, а дальше, как придумаешь! -и захохотал.
Обескураженный насмешкой, я обернулся к отцу, а он посмеивался:
– Научил тебя городской, кому кланяться? То-то и есть. Тут, брат, всякому кланяться – шапку скоро сносишь. Да и не стоит, потому – половина жулья. Этот вот может, на гулянье едет, чтоб кого облапошить. А тоже вырядился! Извозчика легкового нанял. Знай наших!
– Какого извозчика?
– А вон видишь, которые в долгих-то кафтанах да в лаковых шляпах. Их сколько угодно по городу. Кому понадобится, тот и нанимает. За гривенник либо за пятиалтынный и больше, по дальности глядя.
– Хоть кто может нанять? И повезет? В этакой развалюшке?
– Да хоть ты поезжай. Им все равно. Тем кормятся.
– Богатые?
– Вроде нашего брата. На хлеб, на соль добывают, а на приварок как случится.
– А кони вон какие, и развалюшки блестят! Дорого ведь стоят?
– Без этого номера не дадут. В извозчики, значит, не пустят. Есть, конечно, и такие, которые не по одной запряжке содержат. Эти, понятно, наживают, от себя работников нанимают. Извозчичьи, выходит, подрядчики. А у работников своего только и видно, что борода да руки.
Выходило вовсе неожиданное. Оказывается, все эти замечательные запряжки – просто извозчики, которых может нанять всякий. И среди них есть совсем бедные люди, на которых все хозяйское. Разберись тут! Во всяком случае интерес к извозчикам потускнел, да и остальной городской люд как-то перестал казаться внушительным.
Приближался город.
С южной стороны он тогда начинался по линии нынешней улицы Фрунзе. Тогда это была еще одинарка, обращенная в сторону просторного выгона с пожелтевшей, пропыленной полянкой.
Вправо от дороги, ближе к реке, виднелись здания, похожие на заводские.
– Посудное заведение тут, – пояснил отец.
Слева к городу вплотную примыкал сосновый бор, такой же, как у нас.
Город удивил своей величиной и обилием церквей. Потом я узнал, что по размерам города число церквей было не особенно велико, но тогда это казалось мне огромным. Заметней всех других зданий с этой стороны был монастырь. Его собор с широким куполом издали походил на большой башкирский малахай, поставленный среди сада.
Над этим куполом поднимался другой, еще более огромный, не с такими ясно очерченными линиями, но все же вполне заметный, – купол мелкой пыли, высоко поднявшейся над всем городом.
Подъезд к городу был удобен. В ряд с трактом, на широкой поляне вилось множество мягких дорожек – выбирай любую! Все эти дорожки сходились к одной улице, и я без труда мог решить вопрос, как лучше ехать. Вечер был ясный, тихий, но чувствовался какой-то "смрадный дух". Иногда он становился заметнее, иногда ослабевал. Мама по этому поводу проговорила:
– И как там люди живут!
– Это еще что! – отозвался отец. – Вот когда по Полевской дороге поедешь, так нанюхаешься. С непривычки человека стошнить может. Мимо боенто да салотопок. А живут! Привыкли. Им нипочем, что кишки на дороге валяются. Воронья, видишь сколько в той стороне кружится, а все из-за неряшества. В других-то местах, говорят, все это подбирают да в дело пускают.