Текст книги "Живинка в деле"
Автор книги: Павел Бажов
Соавторы: Евгений Пермяк,Серафима Власова,Михаил Смёрдов,Сергей Черепанов
Жанры:
Сказки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Лешак снова взревел так, что лес задрожал, кинулся, хотел ударить рогами, да промахнулся. Тут его Тимошка по ногам, по копытам-то, кнутом и огрел. Лешак начал прыгать, видно, пришлось от кнута не шибко хорошо. Прыгает, а Тимошка ему кнутиком жару поддает. До того его укатал, что тот на траву упал и начал просить слезно:
– Отпусти! Богатым тебя сделаю.
Тимошка его снова кнутом попотчевал. Лешак запричитал:
– Ой, беда моя! За что ты, парень, меня кнутом казнишь? Чего тебе надо?
Тимошка еще разик по шкуре кнутиком прошелся и говорит:
– Покажи мне сад, где яблоки наливчатые зреют.
– Не покажу!
– Тогда еще получай!
Лешак орет, а Тимошка его кнутом понужает. Все-таки доконал.
– Ладно, – согласился Лешачина, – твоя взяла. Пойдем покажу.
– Сад покажешь, да и яблок мне дашь, – сказал Тимошка. – Без наливчатых яблок не уйду, тебя из своих рук не выпущу.
Лешак головой замотал, не по нраву, видно, пришлись эти слова, но деваться некуда, согласился. Побежал вперед, а Тимошка за ним. Бежит, поводок от узды не выпускает.
Всю ночь до утра так-то бежали, пока до Лешаковой избы не добрались. Стоит в самом темном лесу избенка, углы подгнили, в землю вросли, крыша старой корой покрыта. Кругом дикий хмель вьется, шиповник ростом в сажень. Через такой забор не скоро перелезешь.
За этим-то забором и растет сад. Ну, каких только тут деревьев нет! Со всего свету, наверно, разные деревья натасканы. Тут тебе и яблони, и сливы, и груши, и всякие прочие, каких я даже назвать не умею. Одни еще только цветут. На других от плодов ветки до земли гнутся. Но чуднее всех яблони, на которых наливчатые яблоки зреют. Посмотришь на них, яблоки-то: цветом они желтые, а внутри будто медом свежим налиты, каждое зернышко видать. Все хорошо в саду, только одно плохо: нерадивому хозяину он в руки достался. Кругом трава, листья-падалики да сучки гнилые.
Чтобы Лешак не сбежал, Тимошка его в избу втолкнул, поводок от узды к косяку привязал.
Тем временем дома Тимошку потеряли. Ушел парень в лес и следа не оставил. Ефим Буран сам ходил искать – не нашел.
Вот и лето прошло, осень на березах листья желтой краской покрасила, заморозки начали на землю ложиться. Тимошку уже и ждать перестали. А он, знай, живет себе у Лешака.
Хотел скоро обернуться, да не обернулся. Не мудрено в чужом саду яблок нарвать, домой принести и отца вылечить, но это всего лишь половина дела. Ведь небось не один его тятька в деревне от болезней страдает, раньше времени старится. Еда-то в деревне была не больно богатая: картошка вареная, паренки брюквенные и морковные, кулага из солода ржаного, алябушки пополам с мякиной. Вот и задумал парень свой сад развести, для всего народа наливчатые яблоки вырастить. Ну и не стал торопиться. Где добром, где кнутом у Лешака все, что надо было знать, выведал. Только после этого стал домой собираться: набрал яблок наливчатых полный карман и саженцев накопал.
Когда все приготовил, снял узду с Лешачины, на прощание кнутиком его ожег, посоветовал больше в наши места носа не совать и пошел.
Пойти-то пошел, да обратную дорогу домой найти не мог. Остановился, начал оглядываться. Леса дремучие, места нехоженные. Пока оглядывался, заметил: ему на плечо пчелка села. Он ее тихонько снял, на ладонь посадил и просит:
– Ты везде летаешь. Покажи мне, как из лесу выйти.
Пчелка будто поняла, о чем парень говорит, полетела вперед. Летит, а Тимошка за ней еле поспевает, старается не отстать.
Мало ли, много ли шел, а на дорогу вышел. Показались поля знакомые, березовые колки родные.
Старик Ефим все стонал да прихрамывал, а как яблок наелся, сразу гоголем заходил, начал Тимошку нахваливать: «Ай да сын! Сумел тятьку ублаготворить!»
Исполнил Тимошка отцово желание и принялся свой сад закладывать.
…Э-эх-хе-э! Скоро сказка сказывается, да не скоро, слышь, дело делается. Поди-ко сам попробуй сад посадить да дождаться, когда он тебя урожаем порадует! Небось не один год пройдет.
До конца осени парень землю под сад готовил, рук не жалел. У них огород-то в самую поскотину выходил. От прясла, где тополь рос, он и начал копать землю. Наверно, полдесятины перекопал. Осенью саженцы высадил и семена разбросал.
На будущий год саженцы зазеленели. Махонькие да хиленькие, смотреть не на что. Парень, как нянька, с ними возился, поправлял и обихаживал. А Ефим не выдержал и начал на него взъедаться.
– Мало, что ли, тебе леса вокруг? Лешаку, видно, угодить хочешь.
– Не Лешаку, а людям! – отвечал Тимошка.
– Да тебе от этого какая польза?
– Ты, тятька, видно, забыл, как ногами ступать не мог. Вот вырастет сад, тебе мои яблоки еще не раз пригодятся. И не только тебе. Пусть они и для других людей службу послужат. Тогда и мне будет хорошо. Ведь человек затем и родится, чтобы жить да радоваться и другим людям счастье приносить!
Ефим слушать не стал, плюнул со злости и ушел. Никакого-де толку из парня не получилось, хоть и была у него с малолетства рука счастливая, на всякое дело спорая. Зря его в работники не отдал. А что касается яблок наливчатых, то никогда они здесь не вырастут, потому как места у нас зимой суровые. Как картошку да морковные паренки ели, так и будем есть.
Из всех мужиков только один Прохор помогал: то жердей ему для загородки привезет, то прясло городить поможет, чтобы коровы из поскотины в сад не лезли и саженцы не потоптали. Бывало, что и Тимошку подбадривал:
– Хорошее дело, сынок, никогда не пропадет, но и сразу себя не оказывает.
Ну и пчелка прилетела. Обернется старушкой дряхлой, сядет рядом, беседует. То одно подскажет, то другое. Небось всюду бывала, всякой всячины повидала, есть чему поучить. От себя и сторожей в сад поставила. Иной озорник полезет через прясло в сад, а сторож пчелиный то в губу, то в лоб его ужалит. Глядишь, бежит озорник домой, просит скорее медный пятак к шишке приложить. Так и надо, не лезь, не порть добро!
То ли года три прошло, то ли четыре – не знаю. Разросся Тимошкин сад и в ширину и в вышину. Как по ниточке, по веревочке: дерево к дереву, куст к кусту. Стоят яблоньки в саду ладные, развесистые, будто девушки подолы сарафанов подобрали, плясать приготовились, да вот только балалайка не бренчит, и они с места сдвинуться не могут.
А на тех яблоньках яблоки наливчатые разные: и розовые, и шафранные, и краснобокие. Как фонарики, от ветра качаются.
Между яблонями на кустах смородина черная, малина спелая, крыжовник полосатый, черемуха терпкая, глазом не окинешь, корзинками не вытаскаешь.
Вся деревня всполошилась, старые и малые в Тимошкин сад начали ходить.
Тимошка так и говорил: «Все ваше, для вас сажено, для вас выращено».
Вот тебе и сказ про Тимошкин сад.
В мою пору только слухи по деревне передавались, будто дознались насчет сада царские холуи, явились в деревню. Тимошку в Сибирь угнали, а все яблоньки выкопали. Остались в саду лишь смородина с черемухой, а в ямках из-под яблонь березы поднялись. Видал, поди-ко, стоят в нашей поскотине березы в два обхвата толщиной?! Это они и есть.
Ну, а Тимошка из Сибири сбежал и вместе со своими дружками, с которыми в Сибири встречался, для народа всякое добро делал.
После семнадцатого года, когда народ царя сбросил, и начал своей жизнью сам править, приехал как-то к нам в деревню человек. «Я, – говорит, – садовод. Места у вас, слыхать, богатые, давайте будем сад разводить».
Теперича поди-ко посмотри да попробуй, каковы наши яблоки на вкус! Зайдешь в сад – душа радуется. Тут тебе и розовые яблоки есть, и шафранные, и краснобокие. Любое выбирай, каждое яблочко наливчатое! Да и медком своим угостим.
Про Лешака и Пчелиную Матку, наверно, сказка, а насчет Тимошки – правда. Весь народ у нас в деревне его добрым словом поминает.
Я на дощечке березовой слова вырезал, те самые, которые Тимошка сказывал: «Человек затем и родится, чтобы жить да радоваться и другим людям счастье приносить».
И эту дощечку на воротцах сада укрепил.
Смердов М. К.
© Южно-Уральское книжное издательство, 1961.
Живая красота
Жил в нашей деревне в мои молодые годы мужик один. Дядькой Егором звали. По фамилии Малев. Семья у него была большая-пребольшая. Ребятишек одних, поди-ко, штук пятнадцать было. О! Ей-богу, не вру! Ну, чего же? Первая баба померла – семерых в наследство оставила. Другую взял – эта тоже насчет ребятни не поскупилась. Зыбка, сколь помню, так у них в избе с крючка и не снималась.
В общем, тосковать было некогда. Успевай побыстрее руками шевелить да ногами топать. Жилось, понятно, нелегко, но Егор был не из плаксивых. Все с шуткой да с прибауткой. Жалоб либо нытья – этого от него никто не слыхивал. Еще, бывало, ежели кто из соседей сердобольную слезку пустит: как, мол, ты, бедный, маешься с этакой-то оравой, трудно, поди, – дядька Егор только рассмеется:
– Кто вам сказал, что я бедный? Глянь, сколько работников растет: Гришка, Мишка, Танька, Ванька, Дунька, Машка, Васька, Яшка, а за ними еще столь, полстоль и четверть столь. Ну, что, бедный? Да богаче меня во всей деревне нет. Живем, не тужим – помаленьку дюжим. Вы так-то сумейте…
Так вот этот дядька Егор столярным делом занимался. Этим харч семейке и добывал. Нет, ну конечно, и хлебушка маленько сеял. Только его еле-еле до рождества хватало. Шибко не разбежишься.
Столяр он был не сказать, чтобы очень важный, делал больше такое, что в крестьянском хозяйстве годилось: вилы да грабли, лавку либо стол, шкафишко какой и разное другое. Кормиться как-то надо. Оно, может, постарался бы, так и добрую вещицу смастерил бы. Да по тем временам не до хорошего. Как это говорится: не до жиру – быть бы живу.
А тяга к хорошему да красивому у него была. Вот и придумал он по вечерам – зимой ведь они долгие – шкатулочки мастерить. Сперва сколотит ящичек на манер маленького сундучка, отлакирует его – вот и игрушка девкам: ленты всякие, серьги да буски хранить. Бабы, те опять же пуговицы, иголки и прочую мелочь складывали. Потом на ящичках дядька Егор заместо полировки соломенный узор выкладывать начал. Выходило и красивей и дешевле. Столярный-то клей да солому в цене с лаком не сравнишь. И возни меньше. Под лак ведь шкурочкой да стеколком шоркать надо, чтобы ни-ни, царапинки не видно было! А тут сколотил, к примеру, ящичек, покрыл его краской, по верху прошелся клеевой кисточкой, подсушил на печи, а там знай накладывай соломку да ножичком чирк-чирк – тут и делу конец.
У этого дядьки Егора был племянник, сирота, Шурянькой звали. Отца-то его лесиной придавило, мать в голодный год померла, когда Шуряньке еще и двух лет, сказывают, не было. Так он с бабушкой жил. Трудненько приходилось – чего говорить? Известна сиротская доля по тем временам: куска хлеба и того досыта не было. Ныне-то им, безродным, вон каких дворцов понастроили! А тогда живи, как знаешь. Мы с ним, с Шурянькой, товарищами были. Избы наши по соседству стояли.
Дядька Егор шибко жалел племянника, привечал всегда, даром, что своя семья эвон какая. Вот и повадился Шурянька к ним вечерами бегать. Ну, сначала просто так, приглядывался. Потом подсоблять маленько начал: где соломку расщиплет, где клейком подмажет. Скоро и сам такие же шкатулки мастерить начал. Иной раз даже лучше, чем у дядьки Егора, выходило, особо в соломенной отделке. Дядька Егор не раз говаривал:
– Ух, Шурка! Ну и узор! Как на ковре персидском.
Забежал я как-то к дядьке Егору ввечеру – гляжу, Шуряньки нет. Ну, я тем же следом к нему домой подался. Прихожу, а он сидит на печке и при лучине что-то клеит. Увидел меня – вроде обрадовался.
– Полезай, – говорит, – сюда. Тут теплее.
Я, конечно, скинул свои дыроватые пимишки, поставил их на шесток, поцарапал голые пятки – морозцем малость прихватило – и к Шурке. А он там шкатулочку соломой украшает. Только гляжу, будто не так выходит, как у дядьки Егора: в одном месте соломка густо ложится, в другом – реденько. И то опять же в особину: соломку-то Шуряня по цвету разбирает. Где вовсе зеленая, где бурая, где белесая с голубоватым отливом, а в иных местах золотом играет. Глядел я, глядел – ничего понять не могу. Чую только – что-то хорошее получается. Не утерпел, спрашиваю:
– Что это у тебя будет?
– Погоди, увидишь. Наперед не заскакивай…
Ну, я, значит, притих. Швыркаю носом да тру по щекам кулаками. Бабка спала уже. Где-то в подпечье выстрикивал свою песенку сверчок, и меня в тепле-то скоро разморило. Заснул… И вот слышу вдруг: кто-то в бок толкает. Открыл глаза, а то Шуряй тормошит:
– Смотри, – говорит, – Минька, чего я сделал.
Я как глянул, так весь сон с меня ровно рукой сняло. На крышке шкатулки картина обозначилась. Озеро – будто наше, камышовая заводь, что у Кривой косы, а в той заводи две утки плывут. На берегу поляна и дряхленький домишко к лесу скособочился. Ни дать ни взять – старое зимовье.
Как вовсе развиднелось на дворе, мы с Шурянькой к дядьке Егору побежали. Тот осмотрел работу и говорит:
– Ну, Шурка, здорово выклеил. Мне так-то не суметь. Талан у тебя. Ты чисто рисовальщик. Учиться бы тебе… Эх, бедность наша!
Шуряньке лестно это слышать. А тут как раз заказчики случились. Давай наперебой шкатулку смотреть да расхваливать. Скоро без малого вся деревня про Шурянькину шкатулочку узнала. Попова дочь даже купить пыталась:
– Продай, – говорит. – Я тебе вдвое супротив обычного заплачу.
Шурка только головой помотал:
– Нет, – отвечает. – Тебе, чай, батюшка золотую купит. А шкатулку свою я дяде Егору на память отдам: у него ремеслу обучался.
Так и сделал, а дядька Егор взял да шкатулочку ту на окно поставил. Ну, ясное дело: кто не идет – глаза пялит. А про ребятню и говорить нечего: то и гляди, стеколко в раме носами выдавят.
Прослышал про эту диковинку и дедушка Силантий. Старичок был у нас один. Его в деревне почему-то Всезнаем звали. Шустрый такой. А годов уж ему много было. Никак за восьмой десяток перевалило. Седой весь, что куржой обсыпан. А так старик ядреный еще. Летом по домашности копошился, зимой на озере рыбу из проруби удочкой потаскивал. А и любил же он это дело – хлебом не корми! Другой раз морозище – носа не высунешь, а он сидит себе и хоть бы что. Когда, бывало, застынет, что сосулька, рук не разведет, а все одно домой его не скоро утянешь. У нас над ним посмеивались:
– Ишь, как дед Силантий за зиму проморозился: в лето оттаять не может.
Это насчет седины, значит.
Так вот, прослышал он про Шуркину диковинку – приплелся как-то. Не сказать, чтобы нарочно, а просто между делом. Поглядел на шкатулочку, повертел ее в руках, потом говорит:
– Да, парень, сработал ты ловко. Не в охайку. Будто на карточку снял. А только, знаешь, милок, от твоей картинки холодком несет: живой красоты не хватает.
– Какой-такой живой красоты, деда?
– Да как это тебе рассказать? Бают люди, что есть на свете девица. Она будто бы в хозяйках надо всем красивым ходит и живую красоту вместе с теплом душевным людям раздает. Вот если бы тебе эту девицу увидать привелось, может, она своей словинкой на живую красоту глаза-то и открыла бы тебе. Но только не всякому такое счастье выпадает. А лишь тем, кто по живой красоте смертельную тоску на сердце имеет. Мне самому ту девицу видеть не доводилось. Врать не стану. А так говорят…
Я тогда с Шурянькой был. Дедкины речи за пустяшное слово принял. Где же оно видано, чтобы сказка в быль перекинулась? Нет, есть, конечно, ковры-самолеты там и прочее… Но это совсем другое. Самолет – не девица. А Шурка, верно, по-своему смекнул. Нет-нет да о красоте и вспомнит. И вроде мрачней глядеть стал. Все о чем-то думает. А шкатулок сколько переделал – не счесть! Кончит работу, поглядит – будто и ладно все, а мертво.
И вот зима прошла, весна ручейками-побегунчиками отыграла, лето красным яблочком к осенним денькам подкатилось. Пошел раз Шурка к озеру, сел на бережок, привалился спиной к пенечку и думает: «Вот ведь красивые здесь места кругом, а начни в картину клеить, так-то не выйдет. Нешто и правда живая красота на свете есть? Хоть бы раз привиделась…»
Только подумал, глядь, – а от сосны, наискосок от него, девица отделилась. Сама белоликая, брови черные в стрелочку, глаза голубые, на щеках румянец играет, а косы чуть не по земле волочатся. Смотрит на Шуряньку ласково-ласково. А вокруг нее разноцветное облачко.
Шуряньку так и подняло. Вскочил на ноги и от красавицы глаз отвести не может, а язык ровно к нёбу прилип. Потом совладал с собой малость, спрашивает:
– Ты чья такая будешь?
Она подошла к нему, повела рукой и, ровно покрывалом, облачком прикрыла. Шуряньке сразу тепло-тепло сделалось, что в пуховике очутился. Она смотрит на него вприщурку, улыбается:
– Ну, – говорит, – теперь признал, чья буду?
– Признал, – отвечает. – Я сразу признал, да только не поверил… А больше того испугался…
– Пугаться не надо. Я худа никому не делаю. А что не поверил – это хорошо. Обманка хоть и красивая бывает, да никто ей не рад.
Только Шурянька ее слов и слышать не слышит. Глазами-то как уставился на девицу, так ровно окаменел. Она тогда принахмурилась немного, спрашивает:
– Ну, сказывай, зачем обо мне тосковал да видеть хотел? Давно уж я сердцем это чую. Да все времечка не хватало к тебе прийти.
Шуряй немного сконфузился, но ответил:
– Шкатулочки я соломкой обклеивал, а всегда вроде чего-то не хватает. Я и сам вижу, да не пойму.
– Ну, что же, – молвит. – Давай оглядим твои поделочки.
– Так у меня шкатулки-то при себе нет. Ты погоди немного, я в деревню сбегаю.
Девица только рассмеялась. Да так тихо и нежно, ровно легкая волна по прибрежным камешкам пробежала.
– Долго ждать. Не тебе одному нужна. До деревни, поди-ко, версты три будет. Я скорей.
Только этак сказала, протянула руку – шкатулочка, что дядьке Егору была подарена, вмиг и появилась.
Шуряньке одно удивленье. А девица поглядела на рисунок, нежненько улыбнулась и говорит:
– Правильно тебе дедушка Силантий сказывал: моего слова не хватает. Да и не только слова. Вот гляди сюда, примечай. В другой раз не покажу.
И начала пальцем-то до соломинок дотрагиваться. Да как! То шкатулочку на вытянутую руку отведет, то чуть не к самым глазам поднесет. Потом пальцем легонько заденет и будто дыхнет на картинку. А сама в лице так и меняется, будто частицу сердца картинке отдает.
Смотрит Шуряй – совсем иное выходит: где девица соломку заденет, – там вроде и оживет. Так и кажется: дунь ветерок – камыши в заводи, ровно настоящие, зашевелятся, а утки крыльями по воде хлопать начнут. И ведь вроде бы просто все, а поди ж ты!
– Ну, – спрашивает, – насмотрелся? Понял теперь, где живую красоту искать надо? Она в тебе самом. Да только брать-то ее нужно умеючи: с умом да с душой, не для показа. Тогда твои картинки и живыми казаться будут.
Сказала этак – и ни ее, ни шкатулки. Только облачко радужное будто к небу поднялось да над лесом повисло…
Глядит Шурянька вокруг себя и в толк не возьмет: то ли наяву ему привиделось, то ли вздремнул малость. А все ж главное запомнил, что к чему. Прибежал в село и давай новую шкатулку мастерить. Дней десять, знать-то, над нею бился. А кончил работу да показал людям – скажи, прямо в заказах у него отбоя не стало. Этакую-то красоту кому заиметь не охота?!
Вот оно и выходит: видно, не то хорошо, что отглажено да напомажено, а то, что теплом веет да душу греет, что от самого сердца идет. Так-то.
Огневский чугун
В старые времена у нас здесь на Урале часто можно было слышать не то побаску, не то сказку про девку Огневку. Теперь-то о ней редко поминают. Оно и дива нет – народ новыми сказками свою жизнь обставил: их само время дает. О старом где уж вспоминать! Да молодежь о нем невесть сколь и наслышана. А услышат, бывает, что-нибудь о старинке – хоть вот девку Огневку взять – и ну смеяться: хватит-де сказками умы тешить. А вот старики на этот счет себе на уме: вперед-то торопись, но и назад оглядываться не позабудь, потому как старое с новым крепкими жгутиками связано. О том и речь поведу.
Живет на Каслинском заводе мой старый закадычный друг Петр Глазков. Родом он из Кыштыма. А если дальше копнуть, то тут и до тамбовской деревни, что была проиграна помещиком в карты, добраться можно.
Так вот с ним, с Петрухой-то, такая штука вышла. Когда Петьша был еще вовсе мальчонкой, он каждое лето у нас в деревне гостил: бабка у него тут жила. Ну, мы бегали, понятно, на озеро, рыбу ловили, зайчишек в лесу пугали, грибы да ягоды собирали, и все такое прочее, что ребятишкам на ум придет. От нас, от деревенских, Петьша мало чем отличался. Разве что говорком погрубей был да лицом побледней. Мы, сказать, что? В животе когда, бывает, и урчит с голодухи, да хоть дух вольный, а у них там – в брюхе пусто, зато в воздухе густо: шмотки гари да копоти так и летают над землей. Не больно разрумянишься.
А нам интересно было знать, как на заводе люди живут.
– У нас, – говорил Петьша, – житуха – во! На большой палец с присыпкой!
А как постарше стал – иное в речи появилось:
– В заводе, братишки, не как у вас в деревне: там тыщи, мильены. – Потом малость помолчит и шепотком прибавит: – Заводчики в карман кладут, а нашему брату – сума да кнут.
И вот, как Петьше лет пятнадцать стало, от нужды-то он в вагранку работать угодил. Невелико счастье в этакие-то годы подле горячего металла вертеться. А что поделаешь? Есть ведь надо. Однако недолго ему тут побыть пришлось. На каленую болванку ногой встал да после того с полгода, никак, у бабки парным молоком и разными травами лечился.
Только костыли бросил, отец отвез его в Касли к одному из лучших в то время мастеров по литейному делу. Тут он и завяз на всю жизнь. В старое время, может, и вовсе бы засосало без всякого людского звания, а теперь вот почетным человеком стал. Пенсию за свои труды получает, депутатом избрали, важными делами правит.
Только все это не сразу пришло. Много в заводском пруду воды перемутилось, прежде чем Петр Ефимыч Глазков на настоящую дорогу вышел. А всему причиной… девка Огневка. И вот как это случилось.
Было в ту пору Петьше лет под двадцать. Мастер, у которого он учился, совсем дряхлый стал. А Петьша уже многое от него перенять успел. Вот мастер и говорит:
– Гони, Петьша, чугун саморучно. Выйдет хорошее литье для чеканки – в мастера тебя определю.
Ну, Петьша и погнал. Дали отливку. Чеканщики и не заметили, что это не старого мастера литье. А для чеканки особый чугун нужен. Это тебе не загородка к церкви или, сказать, утюг со сковородкой. Видит мастер: ладно у Петьши вышло.
– Что же, – говорит, – молодец! Я от своего слова не отступаю. Рад, что в хорошие руки дело передал. Мне-то уж пора и на покой.
А Петьша отвечает:
– Нет, деданька. Ты меня погоди в мастера записывать, рано еще. Видишь вот… – Тут он взял отлитую фигурку, стукнул о камень – она в куски и разлетелась. – Видал? А так не годится.
Старый мастер только руками развел:
– Эк удивил! Так ведь и моя работа такая. – И то же проделал. – Ну? Ты что хочешь, чтоб не билось, не ломалось и с виду красовалось?
– А отчего бы не так?
– Ну, сынок, это ты брось. И я, и отец, и дед мой – все по одной мерке робили. Да еще, сам знаешь, в лучших мастерах считались.
– Не спорю, – говорит Петрусь. – А только, на мой глаз, для мелкофигурного литья такой чугун нужен, чтобы в чеканке он как воск был, а по крепости и стали не уступал.
– Эк, чего захотел! Да нет такого чугуна, чтобы он век не ломался.
– Должен быть. Поискать надо.
– Ну как знаешь. Поискать можно, но как бы Огневка тебя в пекло не затянула. Потому – в своих мыслях ты без нее не обойдешься, а ей такие по нраву.
Петьша только улыбнулся. Слыхал он про Огневку много всяких сказок от старых мастеров-литейщиков, да не шибко им верил.
И вот дает он новый отлив. Уже на свой манер. Проба – тот же металл. Чугун, он чугун и есть. Ну что ты будешь делать! Заело парня. Да неужто иного чугуна не бывает? Стал думать. Все дедовские рецепты перебрал – не то. Хоть лопни! И так пытал, и этак. Стал было уж смиряться:
– Видно, правду дедушка говорил: не бывает другого чугуна…
Сидит так-то в воскресенье у плотины, голову повесил, смотрит на воду да в уме чугунные составы перечисляет.
«А что если один рецепт с другим смешать? Может, и выйдет».
Подумал так-то да, видно, вслух сказал. И тут его будто теплым ветерком опахнуло. Глянул на отражение в воде да так и обмер: позади девица стоит. Волосы огненно-золотистые, лицо белое в рыжеватых веснушках, брови – что два румяных полумесяца, по обе стороны от переносицы раскрылатились. И тоже золотом отливают. В красный сарафан одета, малиновым платком с желтыми кистями повязана, алые чирики на ногах красуются. А от самой ровно жаром пышет.
Петьша сразу смекнул, кто перед ним. Ну, хоть она и огненная девка, а не сробел. Потому – не зря возле печи жарился. К обращению с огнем привык. Привстал на одно колено, смотрит ей прямо в глаза. А они у нее так и меняются в цвете: то голубыми искорками заискрятся, то красными угольками разгорятся, то синим огнем по Петьше пробегут, то жарким пламенем полыхнут, а то вдруг ясными-ясными станут.
– Так хочешь составы смешать?
– Хочу, – отвечает Петьша.
– Ну, что же, попробуй. Может, что и выйдет.
Сказала так-то, вздохнула тяжело, ровно пудовый камень со своего сердца сбросила, и пошла по плотине прочь. Идет, а от нее будто жаровые струйки протянулись да в воздухе и повисли. А подальше отошла, тут и вовсе ровно огненным язычком к солнцу взметнулась.
Пришел домой Петьша, поужинал, забрался в чуланчик да так до петухов с открытыми глазами и пролежал. Все о плавке думал. Да и эта, златоликая, всю ночь перед ним стояла.
«Эх! – думал Петьша. – Ну, что бы ей настоящей-то, живой девкой быть. Лучше невесты не надо. И до чего же неземная красота красива!..»
Поутру, как пришел на завод, первым делом печь осмотрел, все ли ладно: не выкрошился ли где кирпичик, не видать ли трещины. Сделал завалку, стал ждать, когда металл расплавится. Приготовили формы. Смотрит Петьша в глазок, а у самого душа, что осенний лист на ветру, трепещет. У печи жарко, а его нет-нет да вроде бы кто холодком окатит. Даже губы посинели и дрожь по всему телу разбежалась. А чугун в печи, ровно живой, так причудливо да страшно расходился, как еще никогда Петьше видеть не доводилось. Печь гудит, даже стенам шатко. То и гляди, по кирпичику во все стороны разлетится.
Ну, пора металл выпускать. Перекрестился, выбил ломиком летку, а оттуда – вчерашняя девица, только росточком-то поменьше, навроде куколки, во всем убранстве и показалась. Сверкнула на Петьшу веселехонько огненными глазами, светленько улыбнулась, до края желобка добежала и будто растаяла…
Петьша в тот день и домой не пошел. Все ждал, когда чугун остынет и из формы выбивку можно будет делать. А это ведь не в одночасье. Ну, все же дождался. Только первую фигурку из формы взяли, схватил он ее да как изо всей силушки о камень трахнет! А она зазвенела, от камня отскочила, что мячик, и упала на землю. Петьша другую, третью так-то – то же. Славно! Но тут еще и другая печаль есть: а как в чеканке? Вышел Петьша во двор прохладиться, а у самого уж никакого терпенья нет. Спать бы лечь, да где там!
«А что, – думает, – не пойти ли да не разбудить ли Савельича?»
Был в ту пору в Каслях старичок один. Игнат Савельич Седышев. В молодые-то годы он в лучших чеканщиках ходил. Самую мелкую работу делал. Да скоро слепнуть стал: тогда стекол-то увеличительных не ахти сколь было, вот и вышла у него неустойка. Пришлось чеканку на слесарное дело сменить. А инструментишко про случай все-таки берег. Вот Петьша к Савельичу и подался. Старик как раз вышел на волю трубочку искурить да после грозы свежим воздухом подышать. Сидит на крылечке, покашливает. Петьша и рассказал ему все по порядку. Про Огневку лишь утаил. Савельич выслушал, в малуху парня повел.
Зажег дед светильник, стал фигурку оглядывать. В металлах разбирался не хуже инженера, даром что слеповат и ни одной буквы не знал. Всяко ее испытал: на вес, на звон, фигурку-то эту. Потом говорит Петру:
– По всему будто чугун, по звону, надо думать, сталь. Сейчас поглядим, как в чеканке.
Достал из шкафа инструмент, сел у стола на табуретку и давай постукивать. Да чем дальше, тем больше дивится. Даже улыбка в глазах заплясала.
– Ну как, Игнат Савельич?
– Чего как? Аль не видишь? Не металл, а свечка. Гляди, как бы мастера с непривычки порчи не натворили. А в работе – одна благодать. И как это тебе удалось сделать. Печь-то не разорвало? Тут, должно, жар большой был.
– Да нет, ничего. Мне Огневка подсобила…
– Огневка?.. Это я слыхивал, еще как твой отец вразвалку по избе ходил да за бабкин подол цеплялся. Ты что-нибудь поновей придумай.
– Правду говорю, деда.
– Ну, правда так правда. Огневский значит. Такое ему и название дадим. Только ты это в секрете про себя береги. Кому зря не рассказывай. Охотников-то много наберется.
Так с легкой Савельичевой руки Петьшин чугун огневский и прозвали. Чеканщики нарадоваться не могли. Каждый норовил в праздничный денек чарочку Петьше поднести. Да он к этому был еще не приважен. Которые даже обижались: брезгуешь-де, неладно так-то.
Заводское начальство тоже выгоду раскусило. Первым делом отлив фигурок увеличили, потому как чеканка быстрей пошла. Петьше за его старания особый куш: управляющий серебряный рубль на рождество отвалил. Знай-де благодарность. И учеников к нему подсылать стали. Он, конечно, все показал, как надо, но и Савельичево слово в памяти держал. Так никто его секрета не узнал.
А тут как раз война с Японией в девятьсот четвертом завязалась. Петьшин год под призывом был, парня вскорости и забрили. С Петьшей и огневский чугун на войну ушел…
Вернулся Петьша без ноги. Ну, а на костылях какой, сказать, у печи работник? Только об огневском чугуне на заводе не забывали, особо чеканщики. Вот и начали они просить:
– Петр Ефимыч! Уважь, пожалуйста, стань у печи. Своих людей тебе в помощники дадим. Любого выбирай. Сам ничего делать не будешь. Только приказывай. Вконец ведь умаялись. Заработок-то, не в укор сказать, по твоему чугуну урезали. Раньше хоть на хлеб-соль хватало, а теперь и того нет. Всем миром просим. Не откажи…
Начальство заводское тоже случай не упустило. Сам управляющий на дрожках прикатил.
– Выходи, – говорит, – на работу. Смышленого человека в помощники дам. Твое дело только распоряжаться.
И о серебряном рубле напомнил да еще полтину посулил. Петьша уж вовсе было согласился, а как услыхал такое, его аж передернуло, будто кто в грязных галошах в душу ему ступил. Собрал он свои пожитки и уехал с завода. Поселился у нас в деревне в бабкиной избенке. Сама-то старуха померла, а избушка заколоченная стояла, растащить еще не успели. Петьша ее малость подправил и стал потихоньку жить. Рыбку удил, сети плел да так мелкие работы какие по слесарной части исполнял: кому замчишко починит, кому ключик выточит. В общем кое-как кормился. А душа-то по заводу, верно, болела: Петьша нет-нет да и заговорит о фигурках.







