Текст книги "В лесах (Книга 1, часть 1)"
Автор книги: Павел Мельников-Печерский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Детство и молодость Никитишна провела в горе, в бедах и страшной нищете. Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна, добро по силе ежечасно может творить. Чего еще? Доживала старушка век свой в радости, благодарила бога.
Пяти годов ей не минуло, как родитель ее, не тем будь помянут, в каких-то воровских делах приличился и по мирскому приговору в солдаты был сдан, а мать, вскоре после того как забрили ее сожителя, мудрено как-то померла в овраге за овинами, возвращаясь в нетопленную избу к голодному ребенку
Из царева кабака
Из кружала государева.
Ругался мир ругательски, посылал ко всем чертям Емельяниху, гроб безо дна, без покрышки сулил ей за то, что и жить путем не умела и померла не путем: суд по мертвому телу навела на деревню... Что гусей было перерезано, что кур да баранов приедено, яичниц глазуний настряпано, что девок да молодок к лекарю да к стряпчему было посылано, что исправнику денег было переплачено! Из-за кого ж такая мирская сухота? Из-за паскуды Емельянихи, что не умела с мужем жить, не умела в его делах концы хоронить, не умела и умереть как следует.
Осталась после Емельянихи сиротка, пятилетняя Дарёнка. В отцовском ее дому давным-давно хоть шаром покати, еще заживо родитель растащил по кабакам все добро – и свое и краденое. Мать схоронили Христа ради, по приказу исправника, а сиротка осталась болтаться промеж дворов: бывало, где день, где ночь проведет, где обносочки какие ей Христа ради подадут, где черствым хлебцем впроголодь накормят, где в баньку пустят помыться. Так и росла девочка.
В сиротстве жить – только слезы лить; житье сиротинке, что гороху при дороге: кто пройдет, тот и порвет. Мало ль щипков да рывков, мало ли бою до синяков, рванья кос до плешин приняла Дарёнка; волочась под оканьем в Ключово и по соседним деревням. Не царством небесным было ей жить и при матери; бивала ее и шибко бивала покойница, особенно как под пьяную руку девочка ей подвернется, да все не как чужие люди. Ведь мать хоть и пьяная и безумная, а высоко руку подымет, да не больно опустит, чужой же человек колотит дитя, не рассудя, не велика, дескать, беда, хоть и калекой станет век доживать. Бивали Дарёнку старые, бивали ее малые, от деревенских ребятишек проходу не было. Только, бывало, сиротку завидят, тотчас и обидят, а пожалуется, не стерпя побоев, Дарёнка, ей же пуще достанется... Правду люди говорят, что пчелки без матки – пропащие детки. Горько бывало безродной сиротке глядеть, как другие ребятишки отцом, матерью пригреты, обуты, одеты, накормлены, приголублены, а ее кто приласкает, ей кто доброе словечко хоть в светло Христово воскресенье вымолвит? Тогда только и праздник был ей, как иная баба, обозлясь на мужа либо на свекра, обносочек какой на сиротку наденет. Да и та радость бывала ненадолго: узнает муж либо свекор, что баба спроворила, Дарёнку оголят середь улицы да отколотят еще на придачу.
Родись Никитишна парнишкой, иная бы доля ей выпала. Слаще бы не в пример сиротское житье ей досталось. Пущай его растет,– решили бы мужики,– в годы войдет, за мир в рекруты пойдет,– плакать по нем будет некому . И крепко-накрепко заказали бы бабам беречь сироту, приглядывать, чтоб коим грехом не окривел аль зубов передних ему не вышибли; не то беда: задаром пропадут и мирской хлеб и посиротские хлопоты. Девчонке не та судьбина. Беречь ее не для чего, знай колоти, сколько хочется, одного берегись – мертвого тела не сделай, чтоб суд не наехал да убытков и хлопот миру не принес.
Не забили, однако, сиротку Дарёнку. Росла она да росла, выросла, заневестилась. Куда девке деваться? В скиты?.. Чего бы лучше?.. Так и в скиты не всякую принимают, и там без денег к спасенью не допускают, а у Дарёнки железного гроша сроду в руках не бывало. Но войдя в полную силу, стала она работницей всем на удивленье: цепом ли, серпом ли, бывало, за двоих работает. Тогда Ключовские мужики друг перед дружкой стали Дарью Никитишну к себе зазывать. "Ко мне поди, да у меня поживи – мы ведь тебе, Дарьюшка, люди свои, родня кровная". Такие только речи и слышала. Прежде ночь переночевать места не было, а теперь, что называется, не грело, не горело, а вдруг осветило, все в родню лезут, на житье к себе манят. Пожила у какого-то названного дяди года три либо четыре, за хлеб за соль лихвой ему заработала. Житье было ей не плохое, все до нее были ласковы, приветливы, но не забыла Дарья старых щипков и колотушек, все ей думалось: "Теперь хорошо, а выбьюсь из сил, так под старость из избы середь улицы выкинут". И решила она хоть за нищего замуж пойти, только б самой хозяйкою быть. И вышла Дарья замуж. Брал ее парень хороший, из соседней деревни Быдреевки, но из бедного дома, из большой семьи шестериками в рекрутском списке стояли. Полтора года Дарья Никитишна пожила с мужем, слова неласкового от него не слыхала, взгляду косого не видала. Рекрутский набор подошел, забрили его. Себя не помнила Дарья, как прощалась со своим "соколиком". Угнали "соколика", воротилась Дарья из города к свекру в дом. Трех недель не минуло, грамотка издалека пришла: не дошел ее "соколик" до полка своего, заболел в каком-то городе, лег в лазарет, а оттуда в сосновый гроб.
Осталась Дарья Никитишна вольной вдовой, детей у ней не было. Баба еще молодая, всего девятнадцать лет, да такая славная, из себя красивая. Немало людей на Дарью заглядывалось, но она хоть и солдатка, как есть мирской человек, но берегла себя строго, умела подлипал от себя подальше спроваживать. Пришла беда, откуда она и не чаяла: толкнул бес свекра в ребро, навел на него искушение; зачал старый молодую сноху на любовь склонять, отходу ей не дает, ровно пришил его кто к сарафану Никитишны. Всем хотел свекор взять, и лаской и таской, да сноха крепка была: супротив греха выстояла. Невтерпеж, однако, стало ей, свекрови пожаловалась, а та ей: "Да мне-то что? Я старуха старая, в эти дела вступаться не могу, ты свекра должна почитать, потому что он всему дому голова и тебя поит, кормит из милости". Пришло Никитишне житье хуже собачьего, свекор колотит, свекровь ругает, деверья смеются, невестки да золовки поедом едят. Терпела Дарья такую долю с полгода, извелась даже вся, на себя стала непохожа. Не хватило терпенья, ушла в чужие люди работой кормиться. Куда-нибудь подальше хотелось ей, чтоб и вестей до нее не долетало ни про скверного свекра, ни про лютую свекровь, ни про злых невесток и золовок. Пошла в город Никитишна. Там к богатому барину пристроилась, в коровницы нанялась. С год за коровами ходила, потом в судомойки на кухню ее определили, на подмогу привезенному из Москвы повару. Барин того повара у какого-то московского туза в карты выиграл. Пошел повар в тысяче рублях, но знающие люди говорили, что тузу не грех бы было и подороже Петрушку поставить, потому что дело свое он знал на редкость: в Английском клубе учился, сам Рахманов (Известный московский любитель покушать, проевший несколько тысяч душ крестьян.) раза два его одобрял. Прожив при том поваре годов шесть либо семь, Никитишна к делу присмотрелась, всему научилась и стала большою помогой Петрушке. Меж тем воспитанник Английского клуба стал запивать, кушанье готовил хуже да хуже, кончил тем, что накануне барыниных именин сбежал со двора. Так и сгинул. Ходили потом слухи, будто он к матерям в скиты лыжи навострил, там в стару веру перешел, и что матери потом спровадили его в надежное место: к своим, за Дунай. На такие спроваживанья беглых людей за Дунай-реку большие мастерицы бывали матери келейницы. Пошлют беглого с письмом к знакомому человеку, тот к другому, этот к третьему, да так за границу и выпроводят.
Остался барин без повара, гости на именины позваны, обеда готовить некому. Что тут станешь делать? Принимай срам от гостей. Но выручила барина Никитишна, такой обед ему состряпала, что сам Рахманов, отведав того обеда, облизал бы пальчики. С той поры стала Никитишна за хорошее жалованье у того барина жить, потом в другой дом перешла, еще побогаче, там еще больше платы ей положили. И жила она в поварихах без малого тридцать годов. А деньгу копить мастерица была: как стала из сил выходить, было у нее ломбардными билетами больше трех тысяч рублей на ассигнации.
"Ну,– подумала тогда Никитишна,– будет в чужих людях жить, надо свой домишко заводить". Хоть родину добром поминать ей было нечего,– кроме бед да горя, Никитишна там ничего не ведала,– а все же тянуло ее на родную сторону: не осталась в городе жить, приехала в свою деревню Ключову. Поставила Никитишна домик о край деревни, обзавелась хозяйством, отыскала где-то троюродную племянницу, взяла ее вместо дочери, вспоила, вскормила, замуж выдала, зятя в дом приняла и живет теперь себе, не налюбуется на маленьких внучат, привязанных к бабушке больше, чем к родной матери.
Хоть ни в чем не нуждалась Никитишна, но всегда не только с охотой, но с большой даже радостью езжала к городовым купцам и к деревенским тысячникам столы строить, какие нужны бывали: именинные аль свадебные, похоронные аль поминальные, либо на случай приезда важных гостей. Езжала Никитишна и к матерям обительским обеды готовить, когда, бывало, после Макарья, купцы богатые, скитские "благодетели", наедут к матерям погостить, побаловать да кстати и богу помолиться. Привыкнув к стряпне да к столовым хлопотам, скучно, бывало, становилось Никитишне, коли долго ее ставить столы никуда не зовут.
Изо всех знакомых городовых купцов, изо всех заволжских тысячников ни к кому у ней сердце так не лежало, как к Патапу Максимычу. Аксинья Захаровна как-то в сродстве приходилась ей, и когда еще Никитишна по чужим людям проживала, Патапом Максимычем оставлена не была. Каждый год, бывало, он ей после Макарья чаю, сахару на целый год подарит, да платье хорошее, а иной год и шубу справит, либо деньгами не оставит. Добро Никитишна помнила твердо. Пошли за ней Патап Максимыч хоть в полночь, хоть за полночь, хоть во время вьюги-метелицы, хоть в трескучий мороз, хоть в распутицу, часа не усидит, мигом в дорогу сберется и покатит к куманьку любезному. Хоть старым костям иной раз и неможется, от послуги Патапу Максимычу ни за что не откажется. И все семейство Чапуриных души не чаяло в доброй, всегда веселой, разговорчивой Никитишне. Кроме нужных случаев, когда Никитишне в Осиповке приводилось столы строить, нередко по неделям и даже по месяцам там она гащивала. И, бывало, во время таких гостин уж никак невозможно было уговорить старушку, чтобы она каждый день обед не стряпала. Только что придет, первым долгом в стряпущую. Тогда стряпка уж прочь ступай, к печи никого, бывало, не подпустит Никитишна.
Смерклось и вызвездило, когда по скрипучей от завернувшего под вечер морозца дороге к дому Никитишны пара добрых коней подкатила сани с кожаным лучком, с суконным, подбитым мурашкинскою дубленкой, фартуком и с широкими отводами. В синей суконной шубе на лисьем меху, подпоясанный гарусным кушаком, в мерлушчатой шапке, вылез из саней Патап Максимыч и, оставя при лошадях работника, зачал в ворота стучать. На его стук, заливаясь визгливым лаем, отвечали со двора собаки, затем послышались чьи-то шаги по снегу, кто-то окликнул приехавшего, и, когда Чапурин отозвался, ворота на оба полотна распахнулись.
– Ах, батюшка Патап Максимыч!– вскликнул Авдей, приемный сын Никитишны.Милости просим. Пождите маленько, ваше степенство, за свечкой сбегаю, темненько на дворе-то, не зашибиться бы вам ненароком.
– Не надо, Авдеюшка, дорога знакомая,– отвечал Патап Максимыч,– а ты вот, голубчик, коней-то на двор пусти да сенца им брось. Здорова ль Никитишна?
– Неможет, Патап Максимыч, другой день.
– Ой ли? Что ж такое с ней приключилось? – спросил Патап Максимыч.
– Да бог ее знает: то походит, то поваляется. Года уж, видно, такие становятся. Великим постом на седьмой десяток перевалит,– говорил Авдей, провожая гостя.
Дверь из горницы отворилась. Авдеева жена, молодая, шустрая бабенка, с широким лицом, вздернутым носом и узенькими глазками, выбежала в сени со свечкой.
– Патап Максимыч! Подобру ль поздорову? Милости просим,– заговорила она.
– Здравствуй, Татьянушка. Что тетка?
– Хворает.
Войдя в горницу, Патап Максимыч увидал, однако, что кума любезная, повязанная белым платком по голове, сама встречает его. Заслышав голос куманька, не утерпела Никитишна, встала с постели и пошла к нему навстречу.
– Какими судьбами до наших дворов? – спрашивала она у Патапа Максимыча.
– Да вот, ехал неподалече и завернул,– отвечал он.– Нельзя же куму не наведать. И то с Рождества не видались. Что, божья старушка, неможется, слышь, тебе?
– Помирать время подходит, куманек. Кости все разболелись. Ломит, тягость такая! – говорила Никитишна.-Таня, ставь-ка, ты самовар да сбери чайку: куманек с холодку-то погреется.
– Рано бы помирать-то тебе, кумушка,– сказал, садясь на лавку, Патап Максимыч.– Пожить надо, внучек вырастить, замуж их повыдать.
– Тебя только послушай, наскажешь,– помаленьку оживляясь, заговорила Никитишна.– Аредовы веки, что ли, прикажешь мне жить? Дело наше бабье: слаб сосуд.
– Поживем еще, кумушка, поживем, пока бог грехам терпит. Выздоравливай. Ну, деток твоих видел, внучки-то что? Здоровеньки ли?
– Слава богу. Аннушку за букварь засадила,– молвила Никитишна,– "аз, ангел, ангельский" – твердит, а Марфуша, как бы ты видел, какая забавная стала, что рассказать нельзя. Спать полегли, да вот завтра увидишь.
– Нет, кумушка, до утра у тебя я не останусь,– сказал Патап Максимыч.– Я к тебе всего на часок и коней отпрягать не велел. В город еду. Завтра к утру надо быть там беспременно.
– Чтой-то, батько, какой ноне спесивый стал,– возразила Никитишна.Заночевал бы, завтра пообедал бы. Чуть брожу, а для гостя дорогого знатный бы обедец состряпала. Наши ключовски ребята лось выследили, сегодня загоняли и привезли. Я бы взяла у них лосиного мясца, да такое б тебе кушанье состряпала, хоть Царю самому на стол. Редко ноне лосей-то стали загонять. Переводятся что-то.
– Спасибо, кумушка, да ведь этого зверя, кажись, по закону есть не заповедано,– сказал Патап Максимыч.
– Что ты, окстись!– возразила Никитишна.– Ведь у лося-то, чай, и копыто разделенное, и жвачку он отрыгает. Макария преподобного житие читал ли? Дал бы разве божий угодник лося народу ясти, когда бы святыми отцами не было того заповедано... Да что же про своих-то ничего не скажешь? А я, дура, не спрошу. Ну, как кумушка поживает, Аксинья Захаровна?
– Ничего,– отвечал Патап Максимыч.– Клохчет себе. Дочерей взяли из обители, так с ними больше возится.
– Крестница моя что, Настасьюшка? Как поживает?
– Живет себе. Задурила было намедни.
– Как так?..
– Да в кельи захотела,– смеясь, сказал Патап Максимыч.– Иночество, говорит, желаю надеть. Да ничего, теперь блажь из головы, кажись, вышла. Прежде такая невеселая ходила, а теперь совсем другая стала,– развеселая. Замуж пора ее, кумушка, вот что.
– И то правда, куманек,– согласилась Никитишна.– Ведь ей никак восемнадцать годков минуло?
– Да. Девятнадцатый пошел с осени,– молвил Патап Максимыч.
– Так... Так будет,– сказала Никитишна.– Другой год я в Ключове-то жила, как Аксиньюшка ее родила. А прошлым летом двадцать лет сполнилось, как я домом хозяйствую... Да... Сама я тоже подумывала, куманек, что пора бы ее к месту. Не хлеб-соль родительскую ей отрабатывать, а в девках засиживаться ой-ой нескладное дело. Есть ли женишок-то на примете, а то не поискать ли?
– Маленько заведено дельце, кумушка,– отвечал Патап Максимыч.
– Из каких мест господь посылает? Здешний али дальний какой?– спросила Никитишна.
– Где по здешним местам жениха Настасье сыскать! – спесиво заметил Чапурин.– По моим дочерям женихов здесь нет: токари да кузнецы им не пара. По купечеству хороших людей надо искать... Вот и выискался один молодчик – из Самары, купеческий сын, богатый: у отца заводы, пароходы и торговля большая. Снежковы прозываются, не слыхала ли?
– Нет, Снежковых не слыхала,– отвечала Никитишна.– Да ведь я низовых-то мало знаю. Видел он крестницу-то?
– Покаместь не видал,– сказал Патап Максимыч.– Да вот беда-то, кумушка, что ты расхворалась.
– А что?
– Да ведь я было затем и приехал, чтобы звать тебя стол ради жениха урядить,– сказал Патап Максимыч.– На Аксиньины именины гостить к нам с отцом собирается.
– Беспременно буду,– живо подхватила Никитишна.– Да как же это возможно, чтобы на Настиных смотринах да не я стряпала? Умирать стану, а поеду. Присылай подводу, куманек, часу не промешкаю. А вот что, возьми-ка ты у наших ребят лося; знатно кушанье состряпаю, на редкость.
– Пожалуй,– молвил Патап Максимыч,– только уж ты сама сторгуйся и деньги отдай, после сочтемся.
Теперь в город за покупками еду, послезавтра домой ворочусь и тотчас за тобой подводу пришлю. Сама приезжай и лося вези.
– Ладно, хорошо,– сказала Никитишна.– А я все насчет крестницы-то. Как же это, куманек, что-то невдомек мне: давеча сказал ты, что в монастырь она собираться вздумала, а теперь говоришь про смотрины. Уж не силой ли ты ее выдаешь, не супротив ли воли?
– Заправских смотрин не будет, и настоящего сватовства еще нет,– сказал, уклоняясь от прямого вопроса, Патап Максимыч.– Пущай парень с девкой повидаются, друг на дружку посмотрят. А про сватовство и речи не будет. Раньше той зимы свадьбы нам не играть: и мне времени нет и Снежковым,– в разъездах придется все быть. Настя с молодцом теперь только повидится, а по весне Михайло Данилыч, жених-от, еще раз-другой к нам заедет,– ну помаленьку и ознакомятся... А что про скиты-то Настасья заговорила, так это она так... Нравная девка твоя крестница... Да уж я тебе все расскажу, перед тобой таиться нечего: своя ведь, опять же мать крестная... Сказал я намедни Настасье, что жених у меня для нее припасен. Она в слезы. Ну, подумал я, это еще не велика беда; кака девка без реву замуж выходит?.. "Не пойду, говорит, за твоего жениха". Пошумел я. "У тебя, говорю, воли своей нет, отец с матерью живы; значит, моя воля над детищем, за кого хочу, за того и выдам". Тут она и молвила про обещанье, дала, дескать, обет постриг принять в обители. А у меня теперь мать Манефа гостит. Думал, не она ли дурь в голову девке набила. Любят ведь эти игуменьи богатеньких родственниц прилучать... Да как разузнал, вижу, Манефа тут непричинна. Я опять за Настасью, хотелось допытаться, с чего она постриг в голову себе забрала... Опять про жениха речь повел. А она, кумушка, как брякнет мне!.. Так и сняла с меня голову.
– Что такое?– спросила Никитишна.
– Коли, говорит, неволить станешь,– "уходом", говорит, с первым встречным уйду... Подумай ты это, кумушка?.. А?.. Уходом?..
– Так и сказала?– спросила Никитишна, встревожась от таких вестей.
– Так и сказала. "Уходом", говорит, уйду,– продолжал Патап Максимыч.– Да посмотрела бы ты на нее в ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе нет, говорит как режет, а глаза как уголья, так и горят.
– Отцова дочка,– усмехнувшись, заметила Никитишна.– В тятеньку уродилась... Так у вас, значит, коса на камень нашла. Дальше-то что же было?
– Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь,– сказал Патап Максимыч.Молвил, что про свадьбу год целый помину не будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка, только все еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду так и сияет, пышная такая стала да радостная.
– А ты девку-то не больно ломай,– молвила Никитишна.– Лаской больше бери да уговорами, на упрямое слово не серчай, на противное не гневайся.
– И то по ней все говорю,– отвечал Патап Максимыч.– Боюсь, в самом деле не наделала бы чего. Голову, кумушка, снимет!.. Проходу тогда мне не будет.
– Страшен сон, да милостив бог,– успокаивала его Никитишна.– Много ль гостей-то звал?
– Да, окроме Снежковых, Ивана Григорьевича с Груней, удельного голову, еще кое-кого,– отвечал Патап Максимыч.– Мне всего больше того хочется, кумушка, чтоб Снежковым показать, как мы в наших захолустьях живем. Хоть, дескать, на болоте сидим, а мохом не обросли. Не загордились бы, коли бог велит в родстве быть. Так уж ты порадей, такой стол уряди, как у самых первых генералов бывает. Снежков-от Данило Тихоныч купец первостатейный, в городских головах сидел, у губернаторов обедывал, у самого царя во дворце, сказывает, в Питере бывал. Порядки, стало быть, знает. Так уж ты лицом в грязь не ударь. Денег не жалей, управь только все на самую хорошую руку. Чего в городе покупать? Сказывай, записывать стану.
Сидя за чаем, а потом за ужином, битый час протолковал Патап Максимыч с Никитишной, какие припасы и напитки искупить надо. И про Настю кой-что еще потолковали. Наконец, когда все было переговорено и записано, Патап Максимыч поехал из Ключова, чтоб с рассветом быть в городе.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Шурин Патапа Максимыча, Никифор, был дрянь человек. Что это был за собинка, того довольно сказать, что "волком" его прозвали,– а хуже, позорней того прозвища в лесах за Волгой нет. Волк – это вконец проворовавшийся мужик, всенародно осрамленный, опозоренный, которого по деревням своего околотка водили в шкуре украденной им скотины, сопровождая бранью, побоями, хохотом и стуком в печные заслоны и сковороды. Много мирских побоев за воровские дела принял Микешка, да мало, видно, бока у него болели: полежит недельку-другую, поохает, помается, да, оправившись, опять за воровской промысел да за пьянство. Просто сказать – отятой человек.
А ведь, кажется, был из семьи хорошей. Родители были честные люди, хоть не тысячники, а прожили век свой в хорошем достатке. Жили они в удельном селе Скоробогатове. Отец Никифора, Захар Колотухин, пряжу скупал по Ячменской волости, где не только бабы да девки, но и все мужики по зимам за гребнем сидят. Продавая пряжу в Пучеже да в Городце, хорошие барыши он получал и доволен был житьем-бытьем своим. Детей у Колотухина всего только двое было, сын да дочь – красные дети, как в деревнях говорится. Растили родители Никифора, уму-разуму учили, на всякое добро наставляли как следует, да, видно, уж на роду было ему писано быть не справным хозяином, а горьким пьяницей и вором отъявленным. Урожается иной раз у хорошего отца такое чадушко, что от него только горе да бесчестье: роду поношенье, всему племени вечный покор.
Аксинья Захаровна старше брата была. Еще девочкой отдали ее в Комаровский скит к одной родственнице, бывшей в одной из тамошних обителей головщицей правого крылоса; жила она там в холе да неге, думала и на век келейницей быть, да подвернулся молодой, красивый парень, Патап Максимыч Чапурин... Сошлись, ознакомились, он на нее не наглядится, она на него не надышится, решили, что жить розно им не приходится, и кончилось тем, что Патап Максимыч сманил девку, увез из скита и обвенчался с нею уходом. Прошло года три, мать Аксиньи Захаровны померла в одночасье, остались в дому отец старый вдовец, да сын холостой молодец.
Как жить без бабы? Никоим образом нельзя, без хозяйки весь дом прахом рассыплется... И задумал Захар Колотухин сам жениться и сына женить. Уж невесты были выбраны, и сваты приготовлены, обе свадьбы честью хотели справлять, да вдруг Захар занедужился, недельку-другую помаялся и отдал богу душу.
Остался Никифор надо всем отцовским добром сам себе голова. Не больно жалел он родителя, схоронил его, ровно с поля убрался: живи, значит, теперь на своей воле, припеваючи. Про невесту и думать забыл, житье повел пространное, развеселое. В город поехал, все трактиры спознал, обзавелся друзьями-приятелями, помогли они ему вскорости растранжирить родительски денежки. Прогуляв деньги, лошадей да коров спустил, потом из дому помаленьку стал продавать, да года два только и дела делал, что с базара на базар ездил: по субботам в Городец, по воскресеньям в Катунки, по понедельникам в Пучеж,так целую неделю, бывало, и разъезжает, а неделя прошла, другая пришла, опять за те же разъезды. Сказывал людям Никифор Захарыч, что по торговым делам разъезжает, а на самом деле из кабака в кабак метался, только на разуме и было что гульба да бражничанье. Впрочем, кроме сиденья в кабаках, у Никифора и другие дела водились: где орлянку мечут, он уж тут как тут; где гроши на жеребьевую выпивку кусают да из шапки вынимают, Никифор первый; драка случится, озорство ли какое, безобразие на базаре затеется, первый заводчик непременно Никифор Захарыч. До того скоро дошел, что и пить стало не на что, пришлось чем-нибудь на выпивку денег добывать. И пошел наш Никифор на сухом берегу рыбу ловить: день в кабаке, а ночь по клетям,– что плохо лежит, то добыча ему. Вконец проворовался, но сколько раз в краже его ни примечали, все увертывался. Иной раз только боками ответит, отпустят его мужики еле жива. Почешется, почешется да опять за чужим добром. Нельзя же – целовальник в долг не дает.
А душа была у него предобрая. Кто не обижал, тому рад был услужить всячески. Пожар ли случится, Никифор первый на помощь прибежит, бывало, в огонь так и суется, пожитки спасаючи, и тут уж на него положиться было можно: хоть неделю капельки вина во рту не бывало, с пожару железной пуговицы не снесет. Душ пять на своем веку из огня выхватил да из Волги человек семь. Бывало, только заслышит на реке крики: "Батюшки, тону! Подайте помощь, православные!.." – мигом в воду... А плавал Микешка, как окунь, подплывет, бывало, к утопающему, перелобанит его кулаком что есть мочи, оглушит до беспамятства, чтобы руками не хватался и спасителя вместе с собой не утопил, да, схватив за волосы,– на берег. Раз этак спас бурлака, что с барки упал, на глазах самого губернатора. Губернатор велел Никифора к себе позвать, похвалил его, записал имя и сказал ему:
– За твой человеколюбивый подвиг, за спасенье погибающего, к серебряной медали тебя представлю.
– А велика ль та медаль, ваше превосходительство? – спросил Микешка.
– В полтинник,– отвечал удивленный таким вопросом генерал.
– Так не будет ли такой милости, ваше превосходительство,– сказал Никифор,– чтоб теперь же мне полтинник тот в руки, я бы с крестником выпил за ваше здоровье, а то еще жди, пока вышлют медаль. А ведь все едино – пропью же ее.
Раз, под пьяну руку, женился Никифор. Проживала в селе Скоробогатове солдатка, вдова. Маврой звали ее. Разбитная была, на все руки. Известно дело, солдатка мирской человек, кто к ней в келью зашел, тот и хозяин. Когда у Никифора еще деньги водились и дом еще не пропит был, связалась она с ним и задумала вокруг него покорыстоваться. Чем в тесной кельенке жить на задворище, не в пример лучше казалось ей похозяйничать в хорошем, просторном дому. Загулял раз с ней Микешка, пили без просыпу три дня и три ночи, а тут в Скоробогатово проезжающий священник наехал, то есть, попросту сказать, беглый раскольничий поп. Говорит Мавра Микешке:
– Соколик мой ясный, голубчик Микешенька, возьми меня за себя.
– И без того со мной живешь,– отвечал Никифор.– Будет с тебя.
– Лучше будет, ненаглядный ты мой... Кус ты мой сахарный, уста твои сладкие, золотая головушка, не в пример лучше нам по закону жить,– приставала Мавра.– Теперь же вот и отец Онисим наехал, пойдем к нему, повенчаемся. Зажили б мы с тобой, голубчик, припеваючи: у тебя домик и всякое заведение, да и я не бесприданница,– тоже без ужина спать не ложусь,– кой-что и у меня в избенке найдется.
– Какое у тебя приданое?– смеясь, сказал солдатке Никифор.– Ну так и быть, подавай росписи: липовы два котла, да и те сгорели дотла, сережки двойчатки из ушей лесной матки, два полотенца из березова поленца, да одеяло стегано алого цвету, а ляжешь спать, так его и нету, сундук с бельем да невеста с бельмом. Нет, таких мне не надо – проваливай.
– Да полно, голубчик ты мой сизокрылый, не ломайся, Микешенька,– ублажала его Мавра.– Уж как же мы с тобой бы зажили!..
– Да поди ты к бесу на поветь, окаянная! – крикнул Никифор, плюнув чуть не в самую невесту.– Ишь, прости господи, привязалась. Пошла вон из избы!
– Я бы тебе, Микешенька, во всем угождала, слушалась бы каждого твоего словечка; всем бы тебя успокоила, ты бы у меня как сыр в масле катался,продолжала уговоры свои Мавра, поднося Никифору Захарычу стаканчик за стаканчиком.
Не устоял Никифор Захарыч супротив водки да солдаткиных уговоров. Сам не помнил, как в избу сватовья-соседи нагрянули и сволокли жениха с невестой к беглому попу Онисиму.
Проснулся поутру Никифор, Мавра возле него волосы ему приглаживает, сама приголубливает:
– Сокровище ты мое бесценное, муженек мой золотой, ясный соколик ты мой!
– Что ты, свинья тупорыла! С похмелья, что ль, угорела? Какой я тебе муж?закричал Никифор, вскочив с постели.
– Как какой муж? – молвила Мавра.– Известно, какой муж бывает: венчанный! Бог да поп меня вчерась тебе отдали.
– Вон из избы! Чтоб духу твоего не было... Ишь кака жена выискалась! Уйди до греха, не то раскрою,– закричал еще не совсем проспавшийся Никифор, схватив с шестка полено и замахнувшись на новобрачную.
– Матушки мои!.. Голубушки!.. Да что ж это со мной, горькою, делается?..зачала во всю ивановскую причитать Мавра.– Да и чем же я тебе, Микешенька, досадила?.. Да и чем же я тебя, желанный, прогневала?
Хватил Никифор поленом по спине благоверную. Та повалилась и на всю деревню заверещала. Сбежались соседи,– вчерашние сваты. Стали заверять Никифора, что он вечор прямым делом с Маврой повенчался. Не верит Никифор, ругается на чем свет стоит.
– Да сходи к попу,– говорят сватовья.– Спроси у него, поп не соврет, да и мы свидетели.
Сбегал Никифор к попу. И поп те же речи сказывает. Делать нечего. Поп свяжет, никто не развяжет, а жена не гусли, поигравши, ее не повесишь. Послал за вином, цело ведро новобрачные со сватами роспили. Так и повалились, где кто сидел.
Проспались. Никифор опять воевать. Жену избил, и сватьям на калачи досталось, к попу пошел и попа оттрепал: "Зачем, говорит, пьяный пьяного венчал?" Только и стих, как опять напился.
Желтенькое житье Мавре досталось. Не ждала она такой жизни, не думала, чтобы силой да обманом взятый муж таким лютым сделался. Что день – то таска, что ночь – потасовка. Одной печи у Мавры на спине не бывало. Только и отдохнет, как муж по дальним кабакам уедет гулять. А из дому Никифор ее не гнал. "Что же делать, говаривал, какая ни на есть жена, а все-таки богом дана, нельзя ж ее из дому гнать". Тогда только ушла от него Мавра, как он и дом и все, что в доме, дотла прогулял, и не стало у него ни кола, ни двора. Сбежала Мавра к целовальнику, прежнему приятелю, села в кабаке жареной печенкой торговать.