Текст книги "На горах. Книга Вторая"
Автор книги: Павел Мельников-Печерский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 74 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Работы на пристани и на прядильнях Смолокурова еще до Покрова были кончены, и Чубалов рассчитал пришлых работников. Рассчитались они честно и мирно – не так, как бывало при Василье Фадееве. После выгонки ненавистного приказчика голоса никто не повышал в работных избах, а ежель и случалось кому хмельком чересчур зашибиться, сами товарищи не допускали его бушевать, а если слов не слушался, так пускали в ход палки и кулаки. Иные работники, особенно дальние, после расчета Христом богом молили оставить их при смолокуровском доме за какую угодно плату, даже из одного хлеба. Чубалов соглашался, и эти работники были полезнее других, они сделались бдительными и верными стражами осиротелого дома. А это было нелишнее. Не раз были попытки подкопаться под какую-нибудь смолокуровскую постройку, где лежало мало-мальски ценное. Охотников до чужбинки в том городке, где жил покойный Марко Данилыч, было вдоволь, и потому Герасим Силыч по ночам в доме на каждой лестнице клал спать по нескольку человек, чтоб опять ночным делом не забрался в покои какой-нибудь новый Корней Прожженный.
Тихо, бесшумно шла новая Дунина жизнь, хоть и было ей тоскливо, хоть и болела она душою от скучного одиночества. С нетерпеньем ждала она тех дней, когда заживет под одном кровлей с сердечным своим другом Аграфеной Петровной.
Дни и ночи рук не покладаючи Герасим Силыч работал над устройством смолокуровских дел. Они шли успешно: кусовые и косные, реюшки и бударки, строенные на пристани, бечева, ставные сети, канаты и веревки, напряденные весной и летом, проданы были хоть и не вовремя, хоть и по низкой цене, но все-таки довольно выгодно. Лес, на пристани заготовленный на два года, был продан дороже, чем обошелся он Марку Данилычу.
Приехал с Унжи Никифор, хорошо уладивши тамошние дела. За унженские дачи в свое время дешево Марко Данилыч заплатил промотавшемуся их барину. Не один год вырубал он десятин по сотне и сплавлял лес на пристани свою и нижегородскую; к тому ж и Корней Евстигнеич, будучи на Унже, не клал охулки на руку, а все-таки Никифор Захарыч, распродавши дачи по участкам, выручил денег больше, чем заплатил Марко Данилыч при покупке леса. С домом оставалось только развязаться, тогда бы и дело с концом, но продать большой дом в маленьком городке не лапоть сплести.
Из местных обывателей не было такого, кто бы мог купить смолокуровский дом, даже и с долгой рассрочкой платежа, а жители других городов и в помышленье не держали покупать тот дом, у каждого в своем месте от отцов и дедов дошедшая оседлость была, – как же оставлять ее, как менять верное на неверное? Старым, насиженным местом русский человек паче всего дорожит – не покинет он дома, где родились и сам и его родители, не оставит места, где на погосте положены его дедушки, бабушки и другие сродники. Внаймы смолокуровского дома сдать было некому – у каждого купца, у каждого мещанина хоть кривенький домишко, да есть, – у чиновных людей, что покрупнее, были свои дома, а мелкая сошка перебивалась на маленьких квартирках мещанских домов – тесно там, и холодно, и угарно, да делать нечего – по одежке протягивай ножки. А главное дело в том, что по всему городку ни у кого не было столько денег, чтоб купить смолокуровский дом, красу городка, застроенного ветхими деревянными домишками, ставленными без малого сто лет тому назад по воле Екатерины, обратившей ничтожное селенье в уездный город. Вот уж семьдесят лет, как тот городок ни разу дотла не выгорал, – оттого и строенье в нем обветшало.
Носились слухи по городу, что молодая наследница Марка Данилыча для того распродает все, что хочет уехать на житье за Волгу. Одни верили, другие не давали веры: «Зачем, – говорили они, – такой молоденькой и богатой невесте забиваться в лесную глушь. Там и женихов-то подходящих нет – одно мужичье: дровосеки да токари, красильщики да валяльщики». Раннюю продажу лодок и прядильного товара тем объясняли, что неумелой девушке не под стать такими делами заниматься, но в продажу дома никто и верить не хотел. Поверили только к Сергиеву дню, когда настали «капустки». В то время по всем городкам, по всем селеньям в каждом доме на зиму капусту рубят, к зажиточным людям тогда вереницами девки да молодки с тяпками (Тяпка – малый, заостренный, круглый и острый заступ, употребляемый при рубке капусты.) под мышками сбираются. А ребятишкам и числа нет, дела они не делают, зато до отвала наедаются капустными кочерыгами. Шум, визг, крики разносятся далеко, а девицы с молодицами, стоя за корытами, «Матушку капустку» поют:
Я на камешке сижу,
Я топор в руках держу,
Изгородь я горожу.
Ой люли, ой люли,
Изгородь я горожу.
Я капусту сажу,
Я все беленькую,
Да кочанненькую.
Ой люли, ой люли,
Да кочанненькую.
У кого капусты нет -
Просим к нам в огород,
Во девичий хоровод.
Ой люли, ой люли,
Во девичий хоровод.
Пойдем, девки, в огород
Что по белую капустку
Да по сладкий кочешок.
Ой люли, ой люли,
Да по сладкий кочешок.
А капустка-то у нас
Уродилась хороша,
И туга, и крепка, и белым-белешенька.
Ой люли, ой люли,
И белым-белешенька.
Кочерыжки – что твой мед,
Ешьте, парни, кочерыжки -
Помните капустки.
Ой люли, ой люли,
Помните капустки.
Отчего же парней нет,
Ай зачем нет холостых
У нас на капустках?
Ой люли, ой люли,
У нас на капустках?
Возгордились, взвеличались
Наши парни молодые,
Приступу к ним нет.
Ой люли, ой люли,
Приступу к ним нет.
А в торгу да на базаре,
По всем лавкам и прилавкам
Не то про них говорят.
Ой люли, ой люли,
Не то про них говорят.
Вздешевели, вздешевели
Ваши добры молодцы,
Вся цена им – кочешок.
Ой люли, ой люли,
Вся цена им кочешок.
Ноне девять молодцов
За полденьги отдают
И дешевле того.
Ой люли, ой люли,
И дешевле того.
Тяпи, тяпи, тяп!..
Тяпи, тяпи, тяп!..
Ой, капуста белая,
Кочерыжка сладкая!
Звонко разносится веселый напев капустной песни, старой-престарой. Еще с той поры поется она на Руси, как предки наши познакомились с капустой и с родными щами. Под напев этой песни каждую осень матери, бабушки и прабабушки нынешних девок и молодок рубили капусту. Изо всех домов далеко раздается нескончаемый стук тяпок, а в смолокуровском такая тишь, что издали слышно, как на дворе воробьи чирикают. Бывало, к пристани Марка Данилыча лодок по десяти с капустой приходило – надо было ее на зиму заготовить, достало бы на всех рабочих, а теперь смолокуровские лодки хоть и пришли, но капуста без остатка продана была на базаре. Тут только уверились горожане, что смолокуровские заведения в самом деле закрываются и молодая хозяйка переселяется с родины в иное место.
В то время как рубили капусту, подошел двадцатый день по смерти Марка Данилыча, и к Дуне приехал Патап Максимыч с Аграфеной Петровной и с детьми ее. Похожий на пустыню смолокуровский дом огласился детскими кликами, беготней и играми, и Дуня повеселела при своей сердечной Груне.
В полусорочины (Полусорочины – двадцатый день после смерти.) Герасим Силыч отправил в доме канон за единоумершего, потом все сходили на кладбище помолиться на могилке усопшего, а после того в работных избах ставлены были поминальные столы для рабочих и для нищей братии, а кроме того, всякий, кому была охота, невозбранно приходил поминать покойника. На другой же день поминовенья начались сборы в путь-дорогу. Одна Дарья Сергевна была недовольна решеньем переехать за Волгу: сильна в ней была привязанность к дому, где она молодость скоротала и почти до старости дожила. Патап Максимыч больше всего заботился, чтобы как-нибудь дом сбыть с рук. Узнавши, что присутственные места в городке до того обветшали, что заниматься в них стало невозможно, он вступил в переговоры с начальством, чтобы наняли смолокуровский дом, ежели нет в казне денег на его покупку. Городничий рассчитал, что в том доме, опричь помещения присутственных мест, может быть и для него отделана хорошая даровая квартира, и потому усердно стал хлопотать о найме. Патап Максимыч, будучи с Дуней один на один, сказал ей про то.
– Знаете ли, что я придумала? – выслушав Чапурина и немного помолчавши, сказала она. – Не надо бы дома-то продавать, лучше внаймы отдать на короткий срок, на год, что ли, а не то и меньше.
– Что ж это тебе вздумалось? – спросил Патап Максимыч.
– А помните, как мы разбирали тятенькин сундук и нашли бумагу про дядюшку Мокея Данилыча? – сказала Дуня. – Ежели, бог даст, освободится он из полону, этот дом я ему отдам. И денег, сколько надо будет, дам. Пущай его живет да молится за упокой тятеньки.
– Добрая душа у тебя, добрая, – ласково улыбаясь, сказал ей Патап Максимыч. – Значит, дом внаймы отдавать только на год?
– Как уж там рассудите, – отвечала Дуня. – А как думаете, скоро ли дядя воротится из полону?
– Не ближе лета. Поглядим, что оренбургский татарин напишет, а ответа от него до сих пор еще нет, – сказал Патап Максимыч. – Схожу-ка я теперь к городничему да потолкую с ним о найме дома на год. Да вряд ли он согласится на такое короткое время, – дело же ведь не его, а казенное.
– Так вовсе не отдавать, – быстро промолвила Дуня. – Караульщиков можно нанять. Герасима Силыча попросить, не согласится ли он пожить здесь до дяди.
– Хорошо, – молвил Чапурин, но все-таки пошел к городничему.
***
Только что вышел он из Дуниной комнаты, вошла Аграфена Петровна.
– С приезда не удавалось еще мне поговорить с тобой с глазу на глаз,сказала она Дуне. – Все кто-нибудь помешает: либо тятенька Патап Максимыч, либо Герасим Силыч, либо Дарья Сергевна, а не то ребятишки мои снуют по всем горницам и к тебе забегают.
– Что ж? Пусть их побегают, здесь просторно играть им, – молвила Дуня. И, зорко поглядевши в глаза приятельнице, сказала:
– По глазам вижу, Груня, что хочется тебе что-то сказать мне. К добру али к худу будут речи твои?
– Каково почтешь, – ответила Аграфена Петровна, тоже улыбаясь.По-моему, кажется бы, к добру, а впрочем, как рассудишь.
– Что ж такое? – немного смутившись, спросила Дуня. Догадывалась она, о чем хочет вести с ней речь приятельница.
– Два раза виделась я с ним у Колышкиных, – сказала Аграфена Петровна.Как за Волгу отсюда ехали да вот теперь, сюда едучи. С дядей он покончил, двести тысяч чистоганом с него выправил, в Казани жить не хочет, а в Нижнем присматривает домик и думает тут на хозяйство сесть.
– Что ж он? – вся потупившись, спросила Дуня.
– Ничего. Жив, здоров, – отвечала Аграфена Петровна. – Про тебя вспоминал. Ни слова Дуня. – Тоже тоскует, как и тогда у нас в Вихореве,немного помолчав, сказала Аграфена Петровна. – Тоскует, плачет; смертная ему охота хоть бы глазком поглядеть на ту, что с ума его свела, не знает только, как подступиться… Боится.
– Так и сказал? – чуть слышно промолвила Дуня.
– Так и сказал, – ответила Аграфена Петровна. – Терзается, убивается, даже рыдает навзрыд. «Один, говорит, свет, одна услада мне в жизни была, и ту по глупости своей потерял». В последний раз, как мы виделись, волосы даже рвал на себе… Да скажи ты мне, Дуня, по истинной правде, не бывало ль прежде у вас с ним разговоров о том, что ты ему по душе пришлась? Не сказывал ли он тебе про свои намеренья?
– Нет, – ответила Дуня, – ни он мне, ни я ему словечка о том не сказала. Он не заговаривал, так как же я-то могла говорить? Мое дело девичье. Тогда же была я такая еще, что путем и не понимала своих чувств. А когда узнала, что уехал он к Фленушке, закипело мое сердце, все во мне замерло, но я все-таки затаила в себе чувства, никому виду не подала, тебе даже не сказала, что у меня сталось на сердце… А тут эта Марья Ивановна подвернулась. Хитрая она – сразу обо всем догадалась. Лукавыми словами завлекла она меня в ихнюю веру, и я была рада. У них вечное девичество в закон поставляется, думать про мужчин даже запрещается, а я была тогда им так много обижена, так ненавидела его, всякого зла и несчастья желала ему, оттого больше и предалась душою фармазонской вере… Когда же образумилась и познала ихние ложь и обманы, тогда чаще и чаще он стал вспоминаться мне. Голос его даже слыхала, призрак его видела. И с той поры стала сердцем по нем сокрушаться, жалеть (Жалеть – в простонародье любить.) его.
– И он тебя жалеет, и он по тебе сокрушается, – тихонько молвила Аграфена Петровна. – С того времени сокрушается, как летошний год уехал в скиты. Так говорил он в последнее наше свиданье и до того такие же речи не раз мне говаривал… Свидеться бы вам да потолковать меж собой.
– Нет! Как можно! – покрасневши вся, молвила Дуня. – Не бросаться же к нему на шею.
– Вестимо, на шею не бросаться, а не мешает самой тебе узнать, как он по тебе сокрушается, особенно теперь, как ты осиротела… Как, говорит, теперь она устроится? Беспомощная, беззащитная! – сказала Аграфена Петровна.
Задумалась Дуня. После недолгого молчанья Аграфена Петровна сказала ей:
– Теперь он чуть не каждый день у Колышкиных. Приедем в город, увидишься с ним. Поговори поласковей. Сдается мне, что дело кончится добром.
Не ответила Дуня, но с тех пор Петр Степаныч не сходил у нее с ума. И все-то представлялся он ей таким скорбным, печальным и плачущим, каким видела его в грезах в луповицком палисаднике. Раздумывает она, как-то встретится с ним, как-то он заговорит, что надо будет ей отвечать ему. С ненавистью вспоминает Марью Ивановну, что воспользовалась душевной ее тревогой и, увлекши в свою веру, разлучила с ним на долгое время. Про Фленушку и про поездку Самоквасова в Комаров и помина нет.
Пришел Покров девкам головы крыть (С Покрова (1-го октября) начинаются по деревням свадьбы. После венчания молодой расчесывают косу и кроют голову повойником.) – наступило первое зазимье, конец, хороводам, почин вечерним посиделкам. Патап Максимыч уладил все дела – караульщики были наняты, а Герасим Силыч согласился домовничать. Через недолгое время после Покрова пришлись сорочины. Справивши их, Патап Максимыч с Аграфеной Петровной, с Дуней и Дарьей Сергевной поехали за Волгу. На перепутье остановились у Колышкиных.
И Сергей Андреич и Марфа Михайловна рады были знакомству с Дуней, приняли ее с задушевным радушьем и не знали, как угодить ей. Особенно ласкова была с ней Марфа Михайловна – сиротство молодой девушки внушало ей теплое, сердечное к ней участье. Не заставил долго ждать себя и Петр Степаныч.
Вошел он в комнату, где сидели и гости и хозяева. Со всеми поздоровавшись, низко поклонился он Дуне и весь побледнел. Сам ни словечка, стоит перед нею как вкопанный. Дуня слегка ему поклонилась и зарделась как маков цвет. Постоял перед ней Самоквасов, робко, скорбно и страстно поглядел на нее, потом отошел в сторону и вступил в общий разговор. Аграфена Петровна улучила минуту и прошептала ему несколько слов. Немного погодя сказала она Дуне:
– Пойдем в те комнаты, надо мне на ребяток моих посмотреть, не расшалились ли; да и спать уж пора их укладывать.
Медленно встала Дуня и пошла за подругой. Посмотрели они на детей; те играли с детьми Колышкина и держали себя хорошо. После того Аграфена Петровна пошла с Дуней в гостиную. Сели они там.
– Ну что? – спросила едва слышно Аграфена Петровна. Не отвечала Дуня.
– Что ж молчишь? говори!
– Жалким таким он мне показался, – немного помедливши, проговорила Дуня.
– Чем же жалок-то? – с улыбкой спросила Аграфена Петровна.
– Так, – пальцами перебирая оборку платья, тихонько ответила Дуня.
– А ты путем говори, – вскликнула Аграфена Петровна. – Мы ведь здесь одни, никто не услышит.
– Жалкий такой он, тоскливый…– промолвила Дуня.
– По тебе тоскует, оттого и жалок, – сказала Аграфена Петровна.
В это самое время робкими, неровными шагами вошел в гостиную Петр Степаныч и стал у притолоки. Назад идти не хочется, подойти смелости нет.
– Подите-ка сюда, Петр Степаныч, подойдите к нам поближе, – улыбнувшись весело, молвила ему Аграфена Петровна. Тихой поступью подошел к ней Самоквасов.
– Винитесь, в чем согрубили, – сказала Аграфена Петровна.
– Глаз не смею поднять…– задыхающимся, дрожащим голосом промолвил Самоквасов. – Глупость была моя, и теперь должен за нее век свой мучиться да каяться.
– Что ж такое вы сделали?.. Я что-то не помню, – вся разгоревшись, промолвила Дуня.
– А уехал-то тогда. В прошлом-то году… Не сказавшись, не простившись, уехал…– сказал Петр Степаныч.
– Что ж? Вы человек вольный, где хотите, там живете, куда вздумали, туда и поехали, никто вас не держит, – проговорила Дуня. – Я вовсе на вас не сердилась, и уж довольно времени прошло, когда мне сказали о вашем отъезде; а то и не знала я, что вы уехали. Да и с какой стати стала бы я сердиться на вас?
– Авдотья Марковна, Авдотья Марковна! Раздираете вы душу мою! – вскликнул Самоквасов. – Сам теперь не знаю, радоваться вашим словам иль навеки отчаяться в счастье и радости.
Дуня сгорела вся, не может ничего сказать в ответ Петру Степанычу. Но потом эти слова его во всю жизнь забыть не могла.
Немного оправясь от смущенья, повела она речь о постороннем.
– Что ваш раздел? – спросила она.
– Покончил, судом порешили нас, – отвечал Самоквасов. – Прежде невеликую часть из дедушкина капитала у дяди просил я, а он заартачился, не хотел и медной полушки давать. Делать нечего – я к суду. И присудили мне целую половину всего именья – двести тысяч чистыми получил и тотчас же уехал из Казани – не жить бы только с дядей в одном городе. Здесь решился домик себе купить и каким-нибудь делом заняться. А не найду здесь счастья, в Москву уеду, либо в Питер, а не то и дальше куда-нибудь… Двухсот тысяч на жизнь хватит, а жить мне недолго. Без счастья на свете я не жилец.
– Ну, будет вам, Петр Степаныч, – сказала Аграфена Петровна. – Мировую сейчас, хоть ссоры меж вами и не было. Так ли, Дунюшка?
– Какая же ссора? – молвила Дуня, обращаясь к подруге. – И в прошлом году и до сих пор я Петра Степаныча вовсе почти и не знала; ни я перед ним, ни он передо мной ни в чем не виноваты. В Комаров-от уехали вы тогда, так мне-то какое дело было до того? Петр Степаныч вольный казак – куда воля тянет, туда ему и дорога.
– Ну, будет, пойдемте, не то придет сюда кто-нибудь, – сказала Аграфена Петровна. – Ступайте прежде вы, Петр Степаныч, мы за вами.
Послушно, ни слова не сказавши, вышел Самоквасов. Когда ушел он, Аграфена Петровна тихонько сказала Дуне:
– На первый раз пока довольно. А приметила ль ты, какой он робкий был перед тобой, – молвила Аграфена Петровна. – Тебе словечка о том не промолвил, а мне на этом самом месте говорил, что ежель ты его оттолкнешь, так он на себя руки наложит. Попомни это, Дунюшка… Ежели он над собой в самом деле что-нибудь сделает, это всю твою жизнь будет камнем лежать на душе твоей… А любит тебя, сама видишь, что любит. Однако ж пойдем.
И пошли из гостиной в столовую, где и хозяева и гости сидели.
Патап Максимыч дня четыре прожил у Колышкиных, и каждый день с утра до ночи тут бывал Самоквасов. Дуня помаленьку стала с ним разговаривать, а он перестал робеть. Зорко поглядывала на них Аграфена Петровна и нарадоваться не могла, заметив однажды, что Дуня с Петром Степанычем шутят и чему-то смеются.
Перед отъездом Аграфена Петровна сказала Самоквасову, чтобы дён через десять приезжал он к ней в Вихорево.
***
Переправясь через Волгу, все поехали к Груне в Вихорево. Эта деревня ближе была к городу, чем Осиповка. Патап Максимыч не успел еще прибрать как следует для Дуни комнаты, потому и поторопился уехать домой с Дарьей Сергевной. По совету ее и убирали комнату. Хотелось Патапу Максимычу, чтобы богатая наследница Смолокурова жила у него как можно лучше; для того и нанял плотников строить на усадьбе особенный дом. Он должен был поспеть к Рождеству.
Не заставил себя ждать Петр Степаныч, на десятый день, как назначила ему Аграфена Петровна, он как снег на голову. Дуня была довольна его приездом, хоть ничем того и не выказала. Но от Груни не укрылись ни ее радость, ни ее оживленье.
– Рада гостю? – спросила она Дуню вечером, когда осталась вдвоем с ней. Дуня поалела, но ничего не ответила.
– По глазам вижу, что радехонька. Меня не проведешь, – улыбаясь и пристально глядя на Дуню, сказала Аграфена Петровна.
– По мне, все одно, – молвила Дуня, облегчив трепетавшую грудь глубоким вздохом.
– Разводи бобы-то! Точно я двухлетний ребенок, ничего не вижу, ничего не понимаю, – с усмешкой сказала Аграфена Петровна. – Лучше вот что скажи – неужто у тебя еще не вышли из памяти Луповицы, неужели в самом деле обрекла ты себя на девичество?
– Про Луповицы не хочу и вспоминать. Если б можно было совсем позабыть их, была бы тому радехонька, – с живостью вскликнула Дуня.
– Только замужем совсем про них забудешь, – сказала Аграфена Петровна.
– Это почему? – спросила Дуня.
– Да уж так, – ответила Аграфена Петровна. – Не тем будет голова занята. Думы о муже, заботы о детях, домашние хлопоты по хозяйству изведут вон из памяти воспоминанья о Луповицах. И не вспомнишь про тамошних людей. А замуж тебе пора. Теперь то возьми: теперь у тебя большие достатки, как ты с ними управишься? Правда, тятенька Патап Максимыч вступился в твое сиротство, но все ж он тебе чужанин, а сродников нет у тебя ни души: да тятенька и в отлучках часто бывает, и лета его уж такие, что – сохрани бог, от слова не сделается – и с ним то же может приключиться, что с твоим покойником. На дядю надеешься? Так выйдет ли он из полону, нет ли, одному богу известно. А ежель и выйдет, что за делец будет?
Столько годов проживши в рабстве у бусурман, не то что от наших дел отстал, а пожалуй, и по-русски-то говорить разучился. К тому ж и он уж человек не молодой, и к нему старость подошла. Он же не только тебя никогда не видывал, а даже не знает, что и на свете-то ты есть. Как ему сберечь твое добро, не зная русских порядков? Правду ль я говорю?
– Конечно, правду, – поникнув разгоревшимся личиком, сказала Дуня.
– Иное дело – замужество, – продолжала Аграфена Петровна. – Хоть худ муженек, да за мужниной головой не будешь сиротой; жена мужу всего на свете дороже.
Не отвечала Дуня, крепко призадумалась над речами друга сердечного и противного слова не могла ей сказать.
– А что, Дунюшка, пошла бы ты за Петра Степаныча, если б он к тебе присватался? – спросила вдруг у ней Аграфена Петровна. Слезы выступили у Дуни.
– Не знаю, – она молвила.
– Его-то знаешь, – подхватила Аграфена Петровна. – И то знаешь, что он по тебе без ума. Сам он мне о том сказывал и просил меня поговорить с тобой насчет этого… Сам не смеет. Прежде был отважный, удалой, а теперь тише забитого ребенка.
Молчала Дуня, но Аграфена Петровна по-прежнему приставала к ней:
– Скажи, Дунюшка, скажи, моя милая. Ежели хочешь, словечка ему не вымолвлю. Пошла бы ты за него али нет?
По-прежнему Дуня ни слова.
– Не сионская ли горница тревожит тебя?.. Не об ней ли вспоминаешь? Не хочешь ли сдержать обещание вечного девичества, что обманом взяли с тебя? – сказала Аграфена Петровна. Встрепенулась Дуня при этих словах.
– Нет, нет! – вскрикнула она. – Не поминай ты мне про них, не мути моего сердца, богом прошу тебя… Они жизнь мою отравили, им, как теперь вижу, хотелось только деньгами моими завладеть, все к тому было ведено. У них ведь что большие деньги, что малые – все идет в корабль.
– Да не в том дело, – прервала ее Аграфена Петровна. – Пошла ли бы ты за Петра Степаныча? Вот о чем я тебя спрашиваю… Пожалей ты его… Он, бедняжка, теперь сам не свой, от хлеба даже отбился. Мученик, как есть мученик… Что ж ты скажешь мне? Пошла бы?
Крепко прижалась Дуня лицом к плечу подруги и чуть слышно прошептала ей:
– Что ж нейти, коли есть на то воля божия… И, сказавши, громко зарыдала.
– Так я скажу ему. Поскорей бы уж делу конец… Что томить его понапрасну? – молвила Аграфена Петровна.
– Ах нет, Груня, не говори, – вскликнула Дуня. – Как это можно?
– Ежели станем молчать, ни до чего не домолчимся, – сказала Аграфена Петровна. – Непременно надо вам переговорить друг с другом, а там – что будет богу угодно.
– Ах, нет!.. Нет, ни за что на свете! У меня и слов не достанет,вскликнула Дуня.
– Так ин вот что сделаем, – сказала Аграфена Петровна. – Так и быть, хоть я еще и молода, пойду в свахи. Потолкую с ним, а потом и с тобой слажу. Ладно ли будет?..
– Не знаю. Делай как лучше, – чуть слышно прошептала Дуня.
И всю ночь после того глаз не могла сомкнуть она, думы так и путались у ней на уме. А думы те были все об одном Петре Степаныче, думы ясные и светлые. Тут вполне сознала Дуня, что она полюбила Самоквасова.
Заснула только под утро, и во сне ей виделся только он один.
Утром Аграфена Петровна передала Петру Степанычу, что Дуня не прочь за него идти. Он так обрадовался, что в ноги молодой свахе поклонился, а потом заметался по горнице.
– Так и быть, сведу вас, – сказала Аграфена Петровна, – только много с ней не говорить и долго не оставаться. Ведь это не Фленушка. Робка моя Дуня и стыдлива. Испортите дело – пеняйте на себя. Сама при вас буду – меня во всем извольте слушаться; скажу: «довольно» – уходите, скажу: «не говорите» – молчите.
Вечером, когда Дуня с Аграфеной Петровной сидели вдвоем, вошел к ним Петр Степаныч. Не видавши целый день Дуни, он низко ей поклонился, а она ответила едва заметным поклоном. Все трое молчали.
– Я, Петр Степаныч, по вашей просьбе, говорила с Дуней насчет ваших намерений, – начала Аграфена Петровна. – Вот она сама налицо, извольте спрашивать, как она думает.
Неровной, медленной поступью подошел Самоквасов к Дуне. Хочет что-то сказать, да слова с языка не сходят. Сам на себя дивится Петр Степаныч – никогда этого с ним не бывало. Нет, видно, здесь не Каменный Вражек, не Комаровский перелесок.
– Да говорите же! – вскликнула с нетерпеньем Аграфена Петровна.
Оправившись от смущенья, тихим, взволнованным голосом, склонив перед Дуней голову, сказал он:
– Ежели не противен… не откажите… явите божескую милость… Богом клянусь – мужем добрым буду, верным, хорошим.
У Дуни в глазах помутилось, лицо вспыхнуло пламенем, губы судорожно задрожали, а девственная грудь высоко и трепетно стала подниматься, потом слезы хлынули из очей. Ни слова в ответ она не сказала.
– Согласны ль будете выйти, Авдотья Марковна, за меня? – спустя немного промолвил Петр Степаныч. Дуня через силу прошептала:
– Да.
– Ну и слава богу, – радостно вскликнула Аграфена Петровна.Домолчались до доброго слова!.. Теперь, Петр Степаныч, извольте в свое место идти, а я с вашей невестой останусь. Видите, какая она – надо ей успокоиться.
– На одну минутку, – не помня себя от восторга, вскликнул Самоквасов и вынул из кармана дорогое кольцо. – Так как вас, Авдотья Марковна, Аграфена Петровна сейчас назвала моей невестой и как я сам теперь вас за невесту свою почитаю, то нижайше прошу принять этот подарочек. Дуня не брала кольца.
– Возьми, Дунюшка, – молвила Аграфена Петровна. – Так водится.
Нерешительно и робко протянула Дуня руку. Петр Степаныч положил в нее подарок.
– Теперь ступайте с богом, Петр Степаныч, оставьте нас, – промолвила Аграфена Петровна. Самоквасов молча повиновался.
***
На другой день рано поутру Аграфена Петровна послала нарочного с письмом к Патапу Максимычу. Она просила его как можно скорей приехать в Вихорево.Чапурин не заставил себя долго ждать – в тот же день поздним вечером сидел он с Груней в ее горнице.
– Что случилось? Зачем наспех меня требовала? – спрашивал он.
– Худого, слава богу, не случилось, а хорошенького довольно, – ответила Груня. – Так как ты, тятенька, теперь и защитник и покровитель сиротки нашей, почитаешь ее за свою дочку, так я и позвала тебя на важный совет. Самой одной с таким делом мне не справиться, потому и послала за тобой.
– В чем дело-то? – спросил Чапурин. – Что тянешь? Скорей да прямей говори.
– Видишь ли, тятенька, дней пять тому назад приехал к нам в гости Самоквасов Петр Степаныч, – молвила Аграфена Петровна. – Дуня крепко ему приглянулась.
– Это я еще у Колышкиных приметил, – сказал Патап Максимыч. – Еще что?
– А еще то, что вечор Дуня согласилась замуж идти за него, – сказала Аграфена Петровна. – Покамест об этом мы только трое знаем: жених с невестой да я. Что ты на это скажешь?
– Что сказать-то? Дело доброе, – молвил Патап Максимыч. – Девица она умная, по всему хорошая, и его из хороших людей не выкинешь. Заживут, бог даст, припеваючи. Помнишь, я еще тогда, как только помер Марко Данилыч, говорил, что при ее положении надо ей скорее замуж идти. Ведь одна как перст… Доброе дело затеяно у вас, доброе… Был он прежде забубенным ветрогоном, проказил на все руки, теперь переменился, человека узнать нельзя. А как женится, еще лучше будет.
– Присватался бы какой-нибудь негодный парень к Дунину миллиону, ну и мучься она с ним до гробовой доски. Что тут хорошего-то? А пожалуй, и такой бы хахаль навернулся, что обобрал бы ее до ниточки, да и бросил, как вон Алешка Лохматый Марью Гавриловну обобрал да бросил. Этот женится не на деньгах – у него двести тысяч в кармане. Нет, вашего дела охаять нельзя, хорошее, очень даже хорошее дело. Одобряю.
– Ты с ней, тятенька, покуда об этом не говори, – сказала Аграфена Петровна. – Не вдруг, значит, начинай. Она такая ведь пугливая да робкая. Нельзя покамест с ней много говорить насчет этого. Скажу тебе, когда можно будет.
– А с ним? – спросил Чапурин.
– С ним отчего ж не поговорить, – отвечала Аграфена Петровна, – только бы она не знала об этом. С недельку, пожалуй, надо будет обождать, покамест они привыкнут друг к другу.
– А ведь я было на усаде хотел особый дом для нее ставить; теперь, значит, не нужно? – сказал Патап Максимыч. – Когда свадьба-то?
– Об этом не заводили еще речей, да, признаться, и некогда было,отвечала Аграфена Петровна. – А по-моему бы так: до филипповок с приданым да с тем и другим не управиться нам; хоть бы тотчас после Крещенья свадьбу сыграть. Тем временем Петр Степаныч дом купит и уберет его, как надобно. Это время Дуня у меня бы аль у тебя погостила. А венчаться им в городе и лучше бы всего в единоверческой, тамошний-то венец покрепче сидит на голове. Опять же Петр Степаныч сам говорил мне, что при их достатках, ежели повенчаются они у проезжающего священника, того и гляди доносы пойдут да суды. С Дуней об этом я еще не говорила, а думаю, что и она будет не прочь обвенчаться в единоверческой.
– И распрекрасное дело, – сказал Чапурин. – Что там ни говори, попы наши да скитские келейницы, как ни расписывай они свою правоту, а правда-то на той стороне, не на нашей.
Было уж поздно, наступала полночь, яркими, мерцающими звездами было усеяно темно-синее небо. Простившись с Груней, Патап Максимыч из душных горниц пошел на улицу подышать свежим воздухом. Видит – возле дома Ивана Григорьевича сидит человек на завалинке. Высоко он держит голову и глядит на небесные светочи. Поближе подошел к нему Патап Максимыч и узнал Самоквасова.