Текст книги "Булгаков без глянца"
Автор книги: Павел Фокин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Уездное
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Наступил 1916 год, а с ним и пора экзаменов. Михаил Булгаков заканчивал университет. <…> Диплом врача он получил с отличием.
Л.П.Интересно, отмечали это как-нибудь?
Т.К.Да-а! Когда сдали экзамены, целое празднество было! Они где-то собирались, что-то пили, куда-то ходили, что-то орали… Михаил пришел домой пьяный и говорит: «Я пьяный сегодня пришел».
Л.П.Ну, а что потом?
Т.К.Потом надо было куда-то устраиваться. Ведь надо жить на что-то. На 50 рублей не очень-то… Он пошел в Красный Крест, чтобы его направили в какой-нибудь киевский госпиталь, но ему дали направление в Каменец-Подольский.
Л.П.Вы поехали вместе?
Т.К.Нет. Он поехал, и через неделю я получила телеграмму: «Приезжай в Каменец-Подольский». Ну, я взяла немного вещей и поехала. Он меня встретил и привез в какой-то сад. Маленький такой домик, и прекрасные розы растут. Там мы комнату снимали. Небольшой такой городок, старый, но красивый.
Л.П.Он в военной форме ходил или в штатском?
Т.К.В военной форме. Тогда называли «зауряд-врачи». И госпиталь был недалеко от этой квартирки. Вот, немного мы там пожили, потом сообщение, что наши заняли Черновицы и госпиталь туда переводят. Все говорили: «Зачем ты жену вызвал? Будет эвакуация». В общем, надо, чтобы семья уехала, и я поехала в Киев, а когда уже твердо обосновались в Черновицах, он меня туда вызвал. Надя мне еще пачку прокламаций сунула, чтоб я их туда отвезла…
Л.П.Что за прокламации?
Т.К.Не знаю. Они с Андреем – Земским – какой-то там пропагандой занимались. Вот, я спрятала их в корзинку и везла. В Черновицах у нас очень хорошая квартира была, хорошо обставлена. Там еще столовая была и комната одна, где врач жил из Черновиц. А Михаил устроил меня в госпиталь работать.
Л.П.Медсестрой?
Т.К.Там очень много гангренозных больных было, и он все время ноги пилил. Ампутировал. А я эти ноги держала.
Л.П.Ничего себе.
Т.К.Ой! Так дурно становилось, думала, сейчас упаду. Потом отойду в сторонку, нашатырного спирта понюхаю и опять. Потом привыкла. Очень много работы было. С утра, потом маленький перерыв и до вечера. Он так эти ноги резать научился, что я не успевала… Держу одну, а он уже другую пилит. Даже пожилые хирурги удивлялись. Он их опережал. <…>
Михаил получил назначение ехать врачом в земство, и мы поехали в Смоленск. Там ночь переночевали, а потом в Сычевку. Там ему в Управу нужно было земскую, к начальнику. <…> И оттуда уже мы поехали в Никольское [12; 42–43].
Елена Андреевна Земская:
Из Смоленска его послали в Никольскую земскую больницу, одиноко расположенную среди полей вдали от селений (в 30–40 километрах от уездного города Сычевки). Там Мих. Булгаков проработал более года.
В Никольской больнице было три строения:
1) больничный корпус, 2) двухэтажный флигель, в котором помещалась шестикомнатная квартира врача, и 3) флигель персонала, где жили две фельдшерицы-акушерки, фельдшер и сторож. С Мих. Афанасьевичем жила его жена Татьяна Николаевна, не покидавшая его во весь этот период его жизни: ни во время пребывания в военных госпиталях, ни во все время его службы в земстве [5; 83–84].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Л.П.Ну, и как вам сорок верст на телеге? Как вас встретили? Какое впечатление?
Т.К.Отвратительное впечатление. Во-первых, страшная грязь. Но пролетка была ничего, рессорная, так что не очень трясло. Но грязь бесконечная и унылая, и вид такой унылый. Туда приехали под вечер. Такое все… Боже мой! Ничего нет, голое место, какие-то деревца… Издали больница видна, дом такой белый и около него флигель, где работники больницы жили, и дом врача специальный. Внизу кухня, столовая, громадная приемная и еще какая-то комната. Туалет внизу был. А вверху кабинет и спальня. Баня была в стороне, ее по-черному топили. Там такая жара была… и дым. Я потом кашляла все время, потому что, как выскочу, – тут же дышать воздухом.
Л.П.Так больница не в деревне была?
Т.К.Нет. Голое место. Только напротив на некотором расстоянии дом стоял вроде помещичьего. Знаете, фасад такой?.. Но все очень унылое такое, дом ободранный весь. Это, нам сказали, разорившиеся помещицы там живут, две сестры. Одна потом к нам ходила. Они только иногда туда приезжали, а так дом пустой стоял [12; 44].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из рассказа «Полотенце с петухом»:
Скажу коротко: сорок верст, отделяющих уездный город Грачевку от Мурьинской больницы, ехали мы с возницей моим ровно сутки. И даже до курьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего лабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Грачевки, а в два часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года я стоял на битой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе Мурьинской больницы. Стоял я в таком виде: ноги окостенели, и настолько, что я смутно тут же во дворе мысленно перелистывал страницы учебников, тупо стараясь припомнить, существует ли действительно, или мне это померещилось во вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человека окостеневают мышцы? Как ее, проклятую, зовут по-латыни? Каждая из мыщц этих болела нестерпимой болью, напоминающей зубную боль. О пальцах на ногах говорить не приходится – они уже не шевелились в сапогах, лежали смирно, были похожи на деревянные культяпки. Сознаюсь, что в порыве малодушия я проклинал шепотом медицину и свое заявление, поданное пять лет назад ректору университета. Сверху в это время сеяло, как сквозь сито. Пальто мое набухло, как губка. Пальцами правой руки я тщетно пытался ухватиться за ручку чемодана и наконец плюнул на мокрую траву. Пальцы мои ничего не могли хватать, и опять мне, начиненному всякими знаниями из интересных медицинских книжек, вспомнилась болезнь – паралич.
«Парализис», – отчаянно мысленно и черт знает зачем сказал я себе. <…>
Я содрогнулся, оглянулся тоскливо на белый облупленный двухэтажный корпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского домика, на свою будущую резиденцию – двухэтажный очень чистенький дом с гробовыми загадочными окнами, протяжно вздохнул [1; 71–72].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
В первую же ночь, как мы приехали, Михаила к роженице вызвали. Я сказала, что тоже пойду, не останусь одна в доме. Он говорит: «Забирай книги, и пойдем вместе». Только расположились и пошли ночью в больницу. А муж этой увидел Булгакова и говорит: «Смотри, если ты ее убьешь, я тебя зарежу». Вот, думаю, здорово. Первое приветствие. Михаил посадил меня в приемной, «Акушерство» дал и сказал, где раскрывать. И вот, прибежит, глянет, прочтет и опять туда. Хорошо, акушерка опытная была. Справились, в общем. Принимал он очень много. Знаете, как пойдет утром… не помню, с которого часа, не помню даже, чай ли пили, ели ли чего… И, значит, идет принимать. Потом я что-то готовила, какой-то обед, он приходил, наскоро обедал и до самого вечера принимал, покамест не примет всех. Вызовов тоже много было. Если от больного приезжали, Михаил с ними уезжает, а потом его привозят. А если ему нужно было куда-то ехать, лошадей ему приводили, бричка или там сани подъезжали к дому, он садился и ехал. Диагнозы он замечательно ставил. Прекрасно ориентировался [12; 45].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с М. Чудаковой:
Потом, в следующие дни стали приезжать больные, сначала немного, потом до ста человек в день… Никольское было даже не село, а имение – напротив больницы стоял полуразвалившийся помещичий дом – и все. Ближайшее село – Воскресенское – было в десяти верстах. В доме жила разорившаяся помещица, иногда заходила к нам [5; 114].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Л.П.А интересно, развлечения какие-нибудь были? Вы к кому-нибудь ходили, к вам кто-нибудь приезжал?
Т.К.Нет. Никаких. Я ходила иногда в Муравишники – рядом село было, – там один священник с дочкой жил. Ездили иногда в Воскресенское, большое село, но далеко. В магазин ездили, продукты покупать. А то тут только лавочка какая-то была. Даже хлеб приходилось самим печь… Очень, знаете, тоскливо было [12; 46].
Александр Петрович Гдешинский. Из письма Н. А. Булгаковой. Киев, 1–13 ноября 1940 г.:
Что касается пребывания Миши в Никольском, под Сычевкой (Смоленской губ.), то действительно я получил от него письмо, но оно не сохранилось <…>. Помню только следующее: 1) Это село Никольское под Сычевкой представляло собой дикую глушь и по местоположению, и по окружающей бытовой обстановке и всеобщей народной темноте. Кажется, единственным представителем интеллигенции был лишь священник, 2) Больничные дела были поставлены вроде как в чеховской палате № 6, 3) Огромное распространение сифилиса. Помню, Миша рассказывал об усилиях по открытию венерических отделений в этих местах. <…> 4) Миша очень сетовал на кулацкую, черствую натуру туземных жителей, которые, пользуясь неоценимой помощью его как врача, отказали в продаже полуфунта масла, когда заболела жена… или в таком духе, 5) Помню – это уже в разговоре потом в Киеве – о высоком наслаждении умственного труда в глубоком одиночестве ночей, вдали от жизни и людей, 6) Помню одну фразу ироническую, которой начиналось его письмо ко мне: «Перед моим умственным взором проходишь ты в смокинге, пластроне, шагающий по ногам первых рядов партера, а я…» и т. д. Дело в том, что я увлекался тогда драмой: «Мечта любви» Косоротова, «Осенние скрипки» и т. п. и писал ему об этом… 7) Еще помню упоминание о какой-то Аннушке – больничной сестре, кажется, которая очень тепло к нему относилась и скрашивала жизнь [5; 85–86].
Морфий
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
А там уже вскоре это с морфием началось. Привезли ребенка с дифтеритом, и Михаил стал делать трахеотомию. Знаете, горло так надрезается? Фельдшер ему помогал, держал там что-то. Вдруг ему стало дурно. Он говорит: «Я сейчас упаду, Михаил Афанасьевич». Хорошо, Степанида перехватила, что он там держал, и он тут же грохнулся. Ну, уж не знаю, как они там выкрутились, а потом Михаил стал пленки из горла отсасывать и говорит: «Знаешь, мне, кажется, пленка в рот попала. Надо сделать прививку». Я его предупреждала: «Смотри, у тебя губы распухнут, лицо распухнет, зуд будет страшный в руках и ногах». Но он все равно: «Я сделаю». И через некоторое время началось: лицо распухает, тело сыпью покрывается, зуд безумный. Безумный зуд. А потом страшные боли в ногах. Это я два раза испытала. И он, конечно, не мог выносить. Сейчас же: «Зови Степаниду». Я пошла туда, где они живут, говорю, что «он просит вас, чтобы вы пришли». Она приходит. Он: «Сейчас же мне принесите, пожалуйста, шприц и морфий». Она принесла морфий, впрыснула ему. Он сразу успокоился и заснул. И ему это очень понравилось. Через некоторое время, как у него неважное состояние было, он опять вызвал фельдшерицу. Она же не может возражать, он же врач… Опять впрыскивает. Но принесла очень мало морфия. Он опять… Вот так это и началось [12; 47].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из рассказа «Морфий»:
Первая минута: ощущение прикосновения к шее. Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начинается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием [1; 159].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Л.П.Татьяна Николаевна, а вот после второго укола Степанида ничего не заподозрила?
Т.К.Она заподозрила. И я с ней говорила: «Что вы делаете? Вы не приносите…» А она: «Как же я могу не приносить? Он же врач, я не могу ослушаться».
Л.П.И как часто он делал уколы? Раз в неделю?
Т.К.Какой черт раз в неделю!
Л.П.Раз в день?
Т.К.Два раза в день.
Л.П.Так это уже порядочно времени прошло?
Т.К.Да, порядочно. Потом он сам уже начал доставать, ездил куда-то [12; 50].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из рассказа «Морфий»:
Ничего особенно страшного нет. На работоспособности моей это ничуть не отражается. Напротив, весь день я живу ночным впрыскиванием накануне. Я великолепно справляюсь с операциями, я безукоризненно внимателен к рецептуре и ручаюсь моим врачебным словом, что мой морфинизм вреда моим пациентам не причинил. Надеюсь, и не причинит. Но другое меня мучает. Мне все кажется, что кто-нибудь узнает о моем пороке. И мне тяжело на приеме чувствовать на своей спине тяжелый пытливый взгляд моего ассистента-фельдшера.
Вздор! Он не догадывается. Ничто не выдаст меня. Зрачки меня могут предать лишь вечером, а вечером я никогда не сталкиваюсь с ним.
Страшнейшую убыль морфия в нашей аптеке я пополнил, съездив в уезд. Но и там мне пришлось пережить неприятные минуты. Заведующий складом взял мое требование, в которое я вписал предусмотрительно и всякую другую чепуху, вроде кофеина (которого у нас сколько угодно), и говорит:
– 40 грамм морфия?
И я чувствую, что прячу глаза, как школьник. Чувствую, что краснею…
Он говорит:
– Нет у нас такого количества. Граммов десять дам.
И действительно, у него нет, но мне кажется, что он проник в мою тайну, что он щупает и сверлит меня глазами, и я волнуюсь и мучаюсь.
Нет, зрачки, только зрачки опасны, и поэтому поставлю себе за правило: вечером с людьми не сталкиваться. Удобнее, впрочем, места, чем мой участок, для этого не найти, вот уже более полугода я никого не вижу, кроме моих больных. А им до меня дела нет никакого [1; 164–165].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Т.К.И остальные уже заметили. Он видит, здесь уже больше оставаться нельзя. Надо сматываться отсюда. Он пошел – его не отпускают. Он говорит: «Я не могу там больше, я болен», – и все такое. А тут как раз в Вязьме врач требовался, и его перевели туда. <…>
Вязьма – такой захолустный город. Дали нам там комнату. Как только проснулись – «иди ищи аптеку». Я пошла, нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это – опять надо. Очень быстро он его использовал. Ну, печать у него есть – «Иди в другую аптеку, ищи». И вот я в Вязьме там искала, где-то на краю города еще аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит, меня ждет. Он тогда такой страшный был… Вот, помните, его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо было. Такой он был жалкий, такой несчастный. И одно меня просил: «Ты только не отдавай меня в больницу». Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала… Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он – «Как же я его оставлю? Кому он нужен?». Да, это ужасная полоса была.
Л.П.А где вы там жили?
Т.К.От больницы порядочно. Две комнаты у нас было: столовая и спальня. Там еще одна комната была, ее какая-то посторонняя женщина занимала [12; 50–51].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с М. Чудаковой:
Мне было там тяжело, одиноко, я часто плакала… Там, в Вязьме, по-моему, он и начал писать; писал только ночами… Я спросила как-то: «Что ты пишешь?» – «Я не хочу тебе читать. Ты очень впечатлительная – скажешь, что я болен…» Знала только название – «Зеленый змий»… [5; 114]
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Л.П.Ездили куда-нибудь из Вязьмы?
Т.К.Куда же он поедет, если ему все время колоть себя надо. Только вот в Москву насчет демобилизации ездил… [12; 51]
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из письма Н. А. Булгаковой-Земской. Вязьма, 31 декабря 1917 г.:
В начале декабря я ездил в Москву по своим делам и с чем приехал, с тем и уехал. И вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере среди ненавистных людей. Мое окружающее настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве. Зато у меня есть широкое поле для размышлений. И я размышляю. Единственным моим утешением является для меня работа и чтение по вечерам. Я с умилением читаю старых авторов (что попадется, т. к. книг здесь мало) и упиваюсь картинами старого времени. Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего я не родился сто лет назад. Но, конечно, это исправить невозможно! Мучительно тянет меня вон отсюда, в Москву или в Киев, туда, где хоть и замирая, но все же еще идет жизнь. В особенности мне хотелось бы быть в Киеве! Через два часа придет Новый год. Что принесет мне он? Я спал сейчас, и мне приснился Киев, знакомые и милые лица, приснилось, что играют на пианино…
Придет ли старое время?
Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать!
Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось все видеть воочию, и больше я не хотел бы видеть.
Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… тупые и зверские лица…
Видел толпы, которые осаждали подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Все воочию видел и понял окончательно, что произошло [2; 389–390].
Михаил Афанасьевич Булгаков. Из рассказа «Морфий»:
1918 год
Январь.
Я не поехал. Не могу расстаться с моим кристаллическим растворимым божком.
Во время лечения я погибну.
И все чаще и чаще мне приходит мысль, что лечиться мне не нужно.
15-го января.
Рвота утром.
Три шприца 4 %-ного раствора в сумерки.
Три шприца 4 %-ного раствора ночью.
16-го января.
Операционный день, потому большое воздержание – с ночи до 6 часов вечера.
В сумерки – самое ужасное время – уже на квартире слышал отчетливо голос, монотонный и угрожающий, который повторял:
– Сергей Васильевич. Сергей Васильевич.
После впрыскивания все пропало сразу.
17-го января.
Вьюга – нет приема. Читал во время воздержаний учебник психиатрии, и он произвел на меня ужасающее впечатление. Я погиб, надежды нет.
Шорохов пугаюсь, люди мне ненавистны во время воздержания. Я их боюсь. Во время эйфории я их всех люблю, но предпочитаю одиночество. <…>
Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью. Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил 4 пуда, теперь 3 пуда 15 фунтов. Испугался, взглянув на стрелку, потом это прошло.
На предплечьях непрекращающиеся нарывы, то же на бедрах. Я не умею стерильно готовить растворы, кроме того, раза три я впрыскивал некипяченым шприцем, очень спешил перед поездкой. Это недопустимо.
18-го января.
Была такая галлюцинация:
Жду в черных окнах появления каких-то бледных людей. Это невыносимо. Одна штора только. Взял в больнице марлю и завесил. Предлога придумать не мог.
Ах, черт возьми! Да почему, в конце концов, каждому своему действию я должен придумывать предлог? Ведь действительно это мучение, а не жизнь!
Гладко ли я выражаю свои мысли?
По-моему, гладко.
Жизнь? Смешно!
19-го января.
Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом), как одна фельдшерица, болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий, принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во время этого мучительного рассказа. Что тут смешного? Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что?
Я ушел из аптеки воровской походкой [1; 172–173].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Т.К.<…> Я бегала с утра по всем аптекам в Вязьме, из одной аптеки в другую… Бегала в шубе, в валенках, искала ему морфий. Вот это я хорошо помню. А больше ни черта не помню. Ездила я из Вязьмы в Москву на неделю к Николаю Михайловичу… Страшно волновалась, как там Михаил. Потом приехала и говорю: «Знаешь что, надо уезжать отсюда в Киев». Ведь и в больнице уже заметили. А он: «А мне тут нравится». Я ему говорю: «Сообщат из аптеки, отнимут у тебя печать, что ты тогда будешь делать?» В общем, скандалили, скандалили, он поехал, похлопотал, и его освободили по болезни, сказали: «Хорошо, поезжайте в Киев». И в феврале мы уехали. <…>
В Киев мы ехали через Москву. Остановились у дяди Коли, Михаил получил документы, мы оставили там кое-какие вещи и уехали в Киев. <…> Мы прекрасно ехали, в хорошем поезде, чуть ли не в международном вагоне. И питались прилично. <…> Конечно, время было неподходящее. Немцы заняли Киев, и мы уже последним поездом ехали. Но ни в каких не в теплушках.
Л.П.В Киев вы уже при немцах приехали?
Т.К.Да, уже были немцы. <…> Сначала я тоже все ходила по аптекам, в одну, в другую, пробовала раз принести вместо морфия дистиллированную воду так он этот шприц швырнул в меня… горящую лампу однажды бросил. «Браунинг» я у него украла, когда он спал, отдала Кольке с Ванькой: «Куда хотите девайте».
Л.П.А почему вам пришла эта мысль?
Т.К.А он несколько раз наставлял его на меня и на себя. И вообще, нельзя, чтобы оружие было в доме, когда такое дело. Вот. А потом я сказала: «Знаешь что, больше я в аптеку ходить не буду. Они записали твой адрес, звонили в другую аптеку и спрашивали: «У вас морфий брали?» – «Брали»». Это я ему наврала, конечно. А он страшно боялся, что придут и заберут у него печать. Ужасно этого боялся. Он же тогда не смог бы практиковать. Он говорит: «Тогда принеси мне опиум». Его тогда в аптеке без рецепта продавали, и можно было несколько пузырьков в разных местах взять. Он сразу весь пузырек, оп! И потом очень мучился с желудком. И вот так постепенно он осознал, что нельзя больше никакие наркотики применять.
Л.П.Он где-нибудь лечился?
Т.К.Нет. Он знал, что это неизлечимо. Вот так это постепенно, постепенно и прошло. В общем, веселенькая была жизнь. Я чуть с ума не сошла тогда [12; 52,56–57].