Текст книги "Биография Л Н Толстого (том 2, часть 2)"
Автор книги: Павел Бирюков
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
(* В этом Н. К. ошибается: "Исповедь" написана в 1879 году. *)
Тогда мне довольно часто случалось бывать в Москве, и я всякий раз доставлял себе удовольствие заезжать к гр. Толстому. Это был один из приятнейших собеседников, каких я когда-либо встречал. Нам случалось много и горячо спорить, и как теперь слышу голос графа: "Ну, мы начинаем горячиться, это нехорошо, давайте выкурим по папироске, отдохнем". Мы закуриваем папиросы, и это, конечно, не прекращало спора, но, действительно, самим фактом приостановки на несколько секунд придавало ему спокойный характер". (*)
(* Н. К. Михайловский. "Литературные воспоминания и современная смута". *)
Верный друг и ценитель Л. Н-ча Н. Н. Страхов продолжал писать Л. Н-чу, и по нижеприводимому письму мы ясно видим, в чем было сходство и в чем различие этих двух друзей. Они сходились на отрицании. Но отрицание Л. Н-ча было гораздо шире, а Страхова уже. И Л. Н-ч при своем широком отрицании давал огромный положительный идеал и требовал того же от Страхова, а тот при своем узком отрицании, по своему собственному сознанию, не мог дать ничего положительного. Это чистосердечное признание значительно искупает недочеты в проповеди Страхова, и, вероятно, эта искренность и была тою нитью, которая привязывала его ко Л. Н-чу, не терпевшему никогда никакой фальши. Вот это интересное письмо:
"1882 г. 31 марта. Как я обрадовался вашему письму, бесценный Лев Николаевич! Как горячо захотелось мне отвечать вам, спорить против вашего упрека, но я вдруг заболел и с неделю был ни к чему не способен. Теперь поправляюсь и все же прошу извинить мое писание. Ваше возражение мне давно и не раз приходило в голову (есть даже у меня статья на эту тему). Все это движение, которое наполняет собою последний период истории, – либеральное, революционное, социалистическое, нигилистическое, – всегда имело в моих глазах только отрицательный характер; отрицая его, я отрицал отрицание. Часто я задумывался над этим и был изумляем, видя, что свобода, равенство, эти идеалы для многих, эти знамена битв и революций, в сущности, не содержат в себе ни малейшей привлекательности, никакого положительного содержания, которое могло бы дать им настоящую цену, сделаться положительными целями. Начиная с реформации и раньше и до последнего времени, все, что люди делают (как вы говорите), – не вздор, а постепенное разрушение некоторых форм, сложившихся в средние века. Четыре столетия идет это расшатывание и должно кончиться полным падением. В эти четыре века положительного ничего не явилось, да и теперь нет нигде в целой Европе. Самое новое в Америке и состоит в том, что голоса продаются, места покупаются и т. д. Общество держится старыми элементами, остатками веры, патриотизма, нравственности, мало-помалу теряющими свои основания. Но так как эти начала были воспитаны христианством до неслыханной силы, то человечество неизгладимо носит их в себе, и их еще долго хватит для его поддержания. Но живет оно не ими, а против их или помимо их. Все новые принципы – прямое признание мирской, земной жизни, и вот отчего так пышно нынче развилась жизнь. Есть простор для всего, для всякого рода деятельности, и для науки и искусства, и для служения Марсу, Венере и Меркурию.
В таком странном положении живут люди. Нынешняя жизнь носит противоречие внутри себя. Она возможна только потому, что человек вообще может жить, не имея внутреннего согласия и останавливаясь на какой-нибудь одной мысли, напр., свободы, национальности, обязательного обучения и т. п.
И вот я отрицаю самые крайние из отрицаний и говорю, что если люди в них живут и действуют, то только в силу каких-нибудь положительных начал, обманывая сами себя, принимая призраки за действительность, любя и злобствуя, но без настоящего предмета для любви и злобы.
Я давно смотрю и вглядываюсь, но не вижу ясного идеала.
И вам ли меня упрекать? Не вы ли видите одно лишь безобразие и обман в самых огромных сферах и в самых распространенных формах человеческой жизни? Если у вас одно отрицаемое, а у меня другое, то ваше шире по объему и труднее для объяснения, чем мое. Всемирная история есть повесть безумия и в том и другом случае, но по-вашему безумия более повального и жестокого, чем по-моему. И разве в "Коммуне" и в "Ренане" я уж нисколько не объясняю, почему люди это делают?
В сущности, ваша правда (только не ловите меня на слове), такие критические очерки, как мои, непременно требуют положительного изложения начал и без этого изложения легко могут быть употреблены на подпору самых дурных начал. Но, боже мой, это свое фальшивое положение я чувствую с тех пор, как пишу: я им мучусь, я знаю, что лучше бы прямо проповедовать цельную систему, ясную мысль. Но я делаю, что могу, и много, много молчу, и говорю осторожно и ясно, не пошлет ли бог других, которые скажут лучше и полнее?" (*)
(* Архив В. Г. Черткова. *)
В начале апреля Л. Н-ч снова отправился в Ясную Поляну, откуда вскоре писал С. А.:
"Нынче утром вышел в одиннадцать часов и опьянел от прекрасного утра. Тепло, сухо, кое-где с глянцем тропинки, трава везде то шпильками, то лопушками лезет из-под листа и соломы, почки на сирени, птицы поют уж не бестолково, а уже что-то разговаривают, и в затишье на углах домов везде и у навоза жужжат пчелы. Я оседлал лошадь и поехал.
...Читал днем, потом обошел через пчельник и купальню. Везде трава, птицы, медунчики, нет ни городовых, ни постовых, ни извозчиков, ни вони, и очень хорошо. Так хорошо, что мне очень жалко вас стало, и думаю, что тебе непременно надо с детьми уезжать раньше, а я останусь с мальчиками. Мне с моими мыслями везде одинаково хорошо или дурно, а для моего здоровья влияния город иметь не может, а для твоего и детского большое. Обедал, доедал те роскоши, которые ты тогда прислала и Марья Афанасьевна сохранила. И потом только посидел с книгой, уже солнце за Заказ стало красное заходить. Я скорее делать заряды, седлать лошадь и поехал за Митрофанову избу. Летали вальдшнепы, далеко от меня и мало, ни разу не выстрелил, но много, как всегда, религиозно думал и слушал дроздов, тетеревов, мышей по сухим листьям, собачий лай за Засекой, выстрелы ближние и дальние, филина даже, Булька на него лаяла, песни на Грумонте. Месяц взошел с правой стороны из-за туч, дождался, пока звезды видны, и поехал домой".
Немного погодя, он пишет:
"...Нынче был "городовой", урядник с саблей, этот не доставил мне удовольствия, – какие-то сведения ни ему и никому не нужные, и "ваше сиятельство", и ложь, и вздор. Нынче день теплый с дождичком, трава так и лезет, зеленя стали такой яркой зеленой краски, какой не найдешь и у Аванцо".
21 апреля Страхов писал Л. Н-чу:
"Получивши ваше письмо, бесценный Лев Николаевич, я сейчас же готов был отвечать вам, но все ждал хорошего духа. Мне до сих пор нездоровится, а хотелось бы хорошенько сказать свою мысль. Я не отрицаю вашего отрицания, а отрицаю другое отрицание, совершенно противоположное вашему. Что говорит христианин? Я не хочу имущества, не хочу власти над другими, не хочу судить, не хочу убивать, брать подати. Это святые желания, и их запретить невозможно. А что говорят те отрицатели, которых я отрицаю? Я не хочу, чтобы у кого-нибудь было имущества больше моего, не хочу, чтобы кто-нибудь имел власть надо мною, не хочу быть судимым, не хочу быть убитым, не хочу платить податей. Разница большая, и как возможно смешать тех и других? Источник одних желаний есть отречение от себя, источник других – чистый эгоизм. Сходство заключается только в том, что, по-видимому, отрицаются одни и те же предметы; в сущности, отрицание имеет не одинаковый смысл, и это тотчас видно на последствиях. Христианские желания всегда возможно исполнить, ибо в них дело идет о перемене в нас самих; желания эгоиста неисполнимы, ибо требуют перемены целого мира и перемены для мира невозможной. Я могу никого не убивать, но ручаться, что меня никто не убьет, нельзя будет никогда. Когда же те и другие принимаются действовать, тогда разница начал обнаруживается всего яснее. От христианина нельзя ждать никакого насилия и разрушения, эгоисты же против суда ставят суд, против казни – убийство, против поборов – грабеж, против власти – измену, бунт, разрушение. Они последовательны, потому что их принцип тут не нарушается. Если не хочу неравенства в имуществе, то отниму у богатого; если не хочу имущества, то отдаю свое.
Характер эгоиста в высшей степени ясен у всех отрицателен, т. е. не то, что они сами великие эгоисты, а то, что признают эгоизм священным принципом. Они пылают негодованием против неправды, а неправдою называют нарушение чьего-нибудь эгоизма. Тогда как грех вовсе не в том нарушении, а в нечистом желании, в неправде душевной. В сущности, когда мы щадим чужой эгоизм, обходимся с ним осторожно, мы поступаем как воры, не выдающие других врагов, или распутники, считающие долгом чести не выдавать женщин, с которыми блудят. Во всем направлении современных умов, во всех толках и стремлениях вы не найдете и намека на самоотречение как на коренной принцип; всякое душевное благородство рассматривается только как средство для эгоистического земного благополучия. Эта черта нынешних умов и душ отвратительна, и самые эти души гораздо лучше своего исповедания.
Государство и церковь действуют иначе. Они выставляют своею целью общее благо и прямо требуют для этого блага ограничения эгоизма, пожертвования некоторою его долею. Это понятно, это логично и достижимо и выполняется в огромных размерах. Злоупотребления не вытекают из самого принципа государства и церкви, точно так же, как и добрые чувства отрицателей не вытекают из принципа эгоизма. Государство в известном смысле требует от каждого, чтобы он отчасти отрекался от своего имущества, от своей воли и иногда от своей жизни. Вот почему против него восстают отрицатели. Это некоторый положительный принцип, и отрицать его труднее, чем отрицать эгоизм, который в самой сущности есть отрицание, отвержение всяких связей.
Итак, мир и мирские для меня имеют такое же низшее значение, как и для вас, но вы, отвергая мир, находите что-то подобное своему отвержению в том, в чем я вижу только крайнее выражение мирского начала. Вы думаете, что мир добивается жизни, а я думаю, что он идет к смерти, что он доводит развитие своих начал до того, что сам себя убьет, и только этим убедится в ложности этих начал. Мечты человеколюбия, обновления, благополучия не имеют правильного источника, правильной цели и потому приведут в убийству, хаосу и страданию. Весь вопрос, как вы справедливо говорите, заключается в том, какое безобразие больше: то ли, которое вы отрицаете, или то, которое я; но я твердо убежден, что то, что я отрицаю, есть несомненное безобразие.
Чувствую, что много бы нужно еще сказать, и сказать лучше, чем говорю, и прибавлю только, что грусть мучит меня ужасная, и что я почти прихожу в негодование при виде людей спокойных и в хорошем духе. Простите, что я так навязчиво спорю с вами, мне дорого ваше хорошее мнение, и я не хотел бы, чтобы вы меня неправильно понимали. Еще раз простите меня.
Ваш душевно Н. Страхов".
Здесь, как мы видим, Страхов уже защищает перед Л. Н-чем принципы церкви и государства, и расхождение их делается гораздо заметнее.
Страхов до конца жизни остался другом Л. Н-ча, потому что личная преданность его ко Л. Н-чу была безгранична.
В одном из следующих писем, сетуя на упреки Л. Н-ча, он пишет ему:
"Когда я уезжал от вас в Крым, я часто припоминал ваши выражения о том, что "кто не со мною, тот против меня", и слова в письме, что я "хуже позитивистов", и я думал: он отлучает меня от церкви. Ну, что же делать! Я ведь потому держусь своих мыслей, что не могу иначе, и не лукавлю перед собою. Но пусть он отвергает меня, я останусь ему верен. Простите, что мне все хочется высказать вам свою нежность; но я почти готов молчать и воздавать вам почтение втайне от вас".
Разумеется, при таком отношении он не мог далеко отойти от Льва Николаевича.
В начале мая 1882 года С. А. с маленькими детьми и дочерьми уехала в Ясную Поляну, а Л. Н-ч на этот раз остался в городе со старшими мальчиками, учившимися в гимназии. Ему это было тем более удобно, что он задумал напечатать в журнале "Русская мысль" свою "Исповедь" и ему нужно было держать корректуры. Отдавая в печать "Исповедь", написанную им еще в 1879 г., Л. Н-ч приписал заключение к ней в виде рассказа о сне, виденном им недавно и давшем ему полное религиозное спокойствие. В рассказе об этом сне Л. Н-ч описывает свое фантастическое положение на помочах над пропастью, символически изображая свое неустойчивое душевное состояние. Когда "Исповедь" появилась, вероятно, в плохом французском переводе, этот рассказ о сне дал повод одному горячему испанскому публицисту написать восторженную статью о Л. Н-че, причем публицист говорит, что Л. Н-ч предается аскетическим опытам и опрощению. И так упростил свою постель, что спит головой на столбе, а тело и ноги подвешены на ремнях.
"Исповедь" была запрещена и вырезана цензором из книжки "Русской мысли". Вскоре она была напечатана за границей, в Женеве, Эльпидиным, а затем переведена на все европейские языки.
Это было первое сочинение Л. Н-ча, запрещенное русской цензурой и разошедшееся по всей России в тысячах копий, рукописных, гектографиях, литографиях и разных других тайных воспроизведениях.
По просьбе Тургенева Л. Н-ч послал ему с одной дамой "Исповедь", прося Тургенева прочесть эту книгу, не сердясь на него, а стараясь стать на его точку зрения. Тургенев отвечал ему так:
"Я прочту вашу статью так, как вы желаете, – об этом речи быть не может. Я знаю, что ее писал человек очень умный и очень искренний; я могу с ним не соглашаться, но прежде всего я постараюсь понять его, стать вполне на его место. Это будет для меня поучительнее и интереснее, чем примеривать его на свой аршин или отыскивать, в чем состоит его разногласие со мной. Сердиться же совсем немыслимо, – сердятся только молодые люди, которые воображают, что только и света, что в их окошке... а мне на днях минет 64 года. Долгая жизнь научает не сомневаться во всем (потому что сомневаться во всем значит в себя верить), а сомневаться в самом себе, т. е. верить в чужое, и даже нуждаться в нем. Вот в каком духе я буду читать вас".
По прочтении же он сообщил такой отзыв о нем в письме к Д. В. Григоровичу от 31 окт. 1882 года:
"Я получил на днях через одну очень милую московскую даму ту "Исповедь" Л. Толстого, которую цензура запретила. Прочел ее с великим интересом, вещь замечательная по искренности, правдивости и силе убеждения. Но построена она вся на неверных посылках и, в конце концов, приводит к самому мрачному отрицанию всякой человеческой жизни... Это тоже своего рода нигилизм. Удивляюсь я, по какому поводу Толстой, отрицающий, между прочим, и художество, окружает себя художниками, и что могут они вынести из его разговоров? И все-таки Толстой едва ли не самый замечательный человек современной России" (*).
(* Собрание писем И. С. Тургенева, с. 510. *)
Очень ошибались те люди, которые полагали, что новое, религиозное настроение Л. Н-ча выражается в нем мрачностью и грустью. Таковы были лишь минуты обострявшейся борьбы с окружавшими его соблазнами. Но как только восстанавливалось его душевное равновесие, Л. Н-ч принимал добродушный, веселый, жизнерадостный тон, заражавший всех окружающих его неудержимым весельем:
Одним из таких веселых дел, в которые Л. Н-ч вдувал свои жизнерадостный дух, был так называемый "почтовый ящик" в Ясной Поляне.
Заимствуем описание этого интересного учреждения, появившегося на свет как раз осенью 1882 года, из письма к нам Т. А. Кузминской, одной из участниц "почтового ящика".
Вот как было дело:
"Так как обе семьи наши были многочисленны и молодежи от 15-20 лет было много, а событий разных – еще больше, то часто хотелось и подсмеяться над чем-нибудь, и вывести секреты наружу, и похвалить, и осудить, то и был заключен договор между молодежью, что пускай в течение недели всякий пишет все, что ему угодно, не подписывая, конечно, своего имени. А в воскресенье вечером за чайным столом один кто-нибудь будет читать вслух все труды за неделю. Читал всегда один из нас трех: Лев Никол., сестра или я. Писано все было на листках бумаги, часто и на обрывках. Писали длинно и коротко, писали прозою и стихами. Темы самые разнообразные: печальные, поэтические, юмористичные; секреты выходили наружу. Описывались события. Иногда писали целый лист в виде газеты. Писали и передовые статьи, был параграф о приезжих. Но больше сочинений выходило отдельными клочками. Сестра почти всегда писала стихами. Лев Ник. тоже иногда писал нам, очень интересовался "почтовым ящиком", всегда слушал все со вниманием. У меня сохранились некоторые его произведения, как-то "Лист прискорбно больных". Он описал всех нас сумасшедшими, именуя каждого номером. Начинал с самого себя. Уморительно, с латинскими названиями болезни и пр.
Почтовым ящиком называлось это оттого, что в передней повесили ящик с прорезом, запертый на ключ, и туда опускались в течение недели все произведения. Писали все: и дети, и учителя, и гувернантки, и большие, и часто живущие подолгу в Ясной. Цензуры предварительной не было. А читающий, если было что обидное или нецензурное, пропускал по усмотрению" (*).
(* Архив П. И. Бирюкова. *)
До нас дошло одно шуточное стихотворение Л. Н-ча, написанное им для почтового ящика. Мы восстанавливаем его по нескольким вариантам:
При погоде, при прекрасной
Жили счастливо все в Ясной.
Жили веселясь.
Вдруг пришло на мысль Татьяне,
Что во Ясной во Поляне
Нельзя вечно жить.
Говорит себе Татьяна:
Нужно поздно или рано
Детям аттестат.
Отдам девочек в науку.
Произведу во всяку штуку.
Будут за мамзель.
Накупили книг, тетрадей,
Рады девочки, не рады,
Стали обучать.
И учили без печали.
Но, когда закон начали,
Дело не пошло.
Никак Маша не усвоит.
А уж Вера в голос воет:
Не люблю закон.
И бедняжка, разбирая
Смысл изгнания из рая,
Вера говорит:
Нам велят учить закон.
Как Адама выгнал вон
Вместе с Евой бог.
А учить это обидно,
Потому что ясно видно,
Que ce n'est pas vrai.
Ведь за что изгнан Адам?
Говорит сама madame
За curiosite,
Так за то их и прогнали.
Что они много узнали.
А я не хочу.
И не знает теперь мать,
Что на это отвечать.
Точно, мудрено!
Осенью вся семья Л. Н-ча стала собираться в Москву. Вероятно, видя неизбежность ежегодных переездов семьи в Москву, в видах хозяйственной экономии, чтобы не платить за дорогую квартиру, Л. Н-ч решил приобрести в Москве свой дом. Выбор его пал на Долго-Хамовнический переулок, где и был куплен дом с садом. В доме для переезда семьи Толстых был сделан капитальный ремонт, которым руководил сам Л. Н-ч, и при переезде в октябре в Москву всей семьи он был уже раньше там, встретил их на вокзале и привез в новый дом.
Вот что пишет об этом переезде гр. С. А. своей сестре:
"14 октября 1882 года... Приехали мы с Москву 8 октября. Поехали в Бибиковой карете на Козловку. Ехали благополучно, в Москве Левочка нас встретил с двумя каретами; дома был и обед, и чай, и фрукты на столе. Но я от дороги и недельной укладки до того устала и пришла в свое раздражение, и ничего меня не радовало, а напротив. Дома тут все устроено удобно и хорошо; сад всех нас приводит в восторг; верх, т. е. парадные комнаты, еще не совсем готовы и, пожалуй, раньше месяца так и не устроиться. Но мы без них совершенно свободно обходимся, сидим больше в моей и Таниной комнате. Левочка был очень весел и оживлен сначала; теперь он учится по-еврейски и стал что-то мрачнее".
Н. Н. Страхов, находившийся в постоянных сношениях со Л. Н-чем, пишет в это время (5 ноября 1882 г.) своему другу Н. Я. Данилевскому:
"...Лев Николаевич Толстой в хорошем духе. Купил дом в Москве, устроился и, как он пишет, успокоился. Изучает еврейский язык. Я очень радуюсь за него, мне все страшно о нем думать; так горячо он живет, с напряжением, с волнением".
К этому же времени относится следующее интересное письмо Л. Н-ча к его другу В. И. Алексееву:
"Милый друг!
Только что видел вас во сне и хотел писать вам, как получил ваше письмо. Я скучаю по вас часто, но радуюсь, что вам хорошо, никогда не думая, что вам не хорошо. Ваш удел очень, очень счастливый. Разумеется, счастье все в себе. Но по внешним условиям – можно жить и в самых тяжелых условиях, в самой гуще соблазнов, можно в средних и в самых легких. Вы почти в самых легких. Мне бог никогда не давал таких условий, завидую вам часто, любовно завидую, но завидую...
У нас в семье были нездоровы, но теперь все хорошо и более или менее по-старому. Сережа много занимается и верит в университет. Таня полудобрая, полусерьезная, полуумная, – не делается хуже, скорее делается лучше. Илюша ленится, растет, и еще душа его не задавлена органическими процессами. Леля и Маша мне кажутся лучше, они не захватили моей грубости, которую захватили старшие, и мне кажется, что они развиваются в лучших условиях и потому лучше и добрее старших. Малыши славные мальчики, здоровые. Я довольно спокоен, но грустно часто от торжествующего самоуверенного безумия окружающей жизни. Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, а они совершенно лишены возможности понять свое безумие и свои ошибки, и мы так стоим друг против друга, не понимая друг друга и удивляясь и осуждая друг друга. Только их легион, а я один; им как будто весело, а мне как будто грустно. Все это время я очень пристально занимался еврейским языком и выучил его почти, читаю уж и понимаю. Учит меня раввин здешний, Минор, очень хороший и умный человек. Я очень много узнал благодаря этим занятиям, а главное, очень занят. Здоровье мое слабеет и очень часто хочется умереть, но знаю, что это дурное желание – это второе искушение. Видно, я не пережил еще его.
Прощайте, мой друг, дай вам бог того, что у меня бывает в хорошие минуты, вы это знаете, лучше этого ничего нет".
Раввин Минор, о котором пишет Л. Н-ч в предыдущем письме, так рассказывал об этом уроке немецкому биографу Л. Н-ча, Левенфельду:
"Пять или шесть лет тому назад, – точно я вам не могу сказать, – ко мне пришел гр. Л. Толстой. Он попросил меня рекомендовать ему кого-нибудь для обучения его еврейскому языку. Мысль изучить еврейский язык была навеяна ему его изучением Библии. Для меня он был, конечно, не первый встречный, и я сам предложил быть его учителем. Толстой с большим усердием принялся за работу. Я обучал его по методе восточных евреев. Следовательно, он читал не как испанские, а как мы, русские евреи. Толстой схватывал необыкновенно быстро. Но он читал только то, что ему было нужно. То же, что его не интересовало, он проходил мимо. Мы начали первыми словами Библии и дошли с такого рода пропусками до Исайи. Здесь обучение прекратилось. Предсказание о Мессии в известных местах этого пророка было для него достаточно. Грамматикой языка он занимался только постольку, поскольку это казалось ему необходимым. Также в самое короткое время изучил он и греческий язык и вполне может читать Новый Завет в подлиннике.
Он знает также и Талмуд. В своем бурном стремлении к истине он почти за каждым уроком расспрашивал меня о моральных воззрениях Талмуда, о толковании талмудистами библейских легенд и, кроме того, еще черпал свои сведения из написанной на русском языке книга "Мировоззрение талмудистов", изданной петербургским обществом для поднятия образования среди евреев.
Около получаса мы работали как ученик и учитель, один раз в неделю я ездил к графу, другой раз он приходил ко мне. Через полчаса обучение превращалось в разговор. Я отвечал ему на вопросы, которые занимали его. Однажды мы пришли к его пониманию существования мира любовью. "Об этом, сказал он, – нет ни одного слова в Библии". Я указал ему на третий стих псалма 89-го, который я перевел ему так: "Мир существует любовью". Он был очень удивлен таким переводом известного места". (*)
(* Левенфельд. "Разговоры с Толстым и о Толстом". *)
Сын Минора передавал мне, что он помнит эти уроки, когда он был еще мальчиком. Он помнит споры отца со Львом Николаевичем о том или другом понимании еврейского текста. Он помнил также удивление отца его, когда после немногочисленных уроков Л. Н-ч стал настолько хорошо читать и понимать прочитанное и с такой проницательностью вдумываться в смысл текста, что иногда в спорах с ним ученый раввин должен был соглашаться с мнением своего ученика.
Н. Н. Страхов сообщает свое мнение об этой работе Л. Н-ча своему другу Н. Я. Данилевскому.
19 июля 1883 г. он пишет ему из Ясной Поляны:
"...Л. Н. Толстой (может быть, вы слышали) выучился за эту зиму по-еврейски, и это уже помогает ему в понимании писания, главном его занятии.
Иные из его открытий в этом деле и поразительны своею верностью, и приводят к важным, глубоким результатам. Не подозревайте меня в пристрастии, я, вы знаете, не легко отдаюсь новым взглядам. Но напрасно я ищу у его ведомых и неведомых противников какого-нибудь основного возражения. Положительная сторона его понимания христианства несомненна, но в отрицательной есть много слабых мест и преувеличении".
Не так сочувственно относится к этой грандиозной работе Л. Н-ча его супруга.
Изучение Л. Н-чем еврейского языка ей казалось какою-то физическою и духовною погибелью.
Она пишет сестре в том же 1882 г.:
"Левочка учится по-еврейски читать, и меня это очень огорчает; тратит силы на пустяки. От этого труда и здоровье, и дух стали хуже, и меня это еще более мучит, а скрыть своего недовольства я не могу".
И потом в одном из следующих писем:
"...Левочка – увы! – направил все свои силы на изучение еврейского языка, ничего его больше не занимает и не интересует. Нет, видно, конец его литературной деятельности, а очень, очень жаль".
К этому же времени относится интересное письменное знакомство Л. Н-ча с революционером М. А. Энгельгардом, который прислал Л. Н-чу свою статью в христианско-революционном духе.
В своей книге "В чем моя вера?" Л. Н-ч так говорит об этом:
"Недавно у меня в руках была поучительная переписка православного славянофила (Аксакова) с христианином-революционером. Один отстаивал насилие войны во имя угнетенных братьев, славян, другой – насилие революции во имя угнетенных братьев, русских мужиков.
Оба требуют насилия и оба опираются на учение Христа".
На письмо к нему Энгельгарда Л. Н-ч ответил длинным письмом с изложением своего мировоззрения и, главным образом, своего отношения к насилию и своего понимания заповеди о непротивлении злу насилием.
Мы приведем здесь только начало и конец этого письма, которые прибавляют несколько драгоценных черт к характеристике тогдашнего душевного состояния Л. Н-ча:
"Дорогой мой N. N! Пишу вам "дорогой" не потому, что так пишут, а потому, что со времени получения вашего первого, а особенно второго письма чувствую, что вы мне очень близки, и я вас очень люблю. В чувстве, которое я испытываю к вам, есть много эгоистичного. Вы, верно, не думаете этого, но вы не можете себе представить, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий "я", презираемо всеми, окружающими меня. Знаю, что претерпевый до конца спасен будет, знаю, что только в пустяках дано право пользоваться плодами своего труда или хоть видеть этот плод, а что в деле божьей истины, которая вечна, не может быть дано человеку видеть плод своего дела, особенно же в короткий период своей коротенькой жизни. Знаю все это и все-таки часто унываю, и потому встреча с вами и надежда, почти уверенность, найти в вас человека, искренно идущего по одной дороге со мной и к одной и той же цели, для меня очень радостна".
В кратких, сильных и искренних выражениях излагает ему Л. Н-ч смысл учения Христа и со свойственной ему прямотой ставит в конце своего письма столь многих людей смущающий вопрос:
"Ну, а вы, Лев Николаевич, проповедовать вы проповедуете, а как исполняете?"
И тотчас же, не щадя себя, с неподражаемою, до дна души идущею искренностью он так отвечает на этот вопрос:
"Я отвечаю, что я не проповедую и не могу проповедовать, хотя страстно желаю этого. Проповедовать я могу делом, а дела мои скверны. То же, что я говорю, не есть проповедь, а только опровержение ложного понимания христианского учения и разъяснение настоящего его значения. Значение его не в том, чтобы во имя его насилием перестраивать общество, значение его в том, чтобы найти смысл жизни в этом мире. Исполнение пяти заповедей даст этот смысл. Если вы хотите быть христианином, то надо исполнять эти заповеди, а не хотите их исполнять, то не толкуйте о христианстве вне исполнения этих заповедей. Но, говорят мне, если вы находите, что вне исполнения христианского учения нет разумной жизни, а вы любите эту разумную жизнь, отчего вы не исполняете заповедей? Я отвечаю, что виноват и гадок и достоин презрения за то, что я не исполняю. Но при этом не столько в оправдание, сколько в объяснение непоследовательности своей говорю: посмотрите на мою жизнь, прежнюю и теперешнюю, и вы увидите, что я пытаюсь исполнять. Я не исполнил и 1/10000 – это правда, и я виноват в этом, но я не исполнил не потому, что не хотел, а потому, что не умел. Научите меня, как выпутаться из сети соблазнов, охвативших меня, помогите мне, и я исполню; но и без помощи я хочу и надеюсь исполнить. Обвиняйте меня, я сам это делаю, но обвиняйте меня, а не тот путь, по которому я иду и который указываю тем, кто спрашивает меня, где, по моему мнению, дорога. Если я знаю дорогу домой и иду по ней пьяный, шатаясь из стороны в сторону, то неужели от этого неверен путь, по которому я иду? Если неверен, покажите мне другой; если я сбиваюсь и шатаюсь, помогите мне, поддержите меня на настоящем пути, как я готов поддержать вас, а не сбивайте меня, не радуйтесь тому, что я сбился, не кричите с восторгом: вот он говорит, что идет домой, а сам лезет в болото. Да не радуйтесь же этому, а помогите мне, поддержите меня.
Ведь вы не черти из болота, а тоже люди, идущие домой. Ведь я один и ведь я не могу желать идти в болото. Помогите мне: у меня сердце разрывается от отчаяния, что мы все заблудились, и когда я бьюсь всеми силами, вы, при каждом отклонении, вместо того, чтобы пожалеть себя и меня, суете меня и с восторгом кричите: смотрите, с нами вместе в болоте.
Так вот мое отношение к учению и к исполнению. Всеми силами стараюсь исполнить и в каждом неисполнении не то что только каюсь, но прошу помощи, чтобы быть в состоянии исполнить, и с радостью встречаю всякого, ищущего путь, как и я, и слушаюсь его". (*)