Текст книги "Голубка. Три истории и одно наблюдение. Контрабас"
Автор книги: Патрик Зюскинд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Он поставил чемодан, вынул из него туфли и быстро стащил с себя перчатки, пальто, шарф и сапоги, затолкал в чемодан шарф, перчатки и сапоги, а пальто перекинул через руку. Теперь вроде он никого не шокирует своим видом. В случае надобности он всегда может сказать, что несет белье в прачечную, а зимнее пальто – в чистку. Эта мысль принесла облегчение, и он продолжил свой спуск.
Во дворе он столкнулся с консьержкой, которая как раз ввозила с улицы на тележке пустые мусорные баки. Он остановился как вкопанный, не в силах двинуться ни взад, ни вперед. Путь к отступлению в подъезд был отрезан, она уже заметила его, пришлось двигаться дальше. «Добрый день, месье Ноэль», – бросила она, проходя мимо нарочито наглой походкой.
«Добрый день, мадам Рокар», – только и мог пробормотать он. Больше они не обменялись ни словом. За десять лет, что она служила в доме, он не сказал ей ничего, кроме «Добрый день, мадам», «Добрый вечер, мадам» и «Спасибо, мадам», когда она вручала ему почту. Не то чтобы он имел что-то против нее. Ее нельзя было назвать приятной. Она была такой же, как ее предшественница и как предшественница ее предшественницы. Такой же, как все консьержки: неопределенный возраст – не то под пятьдесят, не то под семьдесят, шаркающая походка, полноватая фигура, мучнистый цвет лица, затхлый запах. Она либо ввозила и вывозила мусорные баки, мыла лестницы, спешила за покупками, либо сидела при неоновом свете в своей маленькой каморке в крытом проходе между двором и улицей и, включив телевизор, шила, гладила, варила и напивалась дешевым красным вином и вермутом, как всякая другая консьержка. Нет, он действительно ничего против нее не имел. Просто он вообще терпеть не мог консьержей, потому что консьержи – это люди, которые в силу своей профессии постоянно следят за другими людьми. А мадам Рокар, в частности, была тем человеком, который постоянно следил, в частности, за ним, Ионатаном. Было совершенно невозможно пройти мимо мадам Рокар так, чтобы она не приняла вас к сведению и не проводила хотя бы самым коротким, едва заметным взглядом. Даже когда она засыпала, сидя на своем стуле в привратницкой – что случалось главным образом в ранние послеобеденные часы и после ужина, – достаточно было легкого скрипа входной двери, чтобы она на несколько секунд проснулась и оглядела входящего. Никто на свете так часто и так пристально не глядел на Ионатана, как мадам Рокар. Друзей у него не водилось. В банке он принадлежал, так сказать, к инвентарю. Клиенты смотрели на него как на реквизит. В супермаркете, на улице, в автобусе (он уж и забыл, когда ездил на автобусе!) его анонимность гарантировалась массой других людей. Одна-единственная мадам Рокар знала и узнавала его в лицо и по меньшей мере дважды в день без всякого стеснения удостаивала своим откровенным вниманием. При этом она могла получить о нем весьма интимные сведения, как-то: как он одевается; сколько раз в неделю меняет рубашку; вымыл ли голову; что он принес домой на ужин; получает ли письма и от кого. И хотя Ионатан, как было сказано, в самом деле не имел никаких личных претензий к мадам Рокар, и хотя он прекрасно знал, что ее нескромные взгляды следует приписать отнюдь не любопытству, но профессиональному чувству долга, он все равно постоянно ощущал их на себе как молчаливый упрек, и каждый раз, проходя мимо мадам Рокар – вот уже в течение многих лет, – чувствовал, что его захлестывает короткая, горячая волна возмущения: «Какого черта она снова пялится на меня? Почему снова устраивает мне проверку? Почему раз и навсегда не оставит меня в покое? Почему каждый раз узнает? Почему люди так назойливы?»
И так как сегодня из-за произошедших событий он был особенно раздражителен и считал, что выставляет на всеобщее обозрение убожество своего существования в виде чемодана и зимнего пальто, пристальные взгляды мадам Рокар показались ему особенно презрительными, а ее обращение «Добрый день, месье Ноэль!» – откровенным издевательством. И волна возмущения, которую он до сих пор сдерживал за прочной дамбой вежливости, прорвалась наружу в виде внезапного приступа ярости: он сделал нечто такое, чего не делал никогда. Уже пройдя мимо мадам Рокар, он остановился, поставил на землю чемодан, положил на него свое зимнее пальто и обернулся, полный отчаянной решимости наконец хоть как-то противостоять беспардонности ее взглядов и приставаний. Подходя к ней, он еще не знал, что сделает или скажет. Взметнувшаяся в нем волна возмущения несла его с собой, и отвага его не имела границ.
Она уже сгрузила мусорные баки и собиралась удалиться в свою каморку, когда он задержал ее почти посреди двора. Они остановились примерно в полуметре друг от друга. Он еще никогда так близко не видел ее мучнистого лица. Пористая кожа на щеках показалась ему нежной, как старая хрупкая папиросная бумага, а в ее глазах, карих глазах, если смотреть с близкого расстояния, не было больше никакой презрительной беспардонности, скорее что-то мягкое, почти по-девичьи робкое. Но и при виде этих подробностей – которые, право же, мало соответствовали представлению, составленному им о мадам Рокар, – Ионатан не дал ввести себя в заблуждение. Чтобы придать своему выступлению официальный оттенок, он прикоснулся пальцами к форменной фуражке и произнес довольно резким голосом: «Мадам! Я должен вам кое-что сказать!» (До этого мгновения он все еще не знал, что, собственно, он собирался ей сказать.)
«Что, месье Ноэль?» – спросила мадам Рокар и едва заметным судорожным движением откинула голову назад.
Она похожа на птицу, подумал Ионатан, на маленькую испуганную птицу. И он резким тоном повторил свое обращение: «Мадам, я хотел бы сказать вам следующее…», чтобы, к своему собственному изумлению, услышать, как все еще взмывающее вверх возмущение без всякого участия с его стороны преобразуется во фразу: «Перед моей комнатой находится какая-то птица, мадам, – и дальше, уточняя, – голубь, мадам. Сидит на полу перед моей комнатой». И только на этом месте ему удалось обуздать рвущуюся как бы из подсознания речь и направить ее в определенное русло: «Эта птица, мадам, уже загадила весь коридор на седьмом этаже».
Мадам Рокар несколько раз переступила с одной ноги на другую, еще сильнее откинула голову назад и сказала: «Откуда тут голубь?»
«Не знаю, – произнес Ионатан. – Вероятно, птица проникла через окно. Окно в коридоре раскрыто настежь. Окна должны быть всегда закрыты. Это предусмотрено правилами домового распорядка».
«Наверное, студенты открыли, – сказала мадам Рокар, – из-за жары».
«Возможно, – сказал Ионатан. – Тем не менее окно должно быть закрыто. Особенно летом. Если начнется гроза, оно может захлопнуться, а стекло разбиться. Однажды это уже произошло, летом 1962 года. Замена стекла обошлась тогда в пятьдесят пять франков. С тех пор в правилах домового распорядка значится, что окно должно всегда оставаться закрытым».
Он, конечно, заметил, что в его постоянных ссылках на правила домового распорядка было что-то смешное. И его вовсе не интересовало, каким образом голубка проникла в коридор. Он вообще не желал вдаваться в дискуссии о голубке, эта ужасная проблема касалась только его. Он хотел дать выход своему возмущению назойливыми взглядами мадам Рокар, больше ничего, и сделал это в первых фразах. Теперь его возмущение улеглось. Теперь ему было больше нечего сказать.
«Надо прогнать голубя и закрыть окно», – сказала мадам Рокар. Сказала так, словно это было самое простое на свете дело и словно потом все будет в порядке. Он завяз взглядом в глубине ее карих глаз, еще немного, и он начнет погружаться в мягкое коричневое болото, и ему пришлось на секунду закрыть глаза, чтобы снова выбраться из этой глубины и перевести дух и снова обрести голос.
«Дело в том, – начал он, еще раз переведя дух, – дело в том, что там полно помета. Везде зеленые следы. И перья. Она запачкала весь коридор. В этом основная проблема».
«Разумеется, месье, – сказала мадам Рокар, – коридор надо вымыть. Но сначала нам нужно прогнать птицу».
«Да, – сказал Ионатан, – да, да…», и подумал: «Что она имеет в виду? Чего хочет? Почему говорит „нам“? Может, она думает, что эту голубку прогоню я?» И он пожалел, что вообще рискнул обратиться к мадам Рокар.
«Да, да… – лепетал он, – ее нужно, нужно прогнать. Я… я бы и сам ее давно прогнал, но не успел. Я тороплюсь. Видите, у меня с собой белье и зимнее пальто. Мне необходимо отнести пальто в чистку, а белье в прачечную, а потом успеть на службу. Я очень тороплюсь, мадам, поэтому и не прогнал эту голубку. Я просто ставлю вас в известность. Прежде всего из-за следов. Загрязнение коридора птичьим пометом – это главная проблема, это нарушение правил домового распорядка. В правилах домового распорядка значится, что коридор, лестница и туалет должны постоянно содержаться в чистоте».
Он не мог припомнить, чтобы когда-либо в жизни говорил столь пространно и путано. Казалось, ложь так и лезла в глаза, а единственная правда, которую должна была закамуфлировать ложь, что он никогда и ни за что на свете не смог бы прогнать голубку и что, напротив, голубка сама уже прогнала его, обнажалась самым мучительным образом. И даже если мадам Рокар не расслышала этой правды в его словах, она теперь, очевидно, прочтет ее по его лицу, ибо он чувствовал, как ему становится жарко, как кровь бросается в голову и как пылают от стыда его щеки.
Однако мадам Рокар сделала вид, что ничего не замечает (или она и вправду ничего не заметила?), и только сказала: «Спасибо за указание, месье. При случае я займусь этим делом». Она опустила голову, сделала большой крюк, обходя Ионатана, и, шаркая шлепанцами, направилась к уборной возле привратницкой, где и скрылась.
Ионатан поглядел ей вслед. Если в нем еще теплилась слабая надежда, что кто-то может спасти его от голубки, то теперь эта надежда исчезла, как исчезла из поля его зрения мадам Рокар, скрывшаяся за дверью уборной. «Ничем она не займется, – подумал он. – И не подумает. Очень ей нужно. Она всего лишь консьержка и, как таковая, обязана мести лестницу и коридор и раз в неделю мыть общий клозет, а не прогонять какую-то голубку. К вечеру накачается вермутом и забудет про все это, если не забыла уже сейчас, сию же секунду…»
Точно в восемь пятнадцать Ионатан появился у банка, ровно за пять минут до того, как прибыли заместитель директора месье Вильман и мадам Рок, старший кассир. Они вместе открыли главный портал: Ионатан – внешнюю раздвижную решетку, мадам Рок – внешнюю бронированную стеклянную дверь, месье Вильман – внутреннюю бронированную стеклянную дверь. Затем Ионатан и месье Вильман отключили сигнализацию, Ионатан и мадам Рок открыли двойную огнеупорную дверь в подвальный этаж, мадам Рок и месье Вильман спустились в подвал, чтобы своими взаимодополняющими ключами открыть хранилище, а Ионатан, который тем временем запер в подсобке около туалета чемодан, зонт и зимнее пальто, встал около внутренней бронированной стеклянной двери и начал впускать постепенно прибывавших на работу служащих, нажимая попеременно на две кнопки, из коих одна автоматически отодвигала щеколду на внешней, а вторая – на внутренней бронированной стеклянной двери, по принципу шлюза. В восемь сорок пять все служащие были в сборе, каждый занял рабочее место у окошка, в кассовом зале или в кабинетах, и Ионатан покинул банк, чтобы занять свой пост на мраморных ступенях перед главным порталом. Собственно, это и была его настоящая служба.
Эта служба вот уже тридцать лет состояла лишь в том, что Ионатан с девяти утра до часу дня и с половины третьего до половины шестого проводил время, стоя перед порталом или перемещаясь, всегда размеренным шагом, вверх и вниз по трем нижним ступеням мраморной лестницы. Примерно в половине десятого и где-то между половиной пятого и пятью это занятие ненадолго прерывалось прибытием и соответственно отъездом черного лимузина месье Ределя, директора банка. Следовало оставить пост на мраморной лестнице, спешно пройти примерно двенадцать метров вдоль здания до арки ворот, ведущих во двор, поднять тяжелую стальную решетку, приложить руку в знак почтительного приветствия к козырьку фуражки и пропустить лимузин. Нечто подобное могло случиться рано утром или в поздние послеполуденные часы, когда появлялся бронированный автомобиль фирмы Бринк «Транспортировка ценных грузов». Перед ним также следовало открыть стальную решетку, его тоже полагалось приветствовать, но не поднося почтительно к виску всю ладонь, а мимолетным дружеским жестом касаясь козырька указательным пальцем. Других дел не было. Ионатан стоял, глядел прямо перед собой и ждал. Иногда он глядел на свои ноги, иногда на тротуар, иногда на кафе на другой стороне улицы. Иногда он прохаживался по самой нижней ступени – семь шагов налево, семь шагов направо – или покидал нижнюю ступень и становился на второй, а иногда, если солнце слишком уж припекало и от жары под козырьком фуражки скапливался пот, он даже взбирался на третью снизу ступень, куда падала тень от козырька портала, чтобы там на короткий миг снять фуражку и утереть рукавом влажный лоб, остаться стоять, глядеть и ждать.
Однажды он подсчитал, что до выхода на пенсию ему предстояло провести, стоя на этих трех мраморных ступенях, семьдесят пять тысяч часов. Тогда он наверняка стал бы человеком, который дольше всех в Париже и даже во всей Франции простоял бы на одном и том же месте. Вероятно, он и теперь, проведя на мраморных ступенях только пятьдесят пять тысяч часов, является таким человеком. Ведь в городе осталось очень немного штатных сторожей. Большинство банков заключили контракты с так называемыми фирмами по охране объектов, и те присылают им молодых, широко расставляющих ноги, глядящих исподлобья парней, которых через несколько месяцев, часто даже через несколько недель, сменяют другие, такие же молодые и такие же угрюмые парни – якобы по соображениям психологической эффективности труда. Говорят, внимание охранника ослабевает, если он слишком долго служит на одном и том же месте; восприятие происходящих вокруг событий притупляется: он становится вялым, равнодушным и тем самым неспособным к исполнению своих обязанностей…
Чушь! Ионатану лучше знать: внимание охранника ослабевает уже через несколько часов. Свое окружение, то бишь сотни людей, входящих в банк, он не воспринимал сознанием с первого дня, да в этом и не было никакой нужды, потому что грабителя все равно нельзя отличить от клиента. И даже если бы охранник мог распознать грабителя и попытался его остановить, то был бы убит, мертв, прежде чем успел бы расстегнуть кобуру: ведь у грабителя всегда есть преимущество внезапности.
Охранник, считал Ионатан, подобен сфинксу (в одной из своих книг он однажды читал о сфинксах). Он производит впечатление не действиями, а простым физическим присутствием. Все, что он может противопоставить грабителю, – это свое присутствие, и только. «Ты вынужден пройти мимо меня, – говорит сфинкс осквернителю могил, – я не могу тебя остановить, но ты должен пройти мимо меня; и если ты дерзнешь совершить это, тебе придется меня застрелить, и тебя настигнет месть правосудия в виде приговора за убийство!»
Конечно, Ионатан прекрасно знал, что в распоряжении сфинкса имеются куда более действенные средства, чем у охранника. Охранник не может рассчитывать на месть богов. И даже в том случае, если грабитель плевать хотел на грядущее возмездие, сфинксу не грозит почти никакая опасность. Сфинкс вырублен из базальта, высечен из цельной скалы, отлит в металле или прочно зацементирован. Сфинкс без труда переживет осквернение гробницы на пять тысяч лет… А охраннику в случае ограбления банка придется расстаться с жизнью уже через каких-нибудь пять секунд. И все-таки они были похожи, сфинкс и охранник, считал Ионатан, ибо власть того и другого не была исполнительной, она была символической. И только благодаря осознанию этой символической власти, которая составляла его гордость и его достоинство, которая придавала ему силы и стойкость, которая защищала его лучше, чем внимательность, оружие или бронированное стекло, Ионатан простоял на мраморных ступенях, охраняя банк, вот уже тридцать лет, без страха, без сомнений в себе, без малейшего чувства недовольства и без угрюмого выражения лица – до сегодняшнего дня.
Но сегодня все было иначе. Сегодня Ионатану никак не удавалось обрести спокойствие сфинкса. Уже через несколько минут он ощутил груз собственного тела как болезненное давление на подошвы, перенес центр тяжести с левой ноги на правую и снова на левую, при этом его слегка зашатало, и ему пришлось сделать несколько маленьких шагов в сторону, чтобы сохранить равновесие, а ведь прежде он умел всегда держать тело в строго вертикальном положении. К тому же у него вдруг начался зуд на бедре, зачесались грудь и затылок. Через некоторое время ему показалось, что лоб стал сухим и зашелушился, как бывает зимой, а ведь теперь стояла жара, хотя времени было всего четверть десятого, невыносимая, неподобающая жара, лоб вспотел так, словно сейчас уже половина двенадцатого… чесались руки, грудь, спина, ноги до самого низа, зудело везде, где была кожа, он готов был расчесать себя всего, жадно, безудержно, но ведь охраннику не положено чесаться на глазах у всех! И он глубоко вздохнул, выпятил грудь, напряг и расслабил мускулы спины, приподнял и опустил плечи и таким образом потерся изнутри о свою одежду, чтобы доставить себе облегчение. Эти непривычные поеживания и подергивания снова вывели его из равновесия, для сохранения которого было уже недостаточно маленьких шагов в сторону, и Ионатан был вынужден еще до появления лимузина месье Ределя, то есть до половины десятого, отказаться от стояния на посту в позе статуи и перейти к патрулированию взад-вперед, семь шагов налево, семь шагов направо. При этом он пытался зафиксировать взгляд на металлической бровке второй мраморной ступени и перемещать его туда-сюда, как вагончик по надежному рельсу, чтобы этот равномерно вводимый в поле зрения вид окантованного металлом края ступени установил внутри его желанную невозмутимость сфинкса, которая заставила бы его забыть о тяжести собственного тела и зуде по всей коже и вообще обо всей странной неразберихе плоти и духа. Но ничего не вышло. Вагончик постоянно сходил с рельса. Взгляд то и дело отрывался от проклятой бровки, и в поле зрения попадали совсем другие вещи: обрывок газеты на тротуаре; нога в голубом носке; женская спина; корзина с хлебом; ручка внешней бронированной стеклянной двери; светящийся красный ромб табачного киоска у кафе напротив; велосипед; соломенная шляпа; чье-то лицо… Но зафиксировать взгляд, вобрать в себя некий образ, чтобы остановиться и сориентироваться, никак не удавалось. Едва справа в поле зрения оказывалась соломенная шляпа, как слева наезжал автобус, увлекая взгляд за собой вниз по улице, но уже через несколько метров его сменял белый спортивный «кабриолет», снова уводивший внимание по улице вверх, а в это время соломенная шляпа исчезала: взгляд напрасно разыскивал ее среди прохожих, среди множества шляп, останавливался на какой-то розе, подрагивавшей на совсем другой шляпе, отрывался от нее, наконец, снова падал на бровку ступени, снова не мог остановиться, устремлялся дальше, не находя покоя, перескакивал с точки на точку, с пятна на пятно, с линии на линию… Казалось, сегодня в воздухе висело какое-то горячее мерцание, характерное только для самого жаркого июльского полдня. Все вещи окутывала прозрачная дрожащая дымка. Контуры домов, линии крыш, фронтоны с пронзительной яркостью вычерчивались на фоне неба, но в то же время лохматились, словно обшитые бахромой. Края дождевых желобов и зазоры между каменными плитами тротуара, обычно прямые, словно проведенные по линейке, сегодня извивались искрящимися кривыми. А все женщины были одеты в броские платья, они, как языки пламени, проносились мимо, увлекая за собой взгляд, но все-таки не давали ему задержаться на себе. Все очертания расплывались. Ничего нельзя было ясно рассмотреть. Все мелькало и мельтешило.
«Что-то у меня с глазами, – думал Ионатан. – За одну ночь я стал близоруким. Нужны очки». Ребенком ему пришлось один раз носить очки, не сильные, минус семьдесят пять сотых диоптрии для правого и левого. Странно, что эта близорукость снова докучает ему в пожилом возрасте. Он где-то читал, что с возрастом у людей развивается дальнозоркость, а близорукость проходит. Может быть, он страдает не классической близорукостью, а чем-то таким, чему очки не помогут, может, у него бельмо, или глаукома, или отслойка роговицы, или рак глаза, или опухоль мозга, которая давит на глазной нерв…
Он был так поглощен этими ужасными мыслями, что короткие повторные гудки автомобиля не сразу дошли до его сознания. Только после четвертого или пятого гудка – теперь уже продолжительных – он услышал, и отреагировал, и поднял голову: действительно, перед воротами уже стоял черный лимузин месье Ределя! Раздался еще один гудок, и из машины ему даже помахали рукой, значит лимузин простоял уже несколько минут. Перед воротами с опущенной решеткой! Лимузин месье Ределя! Как же он прозевал его приближение? Обычно он ощущал его, даже не оглядываясь, угадывал по едва слышному гудению мотора, он, как собака, сумел бы расслышать лимузин месье Ределя даже сквозь сон и тут же проснуться…
Он не поторопился, он бросился к нему бегом, чуть было не упав в спешке, он отпер ворота, распахнул их, отдал честь, чувствуя, как колотится сердце и дрожит рука у козырька фуражки.
Заперев ворота, он вернулся на свой пост; он весь взмок от пота. «Ты прошляпил лимузин месье Ределя, – бормотал он дрожащим от отчаяния голосом и все повторял, словно в бреду: – Ты прошляпил лимузин месье Ределя… ты его прошляпил, ты не справился со службой, ты грубо пренебрег своими обязанностями, ты не только ослеп, ты оглох, ты беспомощен и стар, ты больше не годишься на должность охранника».
Он добрался до нижней ступени мраморной лестницы, взобрался на нее и попытался снова принять достойную позу. Он сразу понял, что ему это не удалось. Плечи не желали держаться прямо, руки болтались у лампасов. Он знал, что в этот момент выглядит комично, но ничего не мог с этим поделать. С тихим отчаянием он глядел на тротуар, на улицу, на кафе напротив. Мерцание воздуха улеглось. Вещи снова приняли вертикальное положение, линии выпрямились, мир перед его глазами обрел отчетливость очертаний. Он слышал шум транспорта, шорох автобусных шин, крики официантов из кафе, постукивание женских каблуков. Его слух и зрение ничуть не ухудшились. Но со лба градом лил пот. Он чувствовал слабость. Он повернулся, поднялся на вторую ступень, поднялся на третью ступень и встал в тени, вплотную к колонне рядом с внешней бронированной стеклянной дверью. Заведя руки за спину, так что они касались колонны, он стал мягко отклоняться назад, опираясь на руки и колонну, пока не прислонился к ней, впервые за тридцать лет. И на несколько секунд прикрыл глаза. Так ему было стыдно.
В обеденный перерыв он забрал из подсобки чемодан, пальто и зонт и отправился на близлежащую улицу Сент-Пласид, в маленький отель, где жили в основном студенты и рабочие-иностранцы. Он попросил самый дешевый номер, ему предложили такой за пятьдесят пять франков, он взял его, не осматривая, оплатил, оставил свои вещи у администратора. В каком-то ларьке купил себе два рогалика с изюмом и пакет молока и перешел на другую сторону улицы в сквер Бусико, маленький парк рядом с универмагом. Сел на скамью в тени и поел.
На третьей от него скамейке расположился клошар. Поставив между коленями бутылку белого вина, он держал в руке полбатона, а рядом с ним на скамье лежал кулек с копчеными сардинами. Он вытаскивал из кулька сардины одну за другой, откусывал им головы, выплевывал, а остаток отправлял в рот. За сардиной следовал кусок хлеба, большой глоток вина из бутылки и блаженный стон. Ионатан знал этого нищего. Зимой он всегда сидел у черного входа в магазин на решетках над котельной, а летом – перед лавчонками на улице де Севр или у почты. Он жил в этом квартале десятилетия, так же долго, как Ионатан. И Ионатан вспомнил, как тогда, тридцать лет назад, впервые увидев клошара, пережил что-то вроде приступа бешеной зависти, зависти к беззаботному образу жизни этого человека. Ионатан являлся на службу ежедневно ровно в девять, а клошар часто волынил до десяти или даже до одиннадцати; Ионатан должен был стоять столбом, а тот разваливался с комфортом на каком-нибудь куске картона и при этом курил; Ионатан, рискуя жизнью, час за часом, день за днем охранял банк и в поте лица зарабатывал на хлеб насущный, а этот тип только и делал, что полагался на сострадание и участие своих ближних, которые кидали ему в шапку наличные. И никогда он, казалось, не бывал в дурном настроении, даже если его шапка оставалась пустой, никогда он, казалось, не страдал, не испытывал страха и не скучал. От него всегда исходили возмутительное самодовольство и самоуверенность, провоцирующе выставленная на всеобщее обозрение аура свободы.
Но однажды, в середине шестидесятых, осенью Ионатан шел на почту на улицу Дюпен и перед входом чуть не споткнулся о бутылку вина, стоявшую на куске картона между пластиковым пакетом и знакомой шапкой с несколькими монетами… Непроизвольно оглянувшись в поисках клошара, не потому, что хотел видеть именно эту личность, а потому, что в натюрморте с бутылкой, пакетом и куском картона не хватало главного элемента, он обнаружил его на противоположной стороне улицы между двумя припаркованными автомобилями и увидел, как тот справляет свою нужду: клошар сидел на корточках у придорожной канавы, брюки спущены до коленных чашек, зад обращен к Ионатану, зад был совершенно голый, мимо шли прохожие, каждый мог его видеть: белый, мучного цвета зад, расцвеченный синими пятнами и красноватыми струпьями, который выглядел таким же истрепанным, как зад прикованного к постели старика, а ведь этот человек был не старше его, лет тридцати, самое большее тридцати пяти. И из этого истерзанного зада била на тротуар струя коричневой жижи, в огромном количестве и с неимоверной силой, она образовывала лужу, озеро, заливала башмаки, а летевшие во все стороны брызги пачкали носки, лодыжки, брюки, рубашку – все…
Зрелище было таким мерзким, таким омерзительным, что Ионатан еще и сегодня содрогается при одном воспоминании о нем. Тогда он на момент замер от ужаса, а потом вбежал в спасительную почту, оплатил счет за электричество, купил еще почтовых марок, хотя они были ему вовсе не нужны, только чтобы продлить свое пребывание на почте и увериться, что при выходе больше не застанет клошара за его занятием. Уходя с почты, он сощурился, и опустил взгляд, и заставил себя не смотреть на противоположную сторону, а решительно повернуть налево и двигаться вверх по улице Дюпен, и туда он и побежал, налево, хотя ничего там не забыл, просто чтобы не проходить мимо того места с винной бутылкой, картоном и шапкой, и сделал большой крюк, пройдя по улице Шерш-Миди и бульвару Распай, пока не достиг наконец улицы де ла Планш и своей комнаты, этого надежного убежища.
С того часа в душе Ионатана угасла всякая зависть к клошару. И с тех пор, когда в нем время от времени начинало шевелиться легкое сомнение, есть ли для человека смысл проводить треть жизни стоя у ворот банка, иногда открывая ворота и отдавая честь лимузину директора, проделывать одно и то же, получать за это короткий отпуск и маленькое жалованье, большая часть которого бесследно исчезает в виде налогов, квартплаты и взносов на социальное страхование… есть ли во всем этом смысл, то ответ тут же вставал перед его глазами с отчетливостью ужасного зрелища, которое он наблюдал на улице Дюпен: да, смысл есть. И даже очень большой смысл, ибо это избавляло его от перспективы публично обнажать зад и справлять нужду прямо на улице. Что может быть ужаснее, чем публично обнажать зад и испражняться на улице? Что может быть унизительнее, чем эти спущенные штаны, эта поза на корточках, эта вынужденная, уродливая нагота? Что может быть беспомощнее и постыднее, чем осуществлять эту мучительную процедуру на глазах у всего света? Справлять нужду! Уже само слово указывало на принудительность этого акта. И как всякое принудительное действие, акт требовал ради того, чтобы быть хоть как-то переносимым, отсутствия посторонних или чего-то, что скрывало бы его от посторонних глаз: леса, если ты находишься за городом; кустарника, если ты пересекаешь поле; или хотя бы борозды, или сумерек, или, если их нет, хорошо обозримого полигона, окруженного забором длиной в километр, за который никто не имеет права заглянуть. А в городе? Где люди так и кишат? Где никогда не бывает по-настоящему темно? Где даже заброшенный пустырь вокруг развалин не создает достаточной защиты от назойливых взглядов? В городе, чтобы дистанцироваться от людей, можно только спрятаться в чулан с хорошим замком и щеколдой. Если у вас его нет, этого надежного приюта, где можно справить нужду, вы самый убогий, самый жалкий человек в любом месте на земле. Ионатан обошелся бы и малыми деньгами. Он мог бы себе представить, что ходит в поношенной куртке и обтрепанных брюках. Если на то пошло и если бы он призвал на помощь все свое романтическое воображение, он смог бы представить себя спящим на куске картона и ограничить интимность своего жилища каким-нибудь углом, решеткой отопительного люка, лестничным спуском на станции метро. Но если в большом городе вы даже не можете захлопнуть за собой дверь, чтобы опорожнить желудок, пусть хотя бы дверь клозета на этаже; если человека лишают этой одной, самой важной свободы, а именно свободы по собственной необходимости удаляться от других людей, тогда все другие свободы ничего не стоят. Тогда жизнь не имеет более смысла. Тогда лучше умереть.
Когда Ионатан постиг, что сущность человеческой свободы заключается во владении клозетом и что он располагает этой сущностной свободой, его охватило чувство глубокого удовлетворения. Да, он правильно устроил свою жизнь! Он вел весьма и весьма счастливое существование. Не было ничего, совершенно ничего такого, о чем стоило бы сожалеть или в чем завидовать другим людям.
С того часа он утвердился на своем посту перед воротами банка. Он стоял там, словно был отлит из бронзы. Те самые солидные самодовольство и самоуверенность, которые он до сих пор предполагал в клошаре, влились в него, как расплавленный металл, застыли, образовали внутреннюю броню и придали ему вес. Впредь он не позволит ничему потрясти себя и не даст прорасти никакому сомнению. Он обрел невозмутимость сфинкса. Теперь, встречая или замечая клошара где-нибудь на улице, он испытывал к нему чувство, которое принято называть терпимостью: весьма прохладную смесь отвращения, презрения и сострадания. Этот человек более не возбуждал его. Этот человек был ему безразличен.