355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Патрик Уайт » Древо человеческое » Текст книги (страница 10)
Древо человеческое
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:44

Текст книги "Древо человеческое"


Автор книги: Патрик Уайт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)

– Нету, дорогая, – сказала миссис Гейдж, – как я и думала. Люди в такую жару не пишут. Хотя на Северном побережье была гроза и молнией убило молодого человека на лошади. Молния попала прямо в железное стремя. Говорят, у него ребенок остался, шестимесячный. Он сам лесорубом был. Что вы на это скажете?

– Что ж тут скажешь, миссис Гейдж, – сказала миссис Паркер, которая была сильной в эту минуту.

Она собралась было вежливо уйти. Но желтая почтмейстерша протиснула в круглое окошко свою шляпу, все морщинки на ее лице наполнились отчаянием от произвола молнии и от своего неотвратимого одиночества.

– Но все-таки он кому-то и на пользу, – взывала она из окошка. – Ведь правда же? Дождь-то. А бак наполовину высох. Говорят, к вечеру поднимется южный ветер. Но без дождя.

И, точно от этих ее слов уже поднялся ветер, она ухватилась за шляпу, эта отчаявшаяся женщина, жертва своего слишком земного бытия. Ах, ударь в меня, хотелось ей взмолиться, сделай пламенем и сиянием. Но молния – это все же очень страшно. Так что почтмейстерша втянула голову обратно и поправила шляпу, шуршавшую так же, как нарукавники из оберточной бумаги.

Миссис Паркер зашагала по дороге так, будто погода была ей нипочем. Это свойство Паркеров кое-кого даже раздражало. Но молния – дело личное. С чувством нежности она вспомнила их собственную молнию, которая не тронула их и в то же время открыла каждого глазам другого.

Теперь она ускорила шаг. Теперь ей хотелось поскорее быть дома. Теперь ей хотелось сказать мужу множество простых, но важных слов, даже если он не станет слушать. Уже не думая о словах почтмейстерши, она дошла до той части дороги, где всегда испытывала тревожное ощущение своей чужеродности. Все те же мужские лица на веранде магазина, как будто нашедшие здесь постоянный постой, неподвижно уставились на нее и, казалось, подстрекали дерзнуть и подойти ближе.

А перед магазином стояла двуколка, тоже по-своему чужеродная в этих местах. Ни пылинки не было на великолепном лаке этой блестящей двуколки. Лошадь, ничуть не взмыленная, мотнула темной мордой, сгоняя мух, и тотчас же ливнем обрушился медный перезвон, и медь сверкала, рассекала воздух и дерзала. И во всем вместе, в двуколке и лошади, было такое дерзновение, что миссис Паркер вовсе оробела. Она подходила, твердо решив ни на что не смотреть, чувствуя, что ее неуклюжая скованная походка всем видна на этом открытом пыльном пространстве.

Это выезд Армстронгов, сообразила наконец она, молодой Армстронг часто ездит кататься. Сейчас его не видно. Наверно, в магазине, покупает что-нибудь пустяковое, потому что все непустяковое доставляется в их кирпичный дом прямо из Сиднея. А лошадь нетерпеливо била о землю ладными копытами и раскачивала взад– вперед поскрипывавшую двуколку, в которой сидели две барышни.

Эми Паркер не столько видела, сколько угадывала это, смущенно проходя мимо тамариска. То, как барышни покачивались вместе с двуколкой, смеялись и грызли карамельки, бросая на дорогу серебряные обертки. Что им еще делать, надо же как-то убивать время, если нет никаких других забот. Только для этих барышень и создана была эта двуколка, где они сидели под зонтиком, что держала одна из них, зонтик тоже лениво покачивался и пестрил отсветами их кожу.

Ни одного из оброненных ими слов не могла уразуметь женщина, пешком пришедшая сюда, под тень тамариска; она не могла даже взглянуть на их лица – слишком не нравилось ей свое собственное лицо. Сейчас оно было кирпичного цвета, и пушок на коже стал еще заметнее. Шляпу свою с гроздью блестящих вишен она когда-то считала очень миленькой, а сейчас повернула голову так, чтобы скрыть эти дурацкие вишни на дешевой, мятой шляпе.

И все время беспощадно позванивала конская сбруя, будто сыпались неразборчивые, но относящиеся прямо к ней слова отдаленного разговора. А барышни смеялись, и от нечего делать крутили зонтик, и бросали серебряные бумажки на дорогу.

Мужчины, сидевшие на веранде магазина, были восхищены и возмущены этим выездом местного богача и отпускали непристойные замечания на счет барышень. Когда миссис Паркер поднялась на веранду, старый Пибоди счел долгом что-то ей сказать, но что именно – она даже не поняла в этой возбужденной и мучительной атмосфере. И все крутилась голубая ленточка, продернутая вокруг зонтика. А на миссис Паркер чуть не налетел молодой Армстронг, которого она помнила подростком с мосластыми запястьями; теперь это был взрослый толстогубый мужчина.

– Стоп! – сказал он, придерживая ее за локти, и издал горлом сухой, хрипловатый смешок.

Чуть отступив, он оглядел ее так, как теперь оглядывал женщин, – начиная с груди, впрочем, вполне пристойно, и некоторым это даже нравилось. Потом поглядел на ее пылавшее лицо, но оно ему ничего не говорило. Сквознячок, вылетевший из магазина, облепил юбкой ее ноги, толстые и довольно некрасивые.

– Миссис Паркер, – сказал он, узнав ее наконец. – Извините. Чуть было вас не сбил.

Но слегка покраснел при воспоминании о своем мосластом отрочестве. И сбежал по ступенькам в отличных своих брюках, устремляясь к двуколке с барышнями, присланными ему из Сиднея на выбор.

– Некоторые из всего делают событие, – заметил мистер Дениер, чья часовая цепочка прорезала приятный полумрак.

– Как видно, да, – отозвалась миссис Паркер, сооружая горячими руками нечто вроде монумента из коробок с крахмалом.

Она стала припоминать, зачем она сюда пришла, и названия невинных продуктов произносила почти резко, словно это могло придать им гораздо большую значительность. Но зернышки перловки, сыпавшиеся на медные бакалейные весы, были тусклыми и какими-то ненастоящими. И забрав свои чисто пахнувшие неказистые кулечки, она заплатила и вышла.

Двуколка, разумеется, уже уехала, но воздух еще клубился. Кое-кто из мужчин на веранде снял шляпу, кто-то нахлобучил поглубже, некоторые заерзали на месте и принялись рассказывать всякие небылицы про лошадей, и почти все вспоминали про себя шеи барышень и меланхолически примирялись с бесстыдством их белой кожи.

И Эми Паркер тоже начала примиряться, возвращаясь домой по пустынной дороге. Однообразие пути даже успокаивало. Сейчас от этого события, от двуколки остался лишь легкий звон в ушах. Ноги ее спокойно топтали следы колес на потревоженной пыли.

В этом состоянии вернувшегося к ней покоя, в этой колючей тишине она снова почувствовала рядом мужа, хотя он говорил тягучим голосом молодого богача и губы их соприкасались с ленивой чувственностью. Так, что она невольно засмеялась, покраснела и взяла корзинку в другую руку. Потому что, конечно же, ничего такого не было. Ее лицо стало задумчивей и даже тоньше. Множество жгучих воспоминаний, щемящих и нежных, охватило ее на гребне холма, откуда она увидела иву, раскинувшуюся над мутной водой у плотины, и первые приметы их деревянного дома. И хотя местность была теперь заселена гораздо гуще, все же казалось, что дом стоит одиноко, и она спешила сейчас к этой уединенности, к этой тишине, которые точно для нее были созданы.

Поглядывая то в одну, то в другую сторону, она прониклась ощущением, что все здесь – ее собственное, даже пучки высокой травы, колыхавшейся перед забором. Она была и собственницей и собственностью. Уже прохладнее были листья, плеснувшие ей в лицо, и первое дыхание ветерка тронуло ее затылок и голые локти. И огороженное поле бугрилось как-то веселее, там важно расхаживал голубой журавль и бегали вприпрыжку щеголеватые чибисы, а телята, задрав хвосты, носились в неуклюжей игре. И она сама заторопилась по камням, уверяя себя, что не бежит, а шагает. Потому что глупо было бы бежать домой сломя голову, и зачем, спрашивается, разве только чтоб прижать к себе кошку у калитки и ощутить на своей соленой коже ее шероховатый язычок.

Но вот наконец-то она у себя дома, где ей не нужно разгадывать загадки. В кухне капало из крана, ветки скреблись по крыше, звуки входили в тишину так правомерно, что у нее стало совсем легко на душе. Даже еще до того, как она пошла туда, к колодцу, где Стэн, нажимая на педаль, крутил точильный круг, который он еще в самом начале привез из Бенгели, выменяв на что-то, теперь она уж и не помнила на что.

– Ну вот, – сказала она, приблизившись к точильному кругу, к запаху мокрого камня, – я вернулась. Пекло там ужас какое! Ты бы видел, Стэн, у магазина была двуколка с барышнями, их привез молодой Армстронг. Городские барышни. С белым зонтиком. Из кружев, по-моему. Представляешь, зонтик!

Но он не поднял глаз и ничего не ответил, да она и не ждала от него ответа.

Он прижимал сверкающее лезвие ножа к шероховатой поверхности камня, а камень пел и плескался в подставленном снизу корытце с бурой водой.

– Уф, – выдохнула она, сев на край колодца и всей своей кожей впитывая прохладу.

Она смотрела на светлое лезвие, которое руки мужа с силой прижимали к точильному камню. В прохладном сумрачном свете под росшим у колодца деревом она запрокинула шею, как бы подставляя ее блестящему лезвию; наверно, она встретила бы его со стоном любви.

Он кончил свое дело, попробовал лезвие большим пальцем и наконец взглянул на жену. Он вглядывался в нее сквозь свежий полумрак под деревом у колодца и задумчиво покусывал губы. За кругом прохладной тени от дерева было расчищенное им поле, белесо-серое, выжженное летним зноем, и стоял дом, который он сам сколотил, потом достроил и улучшил и который, наконец, не без достоинства утвердился среди полей и даже чуть чванливо глядел из-за виноградных лоз и каскада белых роз. Будто лучи, исходившие от него, Стэна Паркера, простирались во все стороны под жарким небом его владенья, и он радовался им.

И радовался сильной шее своей жены.

Словно бы прочной постройкой на крепком фундаменте стала теперь жизнь Паркеров. И плоть их тоже стала крепкой, несмотря на то, что сам Стэн Паркер немножко усох, что, когда он нагнулся за топором, который собирался точить, сзади на шее у него обозначились глубокие морщины, что от всяких неожиданностей и от необходимости к ним применяться глаза его запали; но он устоял против стольких невзгод, неужели же не устоит и впредь?

Что будет, то и будет, как будто говорило его тело, согнувшееся над точильным кругом, нога нажимала на педаль и металл въедался в камень, а камень в металл, совершая свою работу под резкое бульканье воды. Все хорошо, пока спорится дело. Точильный камень подпрыгивал, его придерживала проволока. Силой своих рук Стэн Паркер правил металл. И должно быть, вот так же можно исправить, привести в порядок почти все на свете.

Но он ощущал беспокойство жены. Она сидела на колодезном срубе и качала ногой. И он сказал:

– Может, он женится на той барышне в двуколке.

– Навряд ли, – сухо бросила она. – Их было две.

Она мотнула ногой, теперь уже оттого, что во всем его теле и в голове, куда ей не проникнуть, почуяла нечто ускользавшее от нее. Но взглянула на его руки и порадовалась, что муж ее небогат.

Она поднялась. Ах, тревожно подумала она, чем я могу доказать, что он лучше всех на свете? И на душе у нее вдруг стало пусто и еще тревожнее.

– Выпьем чайку, – сказал он, прищуренным глазом разглядывая лезвие топора. – А там и время доить.

И позже, когда они с подойниками вышли из-под густого навеса листвы вокруг дома на самый припек, ее снова охватило беспокойное желание убедиться, что совершенство и вправду существует. В спадающей предвечерней жаре лежали длинные тени от столбов изгороди и коровы лениво плелись домой. Бежали, взбрыкивая, несколько молодых телок, но в стаде господствовало медлительное, плавное движение старых, разбухших коров. Всюду чувствовалась ленивая медлительность, и все же в этом тягучем желтом вечере было совершенство. И предвкушение. Коровы подергивали ушами. Тупо глазели телки.

– Ветер будет, – сказал Стэн Паркер, охваченный огромной нежностью к своим вечерним полям; ему хотелось указать жене на все то, что видел он сам. И он обрадовался поводу поднять руку с надетым на запястье ведром и сказать:

– Смотри-ка, вот он!

Верхушки деревьев уже серебристо гнулись в почтительном поклоне, и взметнулась пыль, и молодая корова от радости или со страху заскакала, затрясла холкой и выпустила газы.

Это и был тот предсказанный почтмейстершей южный ветер, ветер-шалопут, он обхлестал мужчину и женщину, обдал холодом и чуть не вырвал ведра из их рук.

Навстречу вышел старый немец, улыбчивый, весь белый от отрубей, которыми угощал коров в стойлах. Они пошутили и посмеялись. Постоянным предметом шуток была Шельма – считалось, что это хозяйкина корова, а они и подойти не смей – чуть мужская рука ее тронет, так она давай лягаться, да еще и на землю ляжет.

В этот ветреный вечер и в коровнике было весело. Гул ветра, шумливого, но беззлобного, приглушал шипенье молочных струй, и от этого здесь стало еще уютнее. Коровы подходили, отдавали свое молоко и умиротворенно вздыхали. Вот оно опять, полное совершенство и, значит, полное умиротворение.

Но мужчина, плотно сжав губы, ушел в себя. Та силища и даже всемогущество, что он ощущал внутри час-два назад у точильного круга, начали таять. Струйки веселого сквозняка, прохладные и плотные, как вода, заставляли его быстрей выжимать молоко из последних сосков, чтобы поскорее отделаться.

– Что с тобой? – в свою очередь почувствовав в нем беспокойство, спросила она немного погодя, когда они стояли вдвоем в построенном ими коровнике на мокром, только что вымытом ими полу.

Нет, конечно, ровно ничего. Разве что все то же несбывшееся желание выразить себя делом или словами.

И когда стемнело, когда бидоны были ошпарены кипятком, а большие кастрюли со снятым молоком стояли в ряд, и она поставила тарелки ребром, чтобы просушить, а он кончил какие-то расчеты на клочке бумаги и подвел итог, тогда он зажал в зубах огрызок карандаша и, не вставая с места, стал ждать, пока в нем чем-то заполнится пустота. Ветер утих, но принесенная им прохлада еще плескала и клубилась в воздухе. Жаркими вечерами дом был тесен и убог; сейчас он весь раскрылся. Ничто не отгораживало его от беспредельности прохладной ночи. Словно бы крыша дома распахнулась и дрожащие звезды отражались в кастрюлях с молоком, и открылось множество других гармоничных сочетаний – кожа и птичье перышко, стул и куст, воздух и иголка.

Его жена тем временем занялась штопкой, и холодноватая иголка заскользила взад и вперед. Он видел руку жены и рваный носок, надетый на деревянный гриб. Она стягивала петли шерстяной ниткой; вот она-то и есть самая сердцевина этой ночи. Он не отрывал от нее глаз; да, они оба – сердцевина ночи, но это ощущение было еще зыбким, а ему хотелось уверенности. Оттого он и грыз кончик карандаша, и конечно же, что-то решилось бы окончательно, если б в этой жизни ему было дано выразить себя. Но это не было ему дано. Разве что иногда он сочинял молитвы.

Женщина отложила носок, потому что было невозможно сопротивляться этой бархатной ночи. Она подошла, взяла в руки голову мужа и прижала ее к своей груди, словно наконец-то нашла что-то свое и родное. Она провела губами по его запавшим векам, она водила губами по его лицу, пока не почувствовала, что кожа отзывается на эти прикосновения. Пока оба они не растворились в ночи, и словно какая-то таинственная рука плавно потянула их туда, где темнее, где постель распахнула свою плоть, принимая их.

В прохладе раскованного мира, среди дремлющей мебели, в самой гуще возмужавшего розового куста, который ломился в комнату и боролся с ними, спрятав шипы, мужчина и женщина, рот ко рту, молили, чтобы это блаженство длилось вечно. Но слишком пространна была огромная ночь. Женщина с коротким рыданьем отстранилась. А мужчина ушел в себя, снова ощутив свое плотное тело. Он лежал на кровати, касаясь того, что прежде было лишь плотью, оболочкой для костей и что теперь начинало проникать в его душу.

А под конец был сон, и во сне – работа и вера в чью-то теплую близость. И сон.

Но женщина встала. Она постепенно становилась самой собой. Женщина, Эми Паркер, подошла и прислонилась к оконной раме, вместившей очертания ее тела. Все очертания, все звуки в тихой ночи были как бы пригнаны друг к другу. Ночь не казалась уже необъятной, она была привычной, темнота двигалась с безошибочностью старых сов, годами гнездящихся в одном и том же месте, воздух оглаживал кожу, будто ее собственная расслабленная рука. Эми Паркер стояла, обхватив руками свое тяжелое тело, и могла бы влиться в ночь, переполненная удовлетворенностью и ощущением чуда. Гадая, зачнет ли она ребенка, которого уже знала как свои пять пальцев. Держа медленно бьющееся сердце на скрещенных руках.

Глава девятая

Когда Эми Паркер наконец родила, соседи с должным выражением на лице говорили, что она молодец, и поздравляли ее, хотя сказать по правде, дело было самое обычное. Сколько плодущих женщин ложатся и честь по чести рожают после стирки, или выпечки хлеба, или воскресной службы в жаркий день и не делают из этого события. Но Эми Паркер втайне считала, что это великое событие. Расхаживая под деревьями вокруг дома, она в самом деле чувствовала себя центром вселенной. Весь дневной свет сходился на белом коконе, который она баюкала на руках; хлопотливо сновавшие стайки птиц наделяли его мистическим значением, когда вдруг начинали реять над ним; листья и цветы склонялись над головой женщины с ребенком, а когда поднимался ветерок, деревья благословляли ее длинными дружелюбными ветвями.

– Это хорошо, что у вас есть ребенок, – сказала почтмейстерша, прижимая пожелтевший большой палец к высохшей губке. – Вроде бы вам компания. Он здоровый?

– Конечно, он здоровенький, – ответила Эми Паркер. – Иногда только животик пучит. Да вот в пятницу чуть приболел. Это от жары. Понос, понимаете.

– Ай-яй-яй, – произнесла почтмейстерша из-под прямых полей шляпы своим особым тоном для чужих неприятностей. –Так ведь им надо что-то давать.

– Хм, – усмехнулась Эми Паркер, – я-то знаю, что надо давать. И он уже поправился. Слава богу, миссис Гейдж, он очень крепенький мальчик.

То было дитя ее и его тела. Она часто распеленывала сына, чтобы полюбоваться на его здоровую наготу. Она дала ему имя Рэй. Это имя не было выбрано заранее и не так уж часто ей встречалось, но как-то особенно подошло и ее губам, и прекрасному крохотному мальчику, лежавшему в утреннем золоте на открытой постели. Солнце играло на его губках и первом пушке на головке.

Теперь дом наполнился теплом и нежным детским запахом и отец входил в него с еще большей робостью. Он проделывал целую церемонию, напевал себе под нос и топал ногами о кирпичную дорожку к кухне так, что с сапог летели комья грязи и вздрагивали фуксии. Затем он входил с весьма надменным видом – по крайней мере так ему казалось – направлялся туда, где лежал ребенок, в кроватке или на руках у матери, и смотрел ему прямо в лицо. Чтобы превозмочь себя. Младенец тоже смотрел на отца, но никаких проблесков чувства не было в его ясных пустых глазах. Свои взгляды и выражения лица он берег для матери. Они еще были связаны пуповиной. Он пока что не признавал и только терпел отца, быть может, ощущая ту робость, что струилась между жестким телом отца и его собственным, мягким, но тоже могучим тельцем. Он глядел на отца с такой же важной, но более убедительной надменностью.

– Вроде бы дела идут хорошо, – говорил отец. И поворачивался к нему спиной, радуясь этому облегчению. Придет время, и он будет разговаривать с сыном, думал Стэн, и научит его мастерить всякие вещи. Они пойдут в лес с топором или ружьем, и у них найдется много о чем поговорить. Они будут вытирать пот со лба, пить из пригоршни ключевую воду, а вечером вернутся с лисой, которую застрелит его сын. Удастся ли ему передать сыну трепет своей души на грани какого-то откровения – это неизвестно. Да и захочется ли ему? Может, он не доверится суровому и пытливому лицу этого крепыша.

– Ты никогда к нему даже не притронешься, – сказала мать. – Ты, наверно, его ни капельки не любишь.

И крепко прижала к себе ребенка, которого только она и могла любить по-настоящему.

– А что ж мне с ним делать? – спросил он, вывернув пустые ладони. – Что можно делать с грудным ребенком?

Грудной ребенок – это еще абстракция, идея, к которой не сразу приспособишь свои суждения и свои привычки.

– Что можно сделать? – переспросила мать. – Да съесть его!

Она могла бы. Ничто не насыщало ее любовь, даже долгие, жадные поцелуи. Иногда ее глаза влажнели от страстного желания, чтобы он опять оказался внутри нее, в безопасности.

– Я б на твоем месте его положил, – сказал отец. – Зачем ты его все трясешь, это наверняка не полезно.

– Что ты понимаешь, – сказала мать. – Со мной он в безопасности.

Но «безопасность» – оптимистическое слово. Она укладывала ребенка спать, и стоило ей выпустить его из рук, как в доме начинало разрастаться будущее, переплетаясь с настоящим. И она уже становилась бессильной.

Отец и мать иногда смотрели на спящего ребенка, и тогда они опять сливались воедино, чего не бывало, когда он не спал. Они освобождались от этой навязчивой третьей жизни, что, видимо, была ими же создана, и жизнь, которой они жили и которую понимали, становилась ясной как божий день. Нежность не так трудна, как любовь. Но спящий ребенок шевелил головкой, и родителей снова охватывал страх, мать боялась, что не выдержит ураганов любви, отец – что он так и останется чужим для сына.

В кухне тикали часы. Эти безобразные часы из темного мрамора когда-то были предметом их гордости. Когда мальчик, крепенький и позолоченный солнцем, стал подрастать, он просил поднять его к часам, чтобы посмотреть, как они идут. Он прижимал свой алый ротик к стеклу и впивал минуты, и какое-то время казалось, будто часы вовсе не так уж безобразны, а тусклый циферблат становился ярче от золотистых щечек малыша. Однажды, когда он уже начал бойко бегать повсюду и превратился в сущее наказание, часы остановились навсегда, и примерно в это же время Эми Паркер родила второго ребенка.

На этот раз она носила труднее. Что, если у меня опять не получится? – думала она, вспоминая тех, неродившихся детей, чувствуя отвращение к своему беспомощному, ненадежному телу. Бывали дни, когда силы ее совсем покидали. В ожидании этого ребенка она стала желтой и раздражительной, и даже в губах мужа, прижимавшихся к ее шее под волосами, ей чудилась только жалость.

– Зачем же непременно ожидать плохого, – сказал он, – ты же родила мальчика.

Это он говорил уже не раз, так что жена только кривила губы в насильственной улыбке. Она клала на колени какую-нибудь работу, предпочтительно однообразную, или прижималась щекой к щечке сына, чтобы согреть свою кожу его теплом. И томилась, пока муж не уходил, – он мгновенно становился ей противен. Даже вены на его сильных руках казались ей отвратительными.

Жена была целиком поглощена своими заботами, и тогда Стэн Паркер стал сближаться с малышом. Он осмелел настолько, что брал его на руки и раз-другой глубоко заглядывал в детские глаза, словно надеясь увидеть какой-то знакомый мир. Но малыш смеялся всем своим ясным личиком, трогал щетину на отцовском подбородке и визжал, извиваясь от удовольствия. Постепенно отец привык к мальчугану и даже забывал о его присутствии, когда тот, сидя на корточках, играл с жестянками, или камешками, или с черными лепешками коровьего навоза. Без материнского присмотра мальчик бегал чумазый, как поросенок. Если бы на ферму заглянули гости, из тех, кто не может удержаться от замечаний, они сказали бы, что мальчик безбожно запущен. Но он был жизнерадостный и сильный. А когда утомлялся – засыпал, где попало. Однажды отец нашел Рэя в ларе с мякиной и поднял его, спящего, на руки, словно теплого, обмякшего котенка, в дожде золотистой соломенной трухи.

Вскоре после этого остановились безобразные часы на кухне, и Эми Паркер родила второго ребенка. К ней привозили доктора из Бенгели. На этот раз она долго не могла оправиться после родов. Но в конце концов она стала замечать, что все как было, так и есть на своих местах, и встала, и, одетая бог знает во что, начала выходить из дома с новорожденной, довольно привередливой девочкой, завернутой в шаль, которую соседка, Долл Квигли, в свое время связала для маленького мальчика.

И снова приходили люди по случаю родин и пили чай, ахали и уходили. Но Долл Квигли и ее брат Баб приходили и оставались. Они были вроде мебели или, скорее, дверных косяков, оба длинные и будто деревянные. Иногда Долл брала на руки маленькую, и шаль свисала с ее длинных рук длинными деревянными складками, словно девушка прижимала к себе ребенка не повинуясь своему инстинкту, а по замыслу добросовестного скульптора.

Но Эми Паркер отбирала своего ребенка.

– Долл, ты такая неловкая! – восклицала она и быстро поправляла шаль, так, как ей подсказывала ее нетрудная любовь.

– Да, правда, – отвечала Долл Квигли, – я очень неловкая. Мама мне всегда говорила. – И потирала опустевшие ладони с шероховатым деревянным звуком.

Квигли были резким контрастом с изобилием любви, щедростью этого лета, со всем, что Эми Паркер, сама вся из округлостей и ласкового тепла, ощущала, когда девочка спала у нее на руках, а мальчик прижимался головенкой к ее юбке. Жизнь казалась ей бесконечной. Она сама была воплощением изобилия. Самодовольно, почти нагло выпирали ее налитые груди. И ей стоило усилий поднять глаза на Долл и Баба.

А между тем Долл Квигли была полна любви. Она не задумываясь принесла бы себя в жертву, если б ее о том попросили. Но никто не просил.

Тогда она взяла веник и принялась широкими взмахами выметать крошки и сор вокруг ног Эми Паркер, а та нахмурилась – это было унизительно.

– Да ладно, Долл, – сказала она. – Брось. У меня, конечно, просто руки не доходят. Но как-нибудь сама управлюсь.

И нахмурясь, взглянула туда, где в тени перечных деревьев Баб Квигли бегал с ее малышом. Сейчас простодушие Баба казалось ей ужасным, как и синеватое лицо, на котором растительность пробивалась кое-как, и рот, будто нащупывающий слова. Сейчас Эми Паркер уже не думала о том, что ее, слава богу, миновало, но смутно помнила свой страх, и в ней поднималось отвращение.

– Гляди, – сказал Баб, – листик. Видишь? Только он скелет. Смотреть насквозь можно. Как у овцы, скелет, либо у коровы, только это листик. Сестра говорит, он кружевной. Представляешь, кружевной листик. С кружевного дерева.

Мальчик поднес лист к глазам. Малыш был прекрасен.

– Хочу листик, – сказал он.

– Нет, – ответил Баб. – Это мой листик. Самая моя любимая вещь.

– Рэй, – окликнула мать, – отдай лист и иди домой.

– Хочу листик, – закричал малыш и, запрыгав на месте, ударился в слезы. – Хочу! Хочу!

– Мы найдем другой лист, Баб, – сказала Долл.

Она уже знала, что вещи ничего не значат.

– Но он мой самый лучший, – упирался брат.

Это необычайно странное, таинственное произведение искусства он хранил в книге, оставшейся от деда, которую никто теперь не читал. Баб не в силах был расстаться с этим листом. Ощущения тайны, красоты и несправедливости расходились кругами у него внутри, искажая его лицо. Он захныкал.

– О, господи! – воскликнула Эми Паркер.

Она подбежала и шлепнула малыша, не в наказание, а из отвращения к этим Квигли, и мальчуган, заревев, бросил лист на землю.

– Ну вот, Баб, – сказала Долл.

– Он порванный, – хныкал тот. – Он весь помятый. Не надо мне его теперь.

И потащился прочь, похожий на надломленный посредине зонтик.

Но Долл Квигли улыбалась, так как ей ничего другого не оставалось делать.

– Ты извини, Долл, – прошептала Эми Паркер, хотя, казалось бы, ни к чему было говорить шепотом, но тут такая кутерьма, и вообще, что она могла сказать, – он устал и капризничает. А мне пора кормить маленькую, так что ты уж прости.

Выпроваживая Квигли со двора, она думала, что вот сейчас все кончится и она опять будет тут хозяйкой.

Теперь она осталась одна со своими детьми, и даже муж не мог оспаривать ее главенство. Давая грудь маленькой, она и забыла о муже, который где-то делает то, что нужно сделать. Когда девочка сосала, а мальчик дремал на постели, отец казался далеким и ненужным. Если б он сейчас вошел, чего, к счастью, не случилось, мать вздернула бы плечо, как бы обороняясь и оберегая от него этот мирный покой, это священнодействие, созерцать которое имела право только она да, может, птичка, трепетавшая на кусте шток-розы. Но об этом, конечно, никто не подозревал. Мать часто подходила и, смеясь, клала кого-нибудь из детей на руки отцу, как бы заставляя его признать свое отцовство, которое его, по-видимому, смущало. Она могла себе позволить такие жесты, ибо в эти минуты сознавала свою силу. Впрочем, иногда, чаще всего вечером, когда дети спали, а их пустая одежонка свисала с веревки на кухне, вдруг уже не мать, а жена вставала с места и начинала бродить по комнате, неуверенная, опознает ли ее этот отец, который все же был ее мужем. Тогда приходил его черед посмеиваться над ее смущением. Бывало, что он не отзывался на ее неспокойную близость – оттого ли, что устал, или из-за спящих ребятишек – они были его триумфом, и сейчас с него довольно было этой мысли.

Но превосходство в силе было почти всегда на ее стороне. Оно уверенно струилось из ее грудей, и хрупкому тельцу девочки доставалось что-то от этой ласковой силы, и мальчуган, позвавший маму во сне, успокаивался от прикосновения ее руки.

Однажды, когда девочка была накормлена и Эми Паркер застегивала кофту, а мальчуган уже выспался и, потягиваясь на кровати, стирал кулачками сон с припухших век, послышался скрип колес, – кто-то приехал, и спустя минуту выяснилось, что это миссис О’Дауд.

– Ах, я вижу, вы заняты потомством, – жеманно проговорила соседка и даже голову отвернула, адресуясь на восток, когда надо бы на север.

– Я с ними с утра до вечера занята, а как же иначе? – сказала Эми Паркер, успевшая застегнуть кофту.

– Да, как же иначе, – подхватила ее приятельница. – Уж когда приходится кого-то растить, ни минутки свободной не бывает, это уж точно, по себе знаю, хоть у меня только поросятки да телята.

Эми Паркер ввела приятельницу в комнату; они давно не виделись, а почему – неизвестно.

– Знаете, все время то одно, то другое, – торопилась объяснить миссис О’Дауд, чувствуя себя виноватой. – Во-первых, мой опять зашибает. А тут дом развалился, последние месяцы мы его чинили да кое-что пристраивали, ну и обои клеили в большой комнате. Красиво до чего, прямо для медового месяца, а не для моего пьянчуги несчастного. Вот увидите. И на обоях розы. Потом, обратите внимание, мне выдрали зубы. Тут появился один заезжий джентльмен, так я воспользовалась случаем мои пеньки повырвать. Все до одного. Век бы не расставалась с тем дяденькой, даже жизни своей для него не пожалела б! Голубушка моя, вы бы видели эту кровищу, а он, бедняга, уперся сапогом в стену, весь натужился, как бык. Ну прямо ужас, и только, – закончила миссис О’Дауд. – Так это, значит, маленький мальчик. Вырос-то как, уже может кукурузу обмолачивать. А это малютка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю