Текст книги "Любовь к ближнему"
Автор книги: Паскаль Брюкнер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Городской авантюрист
Я обожал механическую сторону своей работы. Я чувствовал себя мелким ремесленником, часовщиком, занятым тонкой починкой, возящимся с бесконечно маленькими, чувствительными деталями. В конце концов, мужской член – всего лишь инструмент, подлежащий чистке и смазке, нечто среднее между отверткой и штопором. Я плавал в этих женщинах, как в аквариуме, я был в нем временным жильцом; и никогда за осуществлением акта не следовало разочарования. Я не ведал усталости.
Моя жизнь делилась на три части: в первой я был хорошим отцом семейства; во второй – дипломатом и ревностным слугой государства; в третьей – мужчиной по вызову согласно прейскуранту. Утром я уходил из дому с легким сердцем, без всяких угрызений совести, готовясь к встрече со своими одноразовыми невестами сразу после того, как закроется скобка министерства. В полдень я легко обедал, переедание и избыток спиртного душили мое вдохновение. Мне нужен был ясный рассудок, плоский живот, пустой желудок – таковы были условия моего функционирования. Между двумя визитами я строго соблюдал правила: после каждого сеанса тщательно мылся под душем и вешал себе на шею полотенце, как спортсмен после тренировки. Мои дни имели двойное-тройное дно, как чемоданы контрабандистов; переборки между отделениями «чемоданов» я содержал в неприкосновенности. Я жил в Пятнадцатом округе, работал в Седьмом, на бульваре Сен-Жермен, а трудился ради счастья человечества близ улицы Розье. Мне нравилось это развращение обыкновенной жизни жизнью тайной. Большинству людей для радикальной смены миров приходится бежать, рвать с прежней средой обитания. Мне же только и надо было, что перейти через Сену, к тому же я никого не ранил. Я засыпал мужем, просыпался чиновником, ложился шлюхой. Меня даже удивляло, что эта карьера, всеми проклинаемая как мерзость, дается мне так легко: ни статуи Командора, ни трагической гибели. Вечером я возвращался счастливый, пустой, довольный встречей с женой и детворой. Отработать ранним вечером с тремя-четырьмя женщинами, а спустя несколько часов приняться за чтение «Бабара» или «Сказок кота на ветке» детям, смирно рассевшимся вокруг меня, – этот контраст приводил меня в восторг. Я был связующим звеном между совершенно не похожими сферами. На работе, под проповеди моего министра о сиянии и величии Франции, я мечтал с блаженной улыбкой о лихих бабенках-вулканах, ждавших меня на моем насесте, и говорил себе, что мир справедлив, раз награждает меня своими милостями. Мне нужны были другие тела, другая кожа, без этого я бы зачах, как без кислорода. Каждый день сулил мне новые географические открытия, манил в открытое море. Самого себя я уже давно открыл, единственным моим стремлением теперь было снова потеряться. Вернее, застать самого себя врасплох. Моя история была не историей мальчишки-бунтаря, умнеющего со временем, а умудренного человека, слишком поздно выходящего на предназначенную ему дорогу и выламывающегося из своего окружения, чтобы познать безумие.
По вечерам в коконе нашей квартиры, так мило украшенной, Сюзан излагала мне какую-нибудь первостепенную образовательную проблему. Например, надо ли покупать нашим малышам на Рождество пластмассовый конструктор или лучше приобрести на аукционе, призванном добавить средств на развитие третьего мира, деревянную сборно-разборную африканскую деревню? Если бы она могла прочесть по моим глазам мое истинное мнение, начертанное золотыми буквами: «МНЕ НАПЛЕВАТЬ!», – то огорчилась бы. Не желая ее расстраивать, я затевал пространное обсуждение, взвешивал за и против и выносил приговор, достойный Соломона или, вернее, царя лицемеров. Куда серьезнее обстояло дело в отпуске, когда я снова превращался в заложника своих родных. После этого мной снова овладевало служебное рвение, я превращался в сторонника переработок, стажировок, всяческих командировок, о которых остальные отмахивались, – лишь бы не барахтаться со своим потомством в океанском прибое. Сюзан оставалось только нахваливать своим родителям мою преданность работе.
– Если он будет и дальше так стараться, то станет через семь-восемь лет самым молодым нашим послом!
– Твоими бы устами да мед пить! – отвечала моя теща, всегда неважно относившаяся к нашему браку и усматривавшая в нем мезальянс.
Одурачить старую каргу было непросто. Коллеги же считали меня неисправимым карьеристом и высмеивали за такие старания посреди всеобщего оцепенения.
Не в силах скрыть наивную гордость, я искренне жалел своих друзей, когда с ними сталкивался Они остались далеко позади! Я понемногу излечивался от банальности. У себя на верхнем этаже я был настоящим монахом в келье. Иногда, в сильный ветер, я воображал, что укрываюсь от ярости стихии в чуме на Аляске или в вигваме на американском Западе. Я отправлялся в дальние путешествия, всего лишь работая бедрами. Сколько бы снаружи ни завывал ветер, как бы ни дрожали стены, ни гремели трубы на крышах, здесь, на моей кровати под балдахином, на этой арене из белого шелка, неизменно властвовало сладострастие. В хорошую погоду, прислушавшись, я различал доносившуюся с балкона луговую какофонию: неумолчный стрекот насекомых, жужжание пчел, свист, сопровождающий пикирование птиц в ущельях улиц. С балкона в комнату хлестали потоки света, накатывались волны жары. Беззаботные бабочки влетали в окно и опускались на красовавшиеся в вазе букеты цветов, голуби расхаживали по балкону, топорща перья и воркуя в любовном приступе. Все было объято причудливым покоем, привязанным к волшебному безумству. В своей обители я пребывал лицом к лицу с небом и был подотчетен только ему. На соседней церкви колокол отбивал каждый час, провожая очередную фею или оповещая о приходе новой, словно меня благословлял сам архиепископ. Это блаженное состояние длилось три года. Три года неопровержимой славы.
Глава IV
Потрясения преданности
Когда моим родителям стукнуло шестьдесят, они ударились в левачество классического вида. Устав от насмешек и сомнений, они во всей полноте обрели троцкистский романтизм, эту поэзию побежденных, остающуюся даже в неудаче единственным вместилищем истины. Они участвовали в демонстрациях антиглобалистов, защищали палестинцев и итальянские «красные бригады», укрывавшиеся во Франции, бичуя своих прежних соратников, этих ренегатов, ставших реакционерами. Они снова исповедовали бунт против родителей, хотя сами давно ими стали, снова завороженно слушали «Дорз», Луи Рида и «Секс Пистолз». В отличие от большинства, корчащего из себя больше, чем оно представляет на самом деле, мой отец впал в снобизм наоборот, кичась деклассированностью: не переставал напоминать о своем простецком происхождении, до того ему не хотелось признавать себя буржуа. Ему приспичило прослыть пролетарием, такой у него был рабочий шик. Любая семейная трапеза вырождалась в спор и кончалась проклятиями. Моих тестя и тещу, либералов правого центра, коробил этот радикализм, презиравший их уважение к нюансам Моя мать, упорствуя в своем экологизме, вступила в британский Фронт освобождения животных, за что родня обвинила ее в непролазном невежестве. Мой тесть приложил руку к выведению четвероногого чудища – «кроншиллы», гибрида кролика и шиншиллы, приобретшего огромную популярность как источник мяса и меха. Теперь он сотрудничал с австралийскими учеными, взявшимися вернуть страусу птичью сущность и колдовавшими с этой целью над оснащением его крыльями и оперением, способными поднять в воздух сто пятьдесят кило живого веса. Вся эта возня возмущала мою мать, верившую в превосходство и мудрость Природы. Она пребывала в уверенности, что всем живым существам присуща солидарность: в друзьях у нее ходили деревья, даже трава, она сочувствовала боли вырываемой из земли петрушки и нарезаемой кружочками морковки. Перебранки были не только идейными. Я уже говорил, что тесть и теща были богаче моих родителей, имели более завидное происхождение, и сама мысль, что дед и бабка их зятя происходят из рабочего класса, портила им аппетит. Что до меня, то я принадлежал к лагерю своих удовольствий и не имел достаточно твердых убеждений, чтобы примкнуть к той или иной партии. В царстве разврата политические раздоры не в чести. Мой отец не переставал противопоставлять оцепенение нынешних времен волнениям своих двадцати лет:
– У нас была замечательная молодость, верно, мамочка? Вы, дети, не можете знать, что тогда творилось: Дилан, противозачаточная пилюля, война во Вьетнаме, щедрость, душевная открытость! Подумать только, я, возможно, так и умру, не увидев крушения капитализма!
– Марсель, малыш, вы так выразительны! – отвечала на это Ирен, моя теща, прикасаясь к его руке. – Вы уже почти в климактерическом возрасте, а горячность у вас, как у молодого. Счастье, что есть еще такие люди, как вы!
Я был страшно зол на своего отца за то, что он позволял так себя унижать.
Положение налаживается
Близился момент, когда мне придется пойти на попятную: как в физике, после расширения непременно должно было произойти сжатие. Казалось, все мои близкие объединились, чтобы заставить меня опомниться. Я делал ставку на постепенное охлаждение отношений со своими друзьями, на возможность избежать обвинений и разрыва. Я ошибался. Они ничего не знали, но интуиция их не обманывала. Они чувствовали, что я вожу всех за нос, и собирались с силами, чтобы помешать мне. Сама Сюзан вела со всеми долгие телефонные разговоры. Я мечтал о жизни среди перегородок, о герметичных отношениях, о матрасах на стенах квартир, через которые ничего не просочится. Чувствуя, как на моей шее затягивается удавка, я приумножал знаки доброй воли, с деланым ликованием откликался на все приглашения. Самым вопиющим признаком моей благонамеренности стали ужины раз в квартал с моим братом Леоном, только увеличивавшие мое ошеломление тем, что этот человек-шар – моя ближайшая родня. Есть лицом к лицу с ним было для меня сущим наказанием: от одного хруста хлебной корки между его челюстями у меня мурашки бежали по коже. Его малиновые щеки свисали, как две велосипедные сумки. Он жевал с открытым ртом, громко шлепая языком и запивая еду неумеренным количеством вина. Казалось, я слышу, как жидкость льется вниз по его пищеводу и смешивается в желудке со съеденным. Его рубашка и пиджак были засыпаны крошками и кусками пищи. Вся работа его организма была на виду, он навязывал мне тиранию своей утробы. Мне хотелось перевернуть его и вытряхнуть все, чем он набил брюхо. К концу встречи я почти плакал от злости, был готов прикончить его на месте, чтобы покарать его за безобразный вид, за то, что он смеет без смущения жрать в моем присутствии. У моего отца имелась собственная теория тучности: это, мол, производное гиперпотребительства на последней стадии, требующего накапливать все, что попало, в том числе жир. Таким образом, его старший сын был жертвой системы. Леон безмолвно внимал этим проповедям, после завершения которых бежал в булочную за тянучками и прочей дрянью, поглощаемой им горстями.
И с родными, и с друзьями я придерживался своей первоначальной версии: во второй половине дня я изучаю восточные языки в одноименном учебном заведении, в которое записался вольным слушателем. Ложь была жалкая, но ничего лучшего я не придумал. Самых проницательных моя занятость не могла обмануть, начиная с моей матери, подозревавшей любовную связь. Мои тайные утехи бесили ее, ведь из них следовало, что она мне больше не нужна. «Ну и целуйся со своим грязным счастьем!» – заявила она мне однажды. Жюльен тоже проявлял недоверие. Приглашая меня на обед, он притуплял мою бдительность, баюкал своим игривым тоном, чтобы затем лучше перемолоть меня на мельнице своих вопросов. Я разоблачал одну за другой расставленные им ловушки, но ничего не мог поделать с его подозрениями. Он был проницателен и часто удивлял нас своей интуицией. Спор затягивался, обоим становилось не по себе, он прибегал к трогательным усилиям, чтобы поддержать беседу. Из-под его радостной гримасы проглядывали мучения уязвленной души. Он любил казаться необходимым и жил в постоянном ужасе, что на него махнут рукой. Я ничего не мог с этим поделать: с тех пор как выплыли наружу его отвратительные занятия, я перестал его уважать. Он рухнул со своего пьедестала. Все его ухищрения завлечь меня не приводили к успеху. Наши устремления были направлены в разные стороны, поэтому мы оставались в изоляции друг от друга, не видя и не слыша один другого, каждый в центре своего индивидуального пространства. Однажды он бросил, не глядя на меня:
– Ты больше не с нами, Себастьян. Вернись!
Одурачить я никого не мог. Обед с Фанни послужил доказательством. Она выросла в нашей группе в чине, став вторым номером вместо меня. Она поведала мне с нехорошим весельем о своем недавнем приключении: один грубиян, подцепивший ее в баре, оскорбил ее, обозвав «грязной вьетнашкой». Жюльен – а встречалась она, собственно, с ним – проучил зарвавшегося болвана: в мертвой тишине отделал его так, что несладко было бы и горилле. Слышны были, утверждала она, удары его железных кулаков по черепу мерзавца. Тот ползал по полу с разбитым носом, рыдал, молил о пощаде, просил прощения. Жюльен сгреб несчастного за штаны и сунул головой в урну. После этого нашего вождя пришлось успокаивать, так его взбудоражила драка: он принялся было всех обзывать, нести гадости про Жан-Марка, своего традиционного козла отпущения, подоспевшего к месту событий, но Фанни заткнула ему рот. Живописуя этот гадкий эпизод, она ликовала, вела себя провокационным образом, более, чем когда-либо, уверенная в своих чарах. Я возразил:
– Тебе не кажется, что это какие-то мафиозные замашки?
Она улыбнулась: я был у нее в руках, ее длинные голые ноги соблазнительно подрагивали, у нее были такие красивые зубы, от ее низкого, хриплого голоса курильщицы меня уже била дрожь.
– Да уж, хулиганские замашки! Все группы считают, что их правила превыше закона. Но наша группа – не тюрьма: нас сплачивает дружба. Если хочешь покинуть клан хулиганов и примкнуть к обычным людям – валяй!
От смущения я заерзал на табурете. Если бы она тогда попыталась меня поцеловать, я бы ей все выложил.
С Сюзан положение тоже ухудшалось: она забросила телевидение и создала собственную фирму по производству научно-популярных фильмов. Из нее получилась устрашающая бизнес-дама, зарабатывавшая уже не меньше меня. Ее ранило мое безразличие к ней в интимных делах. Чтобы соблазнить меня, она нахваливала мою сексуальную силу, напоминала про наши прежние бурные шалости. Я заставлял себя удостаивать ее вниманием Когда двое целуются, их поцелуи имеют разную ценность: одни – откровение, другие – подтверждение. Машинальный поцелуй превращает рот в регистрационную палату. С его помощью просто метится территория, проверяется взаимная принадлежность. После любовных актов, случавшихся у нас все реже, Сюзан глядела на меня экстатическим взглядом, как будто мы только что вскарабкались, истратив все силы, по лестнице, ведущей в рай. Сколько волнения, глаза на мокром месте – и все из-за жалких потуг! У нее появилась навязчивая идея понравиться мне, и она по два-три раза в день меняла наряды. Как только у меня возникали сомнения насчет ее кардигана или юбки, она тут же надевала что-нибудь другое, надеясь, что я выдам ей недвусмысленный сертификат соблазна. Печаль оглупляет. Я корил себя за то, что унижаю ее, превращаю в обезумевшую марионетку. Наша семья существовала с грехом пополам, застыв в состоянии затянувшейся недееспособности. Я уступал достаточно, чтобы она не развалилась, но во мне не хватало страсти для ее исцеления. Сгущались тучи, мы уже хлебали прокисший суп домашних дрязг. Раздражение – вот имя климату чувств у двоих старых супругов, слишком долго простоявших в одном стойле и уже не выносящих дыхания друг друга. А старым супругом зовется тот, кто после трех лет совместной жизни нервничает из-за предсказуемости партнера, а себя самого признает до невозможности соответствующим тому, что о нем известно. Брак – это война, которую двое ведут ради того, чтобы наказать друг друга за то, что они вместе. Нас приводило в бешенство любое препятствие. Сюзан, не поддаваясь горю, изображала отвратительный оптимизм: фанатик счастливого конца, она непрерывно искала примирения. Ссору полагалось лишить содержания, перевести в слова, как того требовали старые проверенные рецепты. Ну, что не так? Я отказывался отвечать, терзал ее своим молчанием. Она не унималась, хотя и старалась меня не оскорбить. Я чувствовал, что скоро наступит предел ее благодушию. Теща настраивала ее против меня. Наконец она решила отвести меня к психотерапевту. Двенадцать лет, постановила она, – критический срок. Мы очутились на приеме у симпатичных шарлатанов, седовласых, с обликом замученных интеллектуалов, которые без убеждения понесли свою фрейдистскую чушь. Меня так и подмывало сказать им:
– Господа, каждый день я продаю свое тело незнакомкам. Я отдаю им ту часть себя, которой они оказывают предпочтение, и беру у них то, что согласны отдать они. Жена меня корит. КАКАЯ ОНА НЕСПОКОЙНАЯ!
Я представлял, как мы с ней годами рассказываем о своих дрязгах некоему незнакомцу, который вместо нас накрывает на стол, стелет кровать, занимается домашним хозяйством – подобие платного адюльтера. Сюзан не знала, как меня удержать. Она предоставляла мне свободные вечера, описывала супружескую жизнь как поэзию взаимных услуг, нежную взаимопомощь. Она говорила мне:
– Быть с тобой – это жить в непроходящем энтузиазме.
– Неужели?
– Ты загадка, которую я не хочу решать.
– Кроме шуток?
Ее добрая воля уничтожала меня. Я все терпел. Ничего не хотел терять, хватался за все. Чем больше я погрязал в продажной любви, тем больше цеплялся за нормальную жизнь отца и мужа. Меня влекло только переплетение нормы и подполья – двух концов одной веревки.
Беспечная незнакомка
Я в точности помню тот день, когда мой путь пересекся с путем Доры. Я провел великолепный день с двумя амазонками, чье бесстыдство так покорило меня, что я даже забыл потребовать у них свою скромную палату. Я уже далеко отошел от первоначальной суровости и стал кузнечиком, готовым расточать милости бесплатно. Мои кратковременные жены преподносили мне такие подарки, что это мне следовало бы платить им за то, что они ко мне поднялись. Я уже говорил, что хотел в первую очередь вибрато, состязания, в котором сменяются подвластные воображению фигуры. Подобно пауку, я заманивал в свою сердечную тюрьму согласные жертвы. После этого сладкого занятия я всегда испытывал голод. Я мылся и, радостный, расслабленный, отправлялся в бистро, как в декомпрессионный шлюз, – съесть булку с шоколадом и опрокинуть рюмочку, прежде чем возвращаться домой. Мне нравятся кафе этого квартала, полные разноликой живности: там всегда спокойно и никогда не одиноко, это временные деревни, где выбираешь себе соседей, никак от них не страдая. Я почитывал газетку, поглощал устрашающие новости, нисколько не портившие моего хорошего настроения, иногда поднимал голову, чтобы полюбоваться на здоровяков, затянутых в кожу, увешанных цепями и наручниками, попивавших чаек со своими мамочками, прежде чем отправиться развлекаться в кабаре с другими такими же типами. Скоро я обратил внимание на одну из официанток, существо в короткой юбочке, сплошь из ног и округлостей: сзади под коленом у нее было грязное пятнышко. Днем прошел дождь, теплый весенний ливень, вот она и забрызгалась. Развлечения ради я представил себе, как буду слизывать эту крупинку с ее кожи, если она позволит мне подняться после этого повыше. Она оглянулась, и я увидел большой рот, опушенные щеки, зеленые глаза, горевшие, как фары в ночи, с длинными изогнутыми ресницами, каждое движение которых позже стало означать для меня позор или спасение. Во мне тут же вспыхнуло желание отдать себя в ее власть, захотелось, чтобы она набросилась на меня с молниеносной страстью. Вместо всего этого я просто улыбнулся ей и вернулся к изучению ужасающих ежедневных происшествий. Для нее у меня остался добродушный взгляд: я был умиротворен и не настроен приставать. Я и мизинца бы не поднял, чтобы с ней заговорить.
После этого я видел ее почти каждый день, она оказалась в этом заведении новенькой. Я восхищался ее беспечностью посреди всеобщей торопливости. Любую передышку она использовала для того, чтобы открыть толстый том, напечатанный незнакомым мне шрифтом, и, покусывая ручку, что-то записывать в тетрадку. Скорее всего, она была студенткой, подрабатывающей, чтобы было чем платить за учебу. Она жевала конфеты, и постоянное движение челюстей оживляло ее лицо с африканскими чертами, обрамленное курчавой шевелюрой, каждый завиток в которой был толщиной с моток шерсти. Мы улыбались друг другу, но не разговаривали, и эта подчеркнутая улыбка создавала искусственную интимность, которая тревожила меня.
Это смирное изучение друг друга длилось не один месяц. Думаю, ее интриговало мое деланое равнодушие. На самом деле я с каждым днем все более жадно пожирал ее взглядом, когда она шла по шумному залу с подносом в руках. Мое внимание питалось убежденностью в своей неподверженности яду чувств. Однажды я пришел раньше обычного. Была середина августа, дела шли вяло, мои овечки паслись на морском берегу, там же находилась и моя семейка. Она передала мне через официанта клочок бумаги, где красовался один огромный, нарисованный жирными чернилами знак вопроса. Я ответил трижды подчеркнутым, начертанным заглавными буквами «НУ ХОРОШО». Она подписала под моим ответом красным фломастером: «А, ПОНЯТНО». Я предложил ей присесть рядом со мной, с того момента, как мы впервые увидели друг друга, прошло больше четырех месяцев, а мы еще и словом не обмолвились. Нелепости, которыми мы стали обмениваться, произносились таким важным тоном, что мне следовало бы насторожиться. После этого почти каждый день она подсаживалась ко мне выпить рюмочку, если у нее выдавалось несколько свободных минут. Чуть ли не с первого раза она завела речь о Боге. А разве я верующий? Меня, воспитанного в отвращении к кюре и раввинам, сперва позабавило это окропление нас святой водицей. Дора Анс-Коломб – так ее звали – призналась мне, что с девятилетнего возраста говорит с Богом. Ничего не скажешь, повезло мне! Всевышний избрал ее Своей собеседницей и являлся ей в двух обличьях, мужском и женском. Она каждый вечер посещала ближайшие курсы Талмуда и Торы и сетовала на фанатичный антиклерикализм французов. Стоило ей почувствовать мою иронию, как она закрылась, как устрица. Две недели мы не виделись.