Текст книги "Любовь к ближнему"
Автор книги: Паскаль Брюкнер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Паскаль Брюкнер
Любовь к ближнему
Даниэль и Алъберу в память об «Оливе»
Франсуа Самюэлъсону, моему попутчику в дороге Париж – Страсбург
* * *
Нагота женщины мудрее учения философа.
Макс Эрнст
Пролог
Мне только что исполнилось двадцать лет, я как безумец бродил по улицам, тела жгли мне глаза Платья, блузки скрывали невероятно нежную кожу, к которой я никогда не прикоснусь. Я был болен этими недосягаемыми существами, уже обретенные партнерши не могли меня насытить. Я чувствовал себя, как бедняк перед миллиардером: любой животик превращался в роскошь, которой я был лишен. Мне было двадцать лет, я был робок, мои нынешние возлюбленные удовлетворяли лишь крохотную долю моих желаний.
Однажды, когда я брел по бульварам, более обычного взволнованный разнообразием лиц, прелестью гуляющих женщин, меня посетило озарение: все эти тела могут быть моими, я сам должен предложить свое любой, кому приглянусь. Мой аппетит рикошетил от одного силуэта к другому, собирая идущих мимо женщин во все более богатые, невероятные сочетания. Я уже видел их сидящими на мне верхом, душащими и сжимающими мне лицо ляжками. Мне пришлось плюхнуться на скамейку, чтобы не упасть. Слишком много чудес есть на свете: я не хотел, чтобы меня прогнали с этого пиршества.
Ко мне подошел испугавшийся за меня старик.
– Вы себя хорошо чувствуете, молодой человек?
Восторженным тоном, указывая на текущую мимо толпу, я ответил:
– Глядите, сколько их, скольких можно желать, касаться.
Он недоверчиво покрутил головой. Он просто не видел этого великолепия. Как передать ему охвативший меня восторг? Почти час я сидел, дожидаясь, пока пройдет головокружение. Встал я только тогда, когда все понял.
Я поклялся сохранить верность истине этих ослепительных мгновений.
Глава I
Посвящение херувима
Конечно, весьма скоро я предал свою клятву, зарыл ее в глубинах памяти. Это было обещание пьяницы, не выдержавшего испытания реальностью. Две ловушки, подстерегающие любого, – общественное и семейное благополучие – поймали и меня. Я женился в двадцать один год, завел троих детей, начал выстраивать завидную карьеру. Короче, натворил глупостей даже раньше, чем все остальные.
Прелести жизни
Я рос избалованным мальчиком, этаким обласканным пудельком. Я был младше своего брата на восемь лет, и родители холили меня как дар Провидения, как счастье, на которое они даже не надеялись. Я жил в замкнутом пространстве, среди деревянных игрушек, маленьких электрических поездов и замков. До сих пор я представляю себе рай как прочно запертую комнату, где происходят чудеса. Мне выпало нежное детство, воспитавшее во мне ощущение собственной значимости: меня никогда не удивляло, что меня любили, еще меньше – что мне отдавали предпочтение. Напротив, меня поражало невнимание. Я купался в благоухании непрекращающихся похвал. Сколько бы их мне ни отпускали, я не думал смущаться. Я вырос в коконе, беззаботной, всегда пребывающей в ровном настроении игрушкой, равнодушной к горестям своих родных.
При моем рождении произошла странная вещь: сообщение о моем появлении на свет излюбленная газета моих родителей (естественно, левая) по ошибке наборщика поместила в рубрике некрологов. Таким образом, уже через сутки после выхода из материнского чрева я был объявлен почившим, что вызвало целый хор тревожных возгласов. После этого ко мне относились как к воскресшему, как к выжившему в страшном кораблекрушении. Мои родители привыкли за меня тревожиться и до самого моего совершеннолетия защищали от мира с его мерзостями. Сколько себя помню, мать мной восторгалась: грудным младенцем, спящим, сосущим палец или пьющим из бутылочки – я был восхитителен. Леон, мой бедняга брат, ужасно от всего этого страдал. Мое появление на свет стало для него концом эфемерного господства. Я был Единственным и Неповторимым, а он навсегда остался бестолочью. С десяти лет, поняв, что родители забросили его ради меня, он припал к холодильнику, черпая в нем смысл существования. Конченый обжора, он к пятнадцати годам набрал сто двадцать килограммов, беспрерывно поглощая гамбургеры, мороженое, сладости – все, в чем содержался крахмал. За столом он неизменно требовал добавки. Каким горем было для нашей матери и для меня видеть, как он выходит из кухни с новой тарелкой дымящихся, лоснящихся маслом макарон, когда остальные уже доедают десерт! Лекарства, больницы, диеты ничего не изменили. Он похудел до девяноста кило, но было поздно. Безобразный, он превратился в парию семьи, которого прятали от важных гостей. Меня пугала одышка этого потного толстяка, вечно задевавшего остальных, наступавшего всем на ноги. Я боялся, что его жир выплеснется и затопит меня. Он осилил только плохенькое торговое училище, прозябал на складе школьного инвентаря, вытягивал из поставщиков шоколадки, получая самую низкую зарплату. Кстати, мой папаша, также располневший, даже вынужден был уйти из-за этого на пенсию. Мать не уставала предостерегать Леона, что он умрет от инфаркта, не дожив и до сорока, никогда не женится, его будут гнать с любой работы. Братец, чья кровь переполнялась холестерином, пытался оправдаться, становясь при этом все более невоздержанным в питании.
Мне запомнились два ярких эпизода. В день, когда мне исполнилось два года, мать вынесла меня к своим друзьям на серебряном подносе, голенького, украшенного розовыми лепестками. Меня встретили аплодисментами, зацеловали мои пухлые ножки, ляжки, ручки, щечки; еще немного, и гости проглотили бы меня живьем. После этого у меня надолго сохранилось пристрастие с эксгибиционизму, я обожал раздеваться перед своими маленькими приятелями, уверенный, что и они станут меня целовать, рукоплескать мне. Другое происшествие только усугубило эту склонность: мне было четыре года, мать пила с подругой чай, а мне пора было принимать ванну. Я должен был раздеться, но покидать их мне не хотелось, я продолжал играть у них в ногах. Мать, раздраженная моим упрямством, все же не осмеливалась ругать меня при свидетельнице. Тогда ее подруга, крупная жгучая брюнетка, применила хитрость: стала со смехом щекотать меня, приговаривая, что глаза и кожа у меня совсем как у девчонки.
– Но ты ведь не девочка, правда?
Я соглашался.
– Я тебе не верю.
Я багровел от злости.
– Тогда разденься и покажи, что ты мальчик.
Я все еще колебался.
– Послушай, за каждую снятую одежку ты получишь по конфетке.
Этот довод меня сломил: я разулся, снял штанишки. Конфеты посыпались градом, мать присоединилась к игре, и, когда я с хохотом стянул трусики, под которыми обнаружилась стоявшая по стойке «смирно» маленькая штучка, в моем распоряжении уже была целая гора лакомств. Привычка закрепилась, и я еще долго отказывался раздеваться, даже на уроках физкультуры, если за это не полагалось подачек. Пришлось преподавательнице, шокированной моим поведением, просить моих родителей отучить меня от столь скверных замашек. Я был вынужден учиться раздеванию без вознаграждения.
Чудо-малыш, я был словно предназначен для исключительного будущего. Зная о силе слов, я не чурался злоупотреблять формулой «я тебя люблю», безошибочно действующей на мою родню. Меня так лелеяли, что до десяти лет праздновали день моего рождения каждый месяц. А день рождения моего брата раз в год превращался в короткую формальность без праздничного торта, зато с ежегодным дарением книг по диете и слишком узкой одежды, призванной развить в нем чувство вины.
Моим родителям тоже выпало пожить под счастливой звездой, они успели насладиться неограниченной свободой. Бывшие леваки, отдавшие должное троцкистским сектам – даже выбор имени для моего брата стал данью уважения ко Льву Давидовичу Бронштейну, он же Леон Троцкий, – они испытывали глубокое отвращение к религии. Церковь, храм, мечеть, синагога были у нас в семье на плохом счету. Символ веры заменял нам подкожный антиклерикализм. Мой отец в молодости имел пышную шевелюру. Он питал к волосам истинную страсть, почитая их внешним признаком богатства, вроде тиары, растительной короной, облагораживающей самые заурядные головы. Но вот незадача, юношеское изобилие колосилось у него на голове недолго и быстро сменилось проплешинами, обширные зоны опустошения оттеснили последние пряди на затылок, откуда они свисали, как хилые соломинки. В тридцать лет он, отчаявшись, сбрил и их, поэкспериментировав перед этим с бородой и бакенбардами. Настал конец былой густоте и изобилию, роскошной прическе, превращавшейся при порыве ветра в парус. Судя по фотографиям, в студенчестве у нею был вид бродяги, тротуарного флибустьера, штурмовавшего вместе с субъектами того же пошиба кафе Контрэскарпа и бульвара Сен-Мишель, несшего благую весть к самым ущельям Ардеша, на рынки Люберона. [1]1
Люберон– река и город в предгорьях Альп. (Здесь и далее примеч. редактора.)
[Закрыть]В те времена он цитировал вперемешку Делеза, «Лед Зеппелин», Кастанеду, Вильгельма Райха, Джерри Рубина, Джима Моррисона, Боба Дилана – точно так же было модно плести бусы. Мечтая воскресить атмосферу своих двадцати лет, он все мое детство кормил нас музыкой рок, фанк и соул, проявляя в этом усердие, граничившее с фанатизмом. Его воинственная ненависть к Богу не мешала некоторому суеверию. В 1968 году на него сильно подействовал сеанс спиритизма, проведенный по инициативе «Альянса молодежи за социализм», аморфной троцкистской группировки. На вопросы серьезных леваков о будущем мировой революции дух, роль которого исполняла кубинка, приверженка африканского культа, близкого к вуду, отвечал отрицательно: пролетарская революция ни за что не победит во Франции и во всей Западной Европе, этих обуржуазившихся цитаделях капиталистического мира Придется отправляться в тропики и за моря. Мой папаша, ненавидевший путешествия и приходивший в ркас при мысли о самолетах и болезнях, ушел с сеанса подавленный.
Что до моей матери, то она посетила как туристка все левые идеологии, в совершенстве владела каждым из их диалектов, хотя позднее склонилась к экологии. Во Франции все обязаны придерживаться левых взглядов, даже правые, это пропуск в общественную жизнь. Моя мать была левее кого угодно: ее невозможно было уличить в снисходительности к «системе». В шестидесятых годах она состояла в радикальной группе феминисток и рьяно отстаивала тезис о том, что «пенис есть оружие массового уничтожения». Мой отец соблазнил ее тем, что ответил на это: да, но это оружие часто заклинивает. Сначала учительница, потом педагог-консультант, она впоследствии открыла в себе страсть к гурманству и каждую неделю приглашала подруг-сверстниц на карточные партии, где переделывала мир, объедаясь пирожными, которые можно было выжимать, так сильно они были пропитаны спиртным и жиром. Отец с матерью исповедовали лицемерную религию денег, наследие католичества, столь распространенную во Франции: на людях они презирали жалкий металл, а про себя боготворили. Родителям в их возрасте всегда не хватало денег, что, безусловно, выбивало их из колеи. Мой отец, директор мелкого агентства недвижимости в Сантье, на улице Сен-Совер, всегда мечтал протиснуться в средний класс Он пытался маскировать свою классовую принадлежность, но все разговоры, вся видимость не могли скрыть социальной сути: дети железнодорожников и торговцев, они принадлежали к мелкой французской буржуазии. В отличие от большинства своих старых друзей, ставших главами предприятий и газет, деловыми людьми, он так и не разбогател и не без горечи поглядывал на этих бывших радикалов, перепрыгнувших из подполья в изобилие. Моя мать, огорченная скудостью наших финансовых возможностей – мы жили в трехкомнатной квартире на бульваре Мажента, – перенесла свои чаяния на меня и злилась на моего брата Леона за то, что он представлял семью в таком предосудительном виде. Мне пришлось долго сражаться с ее ненасытной любовью. Это было, собственно, единственное сражение, которое мне когда-либо приходилось вести. В пятнадцать лет, стремясь к независимости, я решил стирать свое белье не дома, но она была этим оскорблена и стала таскать у меня трусы и носки, чтобы самой приводить их в порядок. Однажды в прачечной на углу потеряли одну мою рубашку, и мать устроила там такой скандал, что управляющий запретил мне снова туда соваться. Абсолютный контроль за моим нижним бельем представлял для нее главный предмет гордости. Она обладала феноменальной памятью на содержимое моих ящиков, помнила о каждой оторвавшейся пуговице, каждой дырочке, которую надо было зашить. Зимой она, бывало, встречала меня после уроков с полдником, заматывала мне шею толстым шарфом, вызывая у моих приятелей насмешки, тогда как Леон всегда расхаживал с голой шеей, в куртке нараспашку. «Его защищает толстая кожа», – говорила моя милосердная матушка. Он мог бы уйти из дому в набедренной повязке, она бы все равно не заметила. Пока он раздувался, становясь все более насупленным, я рос, раскрываясь. Я был непоседой, он тюфяком Обласканный дома, перед другими я чувствовал себя уязвимым Мир меня пугал, потому что не обладал любящей физиономией моих родителей, и, чтобы существовать в нем, мне мало было просто там очутиться. Так что, созрев, я оказался перед барьерами между полами, которые были для меня такими же непреодолимыми, как границы между разными видами животных. Дома я был хвастуном, а вне дома трусом.
Обучение покорности
Принятый в обход правил в лицей Генриха IV, я оказался блестящим учеником, потом поступил в педагогический институт, далее – в Национальную школу управления, которую закончил тридцатым на курсе. Я избрал дипломатию, о чем моя мать всегда мечтала. Я ступил на этот путь также из восхищения перед редкими фигурами послов и консулов, которые проявляли при драматических обстоятельствах храбрость, даже героизм, ради государственных интересов. В НШУ я научился почтительности, в педагогическом институте – инакомыслию. То и другое пребывало во мне в уравновешенном состоянии, превращая меня в истинного француза, наполовину покорного, наполовину бунтаря. Еще молодым человеком я поступил на службу в министерство иностранных дел, в отдел культуры. Уже в двадцать один год я женился на только что окончившей институт Сюзан, очаровательной и сверходаренной девушке из семьи лионских буржуа, и заделал ей, не задумываясь, одного за другим троих детей. Родив первого ребенка, Сюзан объявила мне: мальчик у меня есть, теперь мне нужна девочка. Как будто сказала: стиральная машина у меня есть, теперь мне нужен лазерный проигрыватель. Мы тренировались на живых детишках, которых нам одалживали для освоения основных родительских приемов незамужние мамаши. К концу первой беременности мы каждый день получали нового младенца: ни один, на счастье, не выпал из наших неумелых рук, так что я умел теперь с проворством патронажной сестры менять пеленки и наполнять бутылочки. Сюзан покорила меня одной своей милой привычкой: целуя меня, она загораживала наши рты ладонями, чтобы не улетели наши поцелуи. Она источала безумное очарование, у нее была белая кожа с веснушками, похожими на овсяные хлопья в миске с молоком, она хохотала по любому поводу и все каждодневные дела выполняла с бившей через край энергией. Однако при всех своих округлостях она обладала железной волей и приучала меня к рабочей дисциплине, спасавшей нас и позволявшей удачно преодолевать все жизненные испытания. Честолюбия у нее было на двоих, и она напоминала мне о моем долге всякий раз, когда я отклонялся от намеченного пути. Еще она поставила преграду вторжениям моей матери, дав ей понять, что я перестал быть ее «карапузом», а стал взрослым мужчиной, с которым надо обращаться соответствующим образом Раньше у Сюзан были богемные замашки, но она сумела навести в своей жизни порядок и только по воскресеньям позволяла себе расслабиться. Она тоже была баловнем семьи – там процветало настоящее общество восхищения друг дружкой, похвалы сновали, как отскакивающие от стен пули, – и наслаждалась чувством принадлежности к необыкновенной касте: мать, финансовый аналитик фармацевтического концерна, воспитала ее в этой непоколебимой уверенности. Отвергнув большинство вакансий, снедаемая лишь страстью к науке и тяжким недугам, она нашла работу на общественном телеканале и вела репортажи на медицинские темы, своей самоотверженностью и сострадательностью завоевав всеобщую приязнь. Она шефствовала над больными раком детьми и над инвалидами, посвящая им по нескольку часов в неделю. После экзамена на бакалавра она совсем недолго оставалась беззаботной: рано почувствовав ответственность, она не отказывалась тем не менее от романтики, уверенная, что сумеет сочетать супружеский очаг с мечтательностью. Воплощая завет какого-то немецкого философа, она намеревалась восторжествовать над другими самим фактом нашего счастья и высоко нести свою требовательность. Здесь уж не до жалоб и не до разочарований!
Сказать по правде, чиновником я стал из автоматизма, а мужем из-за недостатка воображения. Я понадобился Сюзан тогда, когда ни с кем не встречался, и мы сумели друг к другу приспособиться. Люди всегда болтают о своей бурной молодости, а на самом деле они тем самым оправдывают свою жалкую зрелость. Нет никакого сомнения, что и молодость была у них заурядной, и взросление ничего не улучшило. Я принял предложенную игру: меня понесло течением, которому я не мог сопротивляться, и только уверения близких заставляли меня осознать тот факт, что я занял место на борту истинной жизни. Я притворялся, что меня ужасно интересуют мои дети. Я лепетал вместе с Адриеном, Жюлем, Забо, часами обсуждал с другими отцами их школьные дела, учебную программу, избыточный вес ранцев, портящих осанку наших отпрысков. Меня принимали за образцового папашу. Дом был полон криков, беготни, слез. Это шум самой жизни, вдохновенно говорила мне теща Ирен, нарушая мое одиночество, когда я запирался в кабинете, спасаясь комиксами от гвалта, учиняемого моим потомством. Да, таким и было существование: энергичная красавица жена и малыши, которые потом станут презирать родителей, двадцать лет будут избавляться от их господства, а после наделают тех же ошибок с собственными отпрысками.
Все складывалось прекрасно: мне уже прочили небывалый карьерный рост, место заместителя директора Главного управления международного сотрудничества и развития. В моем ведении были различные институты и центры, вся политика Франции за границей в области культуры и искусства. Я увлеченно работал, питая страсть к международным отношениям, но быстро разочаровался. Узник своего ограниченного круга обязанностей, я чувствовал себя потерянным, сознавал себя жалким колесиком огромной нивелировочной машины, какой является администрирование. Труд мой был прост: я соглашался с приказаниями вышестоящих начальников и пересылал их своим собственным подчиненным, кое-что приукрасив и перефразировав. Я стал мастером стилизации, умело перенимая язык и нравы своих сослуживцев. На работе я пользовался популярностью, был неизменно весел, всем раздавал улыбки, мужчинам отпускал комплименты по поводу их внешнего вида, хвалил женское остроумие – менять местами предрассудки бывает очень полезно, – и игра была сыграна.
Мой начальник, Жан-Жак Бремон, рыжий человечек с отвислыми щеками, образовывавшими жирный воротничок вокруг его челюстей, раз в месяц приглашал меня пообедать, чтобы поподробнее расспросить о своих подчиненных. Я был его осведомителем, выдавал нарушителей дисциплины, рассказывал два-три анекдота о тайных романах, докладывал о трениях между отделами. Иногда, когда мне надоедало ломать комедию, когда становилось невмоготу угождать мелким деспотам, он ворчал:
– Себастьян, перестаньте ныть. Тайна этого министерства заключается в форме. Все должно быть облачено в изящную форму. Сущность не имеет ни малейшего значения. Чтобы преуспеть, надо избавиться от позвоночника, стать каучуковым, бесконечно изворотливым. Дипломатия – это прежде всего карьера. От вас требуются не мысли, а вытянутые по швам руки. Думайте о своей следующей должности!
Я ненавидел его цинизм В сорок семь лет, растеряв все иллюзии, он барахтался на службе, дожидаясь повышения, и убивал время тем, что заводил любовниц из числа мелких служащих, соблазняя их повышением Следуя советам Сюзан и тещи, я сносил все обиды, уверенный, что рано или поздно тоже стану канцелярским сатрапом, командующим целой армией прихвостней. Я запасался терпением, мне обещали небывалый служебный рост, должность посла до сорока лет, в возрасте, когда другие еще влачат жалкое существование в скучных субпрефектурах.