Текст книги "Островитяния. Том первый"
Автор книги: Остин Райт
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Она рассмеялась:
– Это хорошо, что вам показалось, будто я действительно прямо «оттуда». Я сама так себя чувствовала: Дорна с острова Дорнов, и ниоткуда больше!
Это был ключ к ее душе. Дорна с острова Дорнов, с Запада, ревнительница старины… И снова разговор зашел о политике. У Дорны были свои взгляды буквально по каждому вопросу. Она говорила уверенно и сильно, совсем как ее дед. И снова я не мог налюбоваться определенностью, ясностью ее мысли, ее силой, и снова я был счастлив.
Я рассказал ей, о чем мне приходилось говорить с людьми, которых я встречал, в том числе с молодым Морой. Она мгновенно напала на его идею о том, что перевес импорта над экспортом вызовет отток золота из страны, а истощение золотого запаса приведет к снижению цен. Голос Дорны стал язвительным. Ну, это еще пустяки! Они считают, что, в конце концов, внешняя торговля превратит Островитянию в земной рай! Да, это похоже на Моров! Впрочем, она довольно скоро успокоилась и очень убедительно доказала, что изменение баланса цен в стране, где они так долго были стабильными, окажется губительным.
– Конечно, – заключила она, – если бы вопрос сводился только к тому, чтобы смягчить последствия перемен, которые все равно неизбежны, мы, может быть, и примирились бы с Морами.
– Я презираю Моров, – сказала она с расстановкой, пристально глядя в огонь, – за то, что они затемняют суть дела, восхваляя преимущества внешней торговли. Дорогой Джон, если уж перемены должны наступить, то, поверьте, найдутся люди, которые будут счастливы погибнуть за то, чтобы оставаться самими собой на своей земле. Среди нас немало таких, кто может свободно дышать только воздухом своей родины.
Сейчас устами этой девушки говорили ее предки. Проблема, как она виделась Дорне, выходила далеко за рамки обычных политических игр, оказывалась слишком серьезной, чтобы я мог судить о ней.
– Милая Дорна, – сказал я, – надеюсь, этого никогда не случится!
Она ответила не сразу, голос ее звучал теперь иначе.
– Как вам наша деловая жизнь в последние месяцы? – спросила она. – И чем заняты вы?
Я сказал, что буквально засыпан приглашениями и сам даю много званых обедов. Дорна одобрила выбор гостей и сказала, что хотела бы сама побывать на всех вечерах.
– Мне бы тоже этого хотелось, – откликнулся я, не переставая думать, что я – «враг».
– Но про одну вещь совсем забыли, – сказала Дорна. – Не будет музыки. А это для вас единственная возможность в году послушать настоящую островитянскую музыку.
Потом она рассказала о своих приглашениях. Было много встреч с девушками-ровесницами, с прежними подругами. Намечалось также несколько обедов вроде тех, что устраивал я. Приглашение на один из них, к Келвинам, я вынужден был отклонить, так как он приходился на тот же день, когда я давал свой первый вечер. Дорна, к сожалению, собиралась быть у Келвинов.
– Но скоро я снова поеду домой, – сказала она, и глаза ее вспыхнули. – Снова в пути, на свободе, а не киснуть весь день в четырех стенах. Погода, наверное, будет скверная. У меня так мерзнут руки. А на стоянках мы будем разводить костры…
– Я завидую вам, Дорна. Мне придется целыми днями сидеть взаперти и работать.
– Вы обязательно должны приехать на Остров весной, – сказала она с чувством.
Я честно пообещал быть.
– Вы не знаете, как хорошо у нас весной, – продолжала Дорна. – И я тогда – совсем другая.
– Какая?
Она только рассмеялась.
– Но вы должны послушать нашу музыку, Джон. Пойдемте вместе на концерт. Они бывают каждый вечер.
Правда, каждый вечер у нас обоих, вплоть до самого отъезда Дорны, был занят, но она придумала выход. Концерты устраивались поздно вечером. А званые обеды в Островитянии проходили не так чопорно, с них всегда можно уйти пораньше. Как раз пятнадцатого числа мы оба были приглашены в гости к островитянам, а не на прием к иностранцам.
Было уже довольно поздно, и я не раз подумывал о том, что пора идти. Однако сегодня, пожалуй, единственная возможность остаться с Дорной наедине. Мне хотелось воспользоваться таким редким случаем, но я не представлял, как. Впрочем, мы еще сможем прогуляться по ночному Городу пятнадцатого.
– Мне уже давно следовало идти, – сказал я, вставая.
Дорна не стала меня задерживать и тоже проворно поднялась. Меня это кольнуло, но я вспомнил, что ее тоже ждут в гостях сегодня вечером. Просто я успел совсем об этом забыть.
Сожалея, что в Островитянии не принято пожимать друг другу руки, я попрощался и вышел. Ветер хлестал по лицу, свистел в ушах, пока я быстро шел к дому. Спешка и боязнь опоздать на большой прием к графу фон Биббербаху подействовали на меня отрезвляюще. Несмотря на дивные, незабываемые часы, проведенные с Дорной, воспоминание о зловещих предостережениях не оставляло меня.
Поздно вечером в германском представительстве, когда ужин подходил к концу и мне хотелось поскорее расстегнуть жилет, в голове шумело, а на стол продолжали подавать все новые вина и блюда, голоса присутствующих звучали как бы издалека, цвета казались слишком яркими, – у меня было определенное ощущение, что я, равно как и все прочие, поросенок, которого откармливают на убой. Ужин явно был для большинства из нас – даже для лорда Моры, даже для Ислы Келвины – важным, но обременительным делом, то же было написано на лице молодого Тора: глаза его ярко блестели, лицо разрумянилось, на губах играла беспечная, озорная улыбка.
Я без конца вспоминал Дорну. Приди она, неужели она выглядела бы так же, как все мы?
Нет! Слегка опьяненная Дорна была бы подобна менаде, резвящейся на вольном воздухе, а не тяжело рассевшейся за столом даме. Ах, Дорна, Дорна, думалось мне, ты создана не для меня! Мне стало грустно, и я вспомнил чьи-то слова о том, что вино лишь усугубляет истинные чувства. Если вино вызывает, на первый взгляд, горькую усмешку, значит, в глубине души человек счастлив; если на вершине счастья вино повергает человека в отчаяние, значит, именно отчаяние поистине владеет им.
Так, самый счастливый день в моей жизни закончился для меня грустно.
Следующий день, четырнадцатое июня, был насыщен событиями. Лорд Мора снял вопрос о медицинском обследовании, отложив решающую схватку на шесть месяцев, согласившись, видимо, что время еще не настало и надо полнее исследовать мнение островитянских врачей. Казалось, Дорны могли праздновать победу. К вопросу о пограничной комиссии тоже не возвращались. Большей частью Совет занимался вопросами внутриполитическими. В собрании мгновенно установилась атмосфера гораздо большего согласия, и международные наблюдатели стали один за другим незаметно покидать заседание.
Что до меня, я ушел рано, весь в заботах о предстоящем обеде. И вот этим вечером, вне себя от волнения, я увидел их всех у себя за столом: министров, и консулов, и их жен; лорда Мору и Ислу Келвину, лорда Келвина и Ислу Морану, лорда Сомса и Ислу Брому, лорда Файна и Мару. Мгновенно завязался оживленный разговор, напитки и блюда подавались вовремя, и я понемногу успокоился. И все же было что-то дилетантское в моем приеме, и это смущало меня, хотя внешних поводов для беспокойства не было. Под занавес граф фон Биббербах, весь красный и слегка покачиваясь, обнял меня за плечи и от имени всей дипломатической колонии назвал «нашим малышом» и при этом отменным, просто отменным хозяином!
Но, пожалуй, самый великий день был пятнадцатого!
Пятнадцатого прибывали пароходы, и я ушел прямо посреди заседания, чтобы не пропустить пришедшего с Запада «Св. Антония». Восемь часов. Набережная у таможни. Ясный, но холодный день. Ни среди уезжавших, ни среди прибывших особенно интересных для меня людей не было, однако почта меня ожидала пренеприятная.
Первыми я прочем правительственные депеши. Среди них была каблограмма, дающая согласие на проект «Плавучей выставки», но все остальное расстроило меня чрезвычайно. «Вашингтонский жалобщик» добился своего, и мне предписывалось сделать все возможное для пересмотра освидетельствования, причем в совершенно недвусмысленной форме давалось понять, что я не сделал всего, от меня зависевшего. Меня просили также сделать все возможное, чтобы поспособствовать американцам в заключении выгодных договоров с островитянами еще до принятия Договора. Министерство намекало, что я отнюдь не использую данные мне возможности, и я понял, что Генри Дж. Мюллер тоже не терял времени в Вашингтоне… Мне стало не по себе, я почувствовал приступ неожиданной слабости. Объясниться, и в самых резких выражениях, – вот чего мне хотелось в первую очередь.
В том же духе было выдержано и письмо от дядюшки Джозефа. Письмо было написано на машинке, но, читая печатный текст, я словно слышал голос самого дядюшки: «Подумай хорошенько, – и я сразу узнал его наставительные нотки, – ты впутываешься в нехорошую историю». Далее он советовал не строить из себя кисейную барышню; что же касается «вашингтонского жалобщика», то, по мнению дядюшки, это был человек, ради которого мне, по здравом размышлении и учитывая, что наш мир весьма далек от идеала, следовало бы сделать все возможное. Кроме этого, дядюшка считал, что, независимо от того, кто прав, а кто виноват, я должен был по крайней мере, будь я истинным дипломатом, хотя бы сдерживать свои эмоции в общении с представителями такого человека, как Гэстайн. В конце концов, в нашем далеко не идеальном мире (это выражение явно понравилось дядюшке) всегда наступает момент, когда люди мудрые и предусмотрительные не имеют права проявлять близорукость и, не выходя за рамки, все же должны предпринимать нечто свыше дозволенного. Я еще слишком юн, продолжал дядюшка, на карту поставлено мое будущее, и некому дать мне совет, кроме него, дядюшки Джозефа, который устроил меня на это место, будем говорить начистоту, и мне следовало понять, что в жизни далеко не все так гладко, как хотелось бы моему совестливому и щепетильному новоанглийскому воображению. А главное, мой долг – ни на минуту не забывать о деле и, по возможности, оказывать услуги людям; игра шла по-крупному, и теперь от меня зависело – погубить себя или сделать блестящую карьеру. Я обязан помнить, что я – американец, и не пренебрегать интересами своих соотечественников ради моих друзей в Островитянии, и т. д. и т. д. В заключение (эти слова уже заранее вызывали у меня тоску) он призывал меня трудиться, трудиться и трудиться.
Прочитав письма, я немедля сел сочинять ответы. Однако письмо, отосланное восемнадцатого, было написано уже в гораздо более сдержанном тоне, чем черновик, где я не скупился на выражения.
После ленча я заглянул на заседание Совета, по-прежнему занятого исключительно внутриполитическими вопросами. Дорн, которого я там встретил, посоветовал мне прийти завтра с утра. Я был рад перемолвиться с ним хоть словом. Он задержался всего на минутку, но, уходя, крепко пожал мне руку, и чувство раздражения и тревоги оставило меня.
Уже несколько подустав, я переоделся и пешком направился в дальний, северный конец Города, где жили Эрны. С молодым Эрном мы быстро сблизились и стали настоящими друзьями. Он и его семья были гораздо радушнее и не так мнительны во всем, связанном с политикой, как, скажем, Келвины или молодой Мора.
Обед прошел в узком кругу, и это было приятно. Гости подобрались не исходя из политических симпатий, а, скорее, я думаю, просто чтобы дать молодому Эрну возможности развлечься и развлечь своих приятелей, а его родителям – взглянуть на тех из них, кого они видели не часто. Младшие и старшие – все сидели за одним столом.
Жгучее желание увидеть Дорну держало меня в почти невыносимом напряжении. Я знал, что два часа пробегут незаметно, а следующее наше свидание, когда Дорна будет только моей, произойдет лишь весной, через многие, долгие месяцы.
Под конец, боясь опоздать, я, наскоро попрощавшись, покинул Эрнов: путь до дворца на Холме, где Дорна ужинала у Стеллинов, был неблизкий. Было сложно выразить всю ту теплую симпатию, которую я чувствовал к Эрну и его родителям. И вот, окутанный влажным, прохладным ночным воздухом, я уже вновь спешил той же дорогой, что привела меня к этому дому. Все, оставшееся позади, было мигом забыто. Лишь Дорна существовала теперь – где-то там, отделенная от меня темным запутанным лабиринтом городских улиц.
Я был влюблен в Дорну, влюблен в темные улицы, в сырой, порывистый ветер, предвещавший снег, влюблен в Город, в Островитянию.
Времени у меня в запасе было достаточно, и я медленно, сознательно сдерживая шаг, поднимался по Городскому холму. Сквер на вершине был безлюдным, мрачным. Здание Совета, где днем кипела работа, и теперь еще выглядело оживленным, хотя света в окнах не было. Порыв ветра на мгновение заставил меня остановиться, и то ли дождь, то ли снег холодом обжег лицо. Проходя мимо уличного фонаря на углу улицы Норм, которая вела к дворцу, я заметил, что хлопья снега, нанесенные ветром, почти целиком залепили фонарное стекло.
Как мне хотелось, чтобы Дорна была рядом посреди этого безлюдья и метели!
Сердце мое сильно билось, когда я подошел к двери и позвонил, и голос мой дрогнул, когда на вопрос открывшего мне слуги я ответил, что «Ланг» пришел по приглашению «Дорны, внучатой племянницы». Слуга удалился; я стоял в маленькой квадратной передней. Тускло освещенный коридор, казалось, уводил в бесконечность.
Дорна выбежала мне навстречу в накинутом плаще. Каблуки ее звонко цокали по каменному полу.
Она бросилась ко мне. Моим первым желанием было пожать ей руку. Мне казалось, что я уже научился сдерживать этот порыв, но мне лишь казалось.
– Я не опоздал, Дорна?
– Нет, Джон. Как раз вовремя. А что?
– Вы так спешили.
– Терпеть не могу заставлять людей ждать. Знаю по себе, каково это. Снег еще идет?
– Да, Дорна.
Она надела капюшон, и мы вышли. Со стороны она была похожа на монахиню или на Красную Шапочку в темно-синем плаще. Фонарь над дверью ярко высветил ее фигуру. Снег белым пунктиром летел, скрываясь в темноте. Холодные белые хлопья, темно-синий плащ, чернота ночи и мелькающее под капюшоном лицо Дорны – оживленное, румяное, с блестящими глазами… Снова она была моя, и у нас было еще целых два часа впереди!
Мы пошли вниз по Холму. Размокшая земля скользила под ногами. Рядом со мной двигалась закутанная в темный плащ фигура, лицо показывалось лишь изредка. Ну и что? Ведь я еще нагляжусь на нее на концерте, а сейчас она была рядом и принадлежала только мне.
Идти было недалеко; дома защищали от ветра, кроме того места, где, проходя через парк, надо было пересечь приток реки. Ветер буквально отшвыривал Дорну назад, но она не сдавалась и, нагнув голову, медленно, упрямо двигалась вперед. Когда мы снова оказались под защитой обступивших нас стен, девушка близко подошла ко мне.
– Неужели придется так же идти обратно?
– Надеюсь, нет, – только и ответил я.
Мы вошли в театр. Здесь, как и в Америке, проверяли билеты, но там она дала бы их мне, чтобы я показал их контролеру, даже если бы она пригласила меня на концерт, а здесь женщины не чувствовали и тени неловкости, оказываясь в роли хозяйки положения. Мы прошли дальше, Дорна – впереди. Публика собиралась не спеша, вполголоса переговариваясь. Дорна скинула плащ. Юбка и жакет на ней были густо-оранжевые, блуза скорее с желтоватым оттенком; в заплетенную не так туго, как обычно, косу была вплетена лента такого же цвета. На ее словно загоревшей коже еще ярче проступил румянец. Она была оживлена, блистательна – полный контраст тому, что я увидел на аудиенции.
Прямо, уверенно она прошла к местам, вероятно выбранным заранее, и мы сели рядом, очень близко друг от друга.
Мы пришли вместе, и она принадлежала мне, а я – ей, на час, даже больше… Окинув быстрым взглядом зал, Дорна повернулась ко мне и прочла целую лекцию о том, что мне предстояло услышать.
Только в Городе и только в июне проводятся большие концерты. Оркестровой музыке островитянские музыканты предпочитают сольные сочинения, дуэты или трио. Дорна советовала не искать в музыке скрытого смысла, а постараться забыть обо всем и просто слушать. Я почувствовал себя слегка уязвленным: неужели она думает, что я не знаю, как слушать музыку?
– Отлично, – сказал я. – С этой минуты становлюсь новорожденным младенцем.
– Станьте, пожалуйста!
Я рассказал Дорне о концертах Анселя и о том, что одну из композиций он назвал «Верхний Доринг».
– Ну, это совсем не то, – сказала она с явным оттенком пренебрежения, что тоже мне не понравилось, поскольку музыка Анселя глубоко взволновала меня.
– Он сочиняет пьесы, – продолжала Дорна, – всегда отталкиваясь от какого-то определенного переживания, которое можно передать словами, от чего-то, что можно увидеть или узнать с помощью других чувств.
– Его музыка обращена к сердцу.
– Уж не хотелось ли вам разрыдаться?
– Да, – ответил я неуверенно.
Дорна коротко рассмеялась.
– И что же там было такого печального?
– Не могу точно сказать.
– Вам вспомнился кто-то?
– Не знаю… Но та пьеса, «Верхний Доринг»…
– Вы представили себе Верхний Доринг, и он показался вам гораздо красивее, чем на самом деле?
– Не уверен.
– Но вас переполняли мысли?
– Не думаю, скорее – чувства.
– И очень-очень грустные, да, Джон?
– Да, – сказал я сквозь зубы.
– Именно этого Ансель и добивается от слушателя, – сказала Дорна, и снова голос ее прозвучал язвительно. – Милые, красивые, грустные чувства… Сегодня будет другое.
Я попытался сделать так, как советовала Дорна: отключив сознание, превратиться в звуковые рецепторы, и, надо сказать, на какое-то время мне это удалось. Музыка была кристально простой и ясной. Пассажи плавно следовали один за другим. Но Дорна слушала взволнованно. Я то и дело искоса взглядывал на ее бесконечно милый мне профиль, на темные, густые ресницы. Я был слишком влюблен, а может быть, и действительно не умел правильно слушать музыку. Она звучала лишь аккомпанементом к моим мыслям, делая их почти невыносимо, болезненно пронзительными: тут была и безмерная любовь, безмерное желание достичь счастья вопреки всем препятствиям, чудовищным препятствиям, разделяющим нас, печаль отчаяния и снова – любовь, снова – счастье.
Пару раз я обвел взглядом зал. Просто, как подружки, сидели рядом молодая Стеллина и принцесса Тора. Она слегка откинулась назад, и было что-то отрешенное в ее позе, но ее продолговатое, тонкое, умное лицо выражало полную сосредоточенность. Увидел я и Жанну с Мари в сопровождении месье Барта. Мари украдкой посмотрела в мою сторону, и я почувствовал, пожалуй, не вполне заслуженную гордость оттого, что меня увидели рядом с Дорной… Сердце мое оттаяло. И они, эти барышни-француженки, тоже вдруг стали близки и дороги мне. Зал сделался как бы единым целым, состоящим из близких друг другу людей, и мне, вопреки всему, хотелось стать частью этого целого. Любовь к Дорне делала для меня и Островитянию родным домом. Я был влюблен в эту страну. Я не мог представить, что расстанусь с ней. Я был с нею одно. Любовь изменила меня. Безмерная любовь к тебе, Дорна, давала мне силу преодолеть любые непреодолимые препятствия и печаль, истинную печаль, какой мне еще не доводилось знать…
Неожиданно для меня музыка кончилась. Никто не аплодировал, лишь легкий шумок одобрения пробежал по залу.
Дорна сидела, застыв. Одной рукой она облокотилась о колено, задумчиво подперев подбородок ладонью; другая была безвольно опущена.
Я гадал, видит ли нас Мари – молчаливую, притихшую пару. Стеллина тихо говорила о чем-то с Торой. Я хотел излить перед Дорной обуревавшие меня чувства, но сам не мог до конца разобраться в них. Но хоть как-нибудь, пусть намеком, пусть хоть в нескольких словах, мне хотелось дать ей знать, что я чувствую. Нет, пожалуй, даже не это; больше всего я стремился увериться, что все оставалось по-прежнему – так, как когда-то, на Острове, что тот «вопрос», с которым, как говорила Дорна, ей рано или поздно придется столкнуться, еще маячит где-то в отдалении. «Я совершенно свободна, – вспомнился мне ее голос. – Пока все так или иначе не решится, я хочу быть свободной». Теперь смысл этих слов стал для меня яснее. Она намекала, что хочет, чтобы я не пытался завладеть ее чувствами. Хорошо! Я буду молчать. Я любил Дорну, и ее свобода была для меня драгоценна. Итак, решение было принято.
Концерт продолжался. Пьесы походили на то, что исполняли до перерыва. Дорна так и не проронила ни слова, и пусть она говорила, что ни о чем не думает, – я был уверен, что это не так, и отдал бы все, чтобы узнать, о чем ее мысли. Быть может, все о том же «вопросе».
Концерт закончился. Наше с Дорной время было на исходе. Два дивных часа протекли как одно мгновенье.
Я подал Дорне плащ, она надела его, накинула капюшон. Земля примерно на дюйм была покрыта мягким снегом. В воздухе было бело от снежинок, и мягко кружащиеся хлопья оседали на ресницах, слепя глаза. Снег рассеивал свет уличных фонарей, так что мы легко различали дорогу, ступая осторожно, чтобы не поскользнуться. И все же сначала я, потом Дорна пару раз с трудом удержались на ногах. Я протянул руку, чтобы поддержать девушку, и совершенно неожиданно ее рука протянулась навстречу моей. Мне хотелось взять и крепко сжать ее обнаженную руку. Сквозь рукав я чувствовал, как она ухватилась за меня. Однажды я уже держал в своей руке руку Дорны, и яркая, живая память об этом могла заставить меня перешагнуть через все. Но я остался верен решению сдерживать свои эмоции.
От театра до дворца Дорнов было всего четверть мили. Незаметно мы дошли до здания агентства на канале. Направо тянулась занесенная снегом пристань. Море было близко, ветер дул сильнее, и снежинки летели прямо в лицо, заставляя жмуриться. Мы с трудом, держась рядом и помогая друг другу, взобрались на крутой скользкий мост. Иногда наши тела соприкасались, и метель объединяла нас, укрыв снежным, пропахшим солью плащом.
На другом берегу канала, где дорога спускалась к волнорезу, ветра почти не было слышно, но снегу намело много. Справа, под нами, сквозь голубую пелену снегопада, светил в темноте прикрепленный к тускло блестевшей мачте корабельный фонарь и проступали смутные очертания доков. Дорна потянула меня за руку, когда я уже собирался было повернуть не в ту сторону. Прикосновение было уверенным и сильным. За это я и любил ее и готов был следовать за ней куда угодно.
Вот, уже совсем близко. Черное пятно слева оказалось дворцовой стеной. Еще мгновение – и мы стояли у ворот, под слабо светившим фонарем. Слышно было, как шуршат снежинки, касаясь камня стен. Дорна прошла через ворота, я – за ней. Сад притих, укутанный мягким белым покровом. Мы подошли к дверям дворца.
– Спокойной ночи, Дорна, – сказал я, задыхаясь от волнения, надеясь, что в конце концов она пригласит меня войти. Я двинулся было к открытой двери, но Дорна, до сих пор державшая мою руку, остановила меня.
– Я хочу сказать вам одну вещь. – Голос ее звучал отрывисто и глухо. – С тех пор, как я увидела вас на Острове, не случилось ничего такого, что изменило бы положение.
Сердце мое забилось. Дорна ответила на мой невысказанный вопрос.
– Вы по-прежнему свободны? – спросил я дрожащим голосом.
– Да, вопрос решится по-прежнему не скоро.
– Спасибо за откровенность, Дорна.
Быстро выдернув руку, она открыла дверь и теперь стояла, обернувшись ко мне, в прямоугольнике яркого света, ступенькой выше.
– Спокойной ночи. – Голос ее дрогнул. И хотя лицо, против света и скрытое капюшоном, оставалось невидимым, я угадывал любимые, яркие черты.
– Спокойной ночи, – почти выкрикнул я.
Дорна сделала шаг назад, и дверь мягко захлопнулась.
Я повернулся и в крайнем возбуждении зашагал прочь. Она сама сказала мне, что свободна, сказала то, что я больше всего хотел знать. Я быстро двигался в направлении дома, не замечая метели, разве что по тишине и безмолвию, царившим кругом.
Но, сидя у себя перед камином, я понял, что ведь неизменными остались и предостережения Дорны: не влюбляться в нее, и вообще в островитянских девушек, не позволять увлекаться собой, то есть я по-прежнему считался неровней. В тот вечер я принял много важных решений касательно того, как держаться дальше, и особенно – что мне следует предпринять в ближайшие месяцы.
Оставались еще не прочитанные письма: несколько от родственников и одно от Глэдис Хантер. Пожалуй, оно было единственное, которое мне действительно хотелось прочесть, потому что оно не напоминало мне о многом, что связывало меня с домом, и одновременно отдаляло от Дорны. Глэдис была еще совсем девочкой, очаровательной, и заслуживала, чтобы ее письмо прочли сразу. Я был рад, что не получил писем от Натали и Клары.
Эти дни я провел в делах: надо было смирить гнев Вашингтона, и я обрушил все накопившееся у меня раздражение на дядюшку Джозефа, написав ему, что не могу действовать иначе, поскольку дорожу именем честного человека. Надо было также повидать Дженнингса до его отъезда в Америку восемнадцатого числа, чтобы окончательно уладить все, связанное с «Плавучей выставкой». Он уезжал неохотно и уже не казался самоуверенным и щеголеватым, как вначале, но о своих личных делах предпочел не распространяться.
Шестнадцатого, по совету Дорна, я отправился на собрание Совета, и утро выдалось интересное, хотя и волнительное. Лорд Дорн выступал с ответами лорду Море. Его позиция была предельно ясна. Он не предлагал никаких конкретных действий, а просто изложил факты, не противоречащие, как он выразился, законам в их настоящем виде. Но, кроме этого, у лорда Дорна было наготове сообщение, которое вогнало графа фон Биббербаха в краску. Лорд Дорн представил неопровержимые доказательства того, что, со времени установления немецкого протектората, туземные племена в степях Собо были вооружены лучше, чем когда-либо, что полуармейские-полужандармские немецкие отряды были немногочисленны и разрозненны, меж тем как среди туземцев происходили постоянные волнения. Однако, продолжал лорд Дорн, как только туземцы уразумеют, что островитянские заставы действительно сняты, а не просто укрылись на время, вполне возможно, что долина Верхнего Доринга снова станет свидетельницей сцен, о которых еще несколько лет назад нельзя было и помыслить. Нет сомнения, что немецкие отряды предпримут все усилия, чтобы держать под контролем Степи, но, несмотря на все заверения, вряд ли у них имеются достаточные основания блюсти островитянские границы так же, как они блюдут порядок в Степях. За поведение горных племен можно было ручаться вполне лишь по одну сторону перевала. Даже если бы немецкие отряды постоянно курсировали вдоль пограничной черты, островитянская территория была бы лишена прикрытия. И что касается его, лорда Дорна, и многих других, разделяющих его мнение, ему в равной степени неприятно было бы видеть на территории Островитянии как немецких солдат, якобы преследующих горцев, так и тех и других порознь.
Мне показалось в высшей степени неразумным демонстрировать свою враждебность так открыто, и что лорд Дорн допустил промашку, оскорбив германских представителей; но, как бы то ни было, ему удалось ясно показать, что пограничная ситуация крайне опасна и что опасность эта – гораздо глубже, чем непосредственная угроза набегов горских племен.
Граф фон Биббербах сделал ответное письменное заявление лорду Море, которое было оглашено два дня спустя. Оно было, вполне по-немецки, богато проиллюстрировано фактами и отличалось резкостью тона, однако предощущение двойной угрозы осталось у большинства. Меня чаще всего посещала мысль об опасности, грозящей Наттане и Некке. Слова лорда Дорна произвели на меня, имеющего теперь так много друзей в Верхнем Доринге, очень сильное впечатление.
Зачитав письмо, лорд Мора весьма искусно доказал, что ситуация, столь красноречиво описанная лордом Дорном, ни в коем случае не возможна. Лорд Дорн пользовался сведениями из неофициальных источников. И, конечно, они далеко не во всем совпадали с данными официальных наблюдателей. Немецкая сторона соблюдала принятые обязательства до последнего пункта, и, по его мнению, граница никогда не была столь надежно защищена.
Слушая лорда Мору, я постепенно успокаивался. Мне уже не мерещилось, как чернокожие всадники преследуют беззащитных Наттану и Некку. Тем не менее ни лорд Дорн, ни лорд Мора так и не обнародовали фактов, из которых исходили. Заседание окончилось словесным поединком вождей враждующих партий.
– Представим, что отряд разбойников-горцев пересечет границу. Кто остановит их? – спросил лорд Дорн.
– Мы лишь попросту тратим время, обсуждая надуманные проблемы, – ответил лорд Мора. – Если вам угодно, мы можем поговорить в частном порядке.
– Времени у Совета предостаточно. Я желал бы голосовать по данному вопросу не прежде, чем сам проведу окончательное расследование или же кто-нибудь не сделает этого достаточно убедительно.
– Всем известно, что гарнизон в Тиндале располагает сотней кавалерии, сотня находится в Хисе и две сотни – в Баннаре.
– Стало быть, по-вашему, этих сил достаточно, чтобы остановить и уничтожить любого неприятеля?
– Раньше вы говорили – «остановить». У ничтожить – другое дело.
– Значит, вы считаете, что этих бандитов не следует уничтожать как вредных и опасных животных?
– Правильнее было бы передавать их германским властям для соответствующего наказания.
– Это предусмотрено в вашем Договоре?
– Не в моемДоговоре, это предусмотрено законами нашей страны, Дорн. Может быть, не прямо, но это вытекает из них, как считаем мы и граф фон Биббербах.
– Мне кажется, Мора, вы с графом зашли слишком далеко, разрушая устои нашей безопасности.
– Никогда раньше цивилизованная сила не охраняла ваших границ.
– Чем цивилизованней враги, тем это опасней.
– Лорд Дорн, я прошу вас, по крайней мере публично, не называть графа фон Биббербаха и народ, который он представляет, врагами. Вы подвергаете угрозе добрые отношения, сложившиеся у нас с Германией.
– Я знаю, что в других странах иностранные министерства привыкли укорачивать языки тем, кто честно и открыто высказывает свою точку зрения. Раньше здесьэто не было принято. И это – одно из последствий Договора, который вы предлагаете нам утвердить. В законе же, предусматривающем ратификацию этого Договора, нет параграфа, предписывающего мне замолчать. С точки зрения моей и моих сторонников, все, кто, подобно Германии и прочим иностранным государствам, диктуют нам, чтомы должны делать и какжить, – враги. Пусть приезжают к нам как гости, и мы будем рады им, если только их не окажется слишком много и они не начнут вести себя неподобающе гостям. А пока они для меня – гости, не более.
Лорд Мора внимательно выслушал эту страстную речь.