Текст книги "Островитяния. Том первый"
Автор книги: Остин Райт
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
Была одна девушка, очень милая, еще не «выезжавшая», такая юная, что казалась слепком, только что вышедшим из рук ваятеля. Глэдис Хантер была еще почти ребенком, и ее взгляды на мир казались лишенными всяких покровов в своей откровенности и простоте. В ней не было ни капли жеманства, и характер ее представлял сплав беспристрастности и энергичности. Мне нравилось глядеть на ее стройную, изящную фигуру, еще одетую в короткие, как у девочки, платья, на ее тонкие юные руки, длинные, правильной формы ноги, ее наивные большие карие глаза и свежие решительные черты лица, и в ответ на ее искренность и простоту я тоже старался держаться открыто и непринужденно. Я познакомился с ней совсем недавно, и мне не хотелось терять ее так скоро. Через два года она уже вырастет и начнет «выезжать». Возможно, мне льстил ее жадный интерес к Островитянии и в особенности то чутье и вкус, с которыми она относилась к так пленявшим меня расписаниям. Когда настало время прощаться с ней, я почувствовал, что едва держу себя в руках.
– Вы не против, если я иногда буду писать вам? – спросил я. Она посмотрела на меня пристально и с удивлением, в котором – я понял это и почувствовал мгновенный прилив радости – не было ничего наигранного и ложного.
– Конечно, – сказала она и добавила: – Если только мама не будет против, а я думаю, что не будет.
Дядя Джозеф не уставал поучать меня величественным тоном коронованной особы, которой немыслимо прекословить, но обращался со мной как с равным. Он устроил тщательно продуманный завтрак, на который, чтобы познакомиться со мной, были приглашены многие важные особы. Он как никогда строго следил за моим поведением, хотя я и так всегда полностью находился под его влиянием. То и дело звучали намеки на то, что двери наконец должны во всю ширь распахнуться перед потоком американских товаров. Дядя Джозеф и его друзья держали руку на пульсе этого жизненно важного процесса. Передо мной, совсем еще молодым человеком, стояла вполне определенная задача – открывать новые поприща, на которых смогли бы прославиться и преуспеть мои соотечественники и вся мировая торговля, и затем, в сознании своей мощи, ожидать достойной награды за первопроходческие труды, искусно совершенные в соперничестве с двумя не менее искусными противниками – Англией, угасающей, но все еще сильнейшей, и Германией, растущим гигантом.
Надеждам моего дяди на то, что консул Соединенных Штатов в Островитянии будет предан интересам его дела, вряд ли суждено было сбыться, так как по разным причинам и без особых усилий со своей стороны я был не способен посвятить себя чьим бы то ни было частным интересам; однако, если бы ему открылось мое состояние духа накануне отъезда, он был бы в восторге. Я как никогда раньше ощущал себя американцем, я решил наконец послужить своей стране, и я искренне верил, что лучший способ сделать это – расширить ее внешнюю торговлю.
Подобные настроения и мысли причиняли мне жестокую боль. Дорн пробудил мой интерес к Островитянии, и ему же я был обязан знанием островитянского, которое, безусловно, помогло мне получить место консула. И вот теперь я не просто отправляюсь в его страну как представитель политики, противоположной всему, что, как он считал, должно было послужить ее благу; моя твердая решимость следовать по пути, который отстаивали его противники, была едва ли не предательством нашей дружбы. Я не писал ему о том, что приеду: мне не хотелось упоминать об ожидавшемся назначении, ведь, если бы оно не состоялось, пришлось бы объяснять, почему это произошло. Теперь, уже в должности консула, я медлил, потому что не знал точно, что написать. А потом было уже просто поздно. Я боялся вновь увидеть лучшего друга своей университетской поры, и это омрачало мою радость. И все же мысль о том, что я увижу его, составляла потаенную суть моего счастливого ожидания, и именно он больше всего остального влек меня в Островитянию.
2
НЬЮ-ЙОРК – СВ. АНТОНИЙ – ГОРОД
Английский маршрут в Островитянию позволял посетить принадлежащую короне колонию Св. Антония. Я заказал у Кьюнардера билет до Ливерпуля, а затем поездом добрался до Лондона, где провел шесть дней в мелких хлопотах, представляя рекомендательные письма дяди и одновременно беззаботно и с удовольствием наблюдая за жизнью этой древней и пропитанной торговым духом столицы. 7 декабря 1906 года экспресс, согласованный с пароходным расписанием, умчал меня в Саутгемптон. Там, на борту парохода Восточной пароходной компании, следовавшего в Св. Антоний, я наконец очутился один, полностью предоставленный сам себе на долгое время в ожидании момента, когда я лицом к лицу встречусь с будущим, в котором опыт прошлых лет вряд ли сможет послужить мне проводником.
Мне пришлось часто бывать в одиночестве во время долгого, неспешного путешествия, но перспектива провести девятнадцать дней в море восхищала меня. Пока мы двигались на юг, все времена года пронеслись над нами. Короткие, пасмурные дни, длинные ночи и суровая зимняя стужа сменились тропической жарой и слепящим солнцем. Одетые во фланелевые куртки и белые брюки, мы сидели в шезлонгах на палубе, а корабль скользил по голубым волнам, и солнце по пологой траектории смещалось к северу. Иногда мне казалось, что год вращается вокруг меня, подобно карусели, и только усилием воли я заставлял себя вспомнить, что по календарю все еще декабрь.
Жизнь превратилась в летаргическое забытье, и я ему не противился. Сладкая лень пропитала каждую мышцу, каждую клетку моего тела. Ум бездействовал, и даже читать не хотелось. Часами просиживал я в своем шезлонге, следя за тем, как линия горизонта, тяжело вздымаясь, показывается над леером и снова, как бы с неохотой, скрывается из виду.
Однако Св. Антоний неотвратимо близился. По мере того как мы двигались вдоль карейнского побережья, я постоянно ощущал там, за горизонтом, его присутствие и все обязанности, которые оно на меня накладывало.
От своих попутчиков я многое узнал о прошлом колонии. Св. Антоний был захвачен англичанами, чтобы помешать какой-либо другой европейской державе овладеть им первой и устроить здесь свою базу. Английское владычество постепенно распространялось к югу, пока не был сделан последний шаг, и, объявив Мобоно своим протекторатом, англичане вплотную не приблизились к горным границам Островитянии. К северу лежал Кальдо-Бэй, где почти постоянно царил мертвый штиль; войдя в залив, мы медленно плыли вдоль бесплодных, выжженных и абсолютно пустынных берегов. Впрочем, в последнее время этот малоизученный край привлек к себе внимание; первыми на эту приманку клюнули немцы: поговаривали о том, что недра здесь богаты полезными ископаемыми.
Все это чрезвычайно интересовало меня. Я находился на краю великой империи и на деле, в жизни знакомился с проблемами, сухо изложенными на страницах исторических трудов.
На Рождество стояла влажная, удушливая жара, и поверхность моря тяжело перекатывалась, не тронутая ни малейшей рябью. У меня на родине в этот день всегда бывало морозно и снежно, и мы почти не выходили на улицу. Здесь же, лениво расслабившись, мы полулежали в расставленных на палубе складных креслах, укрывшись в тени защиты от лучей добела раскаленного светила и от слепящего блеска волн. В честь праздника был устроен тщательно продуманный ужин и концерт. Тяжелая еда, вино, навевающие грусть мелодии и неотвязные мысли о грозных заботах грядущего дня – все это вместе привело меня в возбужденное состояние. Ложась спать, я чувствовал себя одиноким и потерянным, а собственные силы казались недостаточными, чтобы вступить в схватку с поджидающими меня трудностями. Холодный голос рассудка пытался убедить меня в том, что действительных препятствий на моем пути нет, но я никак не мог побороть внутренней робости.
Тем не менее утром, зная, что земля близко, я проснулся со жгучим желанием увидеть ее во всей новизне и непривычности, и вот после завтрака я наконец узрел, впервые узрел карейнский берег, показавшийся вдали, примерно в тридцати милях. Сквозь белесую туманную дымку смутно маячило как бы некое бескрайнее поле, окрашенное в нежно-коричневые, желтые и зеленые цвета, раскинувшееся у подножия окутанных туманом серо-стальных гор. На этом прибрежном плато есть две долины, которые переходят в узкие обрывистые ущелья, резко поворачивающие навстречу друг другу и не имеющие выхода к морю. В северной долине, в самой укромной ее части, и расположен скрытый от взоров Св. Антоний.
Когда мы приблизились к берегу, все пассажиры собрались на палубе, завороженные открывшимся зрелищем. Просеиваясь сквозь белую дымку, солнечные лучи делали воздух влажным и теплым. Скалы мерцали, обрамленные полосой жгучих, ярких красок. Вершины были сложены из крепкого изжелта-коричневого известняка, ниже шли слои более мягких пород, и, наконец, крутая осыпь спускалась почти к самому краю бледно-голубой воды.
Небольшой буксир подошел к нам, и я впервые увидел «агнца Божия» – так жители Св. Антония называют себя. Матросы и стюарды были светлыми мулатами с большими карими глазами и мягкими, изящными чертами строгих, безулыбчивых лиц. Тип этот восходит к незапамятной древности и представляет собой помесь белого человека, возможно близкого к тем, кто когда-то населял Островитянию, и чернокожих, обитавших в глубине континента. История повествует о том, что, когда в Карейн впервые прибыли христиане, белые и чернокожие жили по раздельности, но потом, буквально восприняв догму о братстве всех людей, стали вступать в смешанные браки, видя в этом высшую добродетель, и уже через несколько поколений остались лишь немногие, в чьих жилах текла чистая кровь.
Все пассажиры нашего судна, теснясь, столпились у сходней. Сойдя на берег после короткого, не очень придирчивого таможенного досмотра, мы заняли места в составе из крошечных открытых вагончиков. Прозвучал высокий протяжный гудок, и, отчаянно дернувшись, состав тронулся. Дорога сразу же круто взяла вверх. Мелькнув, скрылись из виду крыши пакгаузов, и мы оказались в ущелье, внизу которого бежал бурный поток. Первые минуты невозможно было справиться с ощущением, что ты вдруг оказался в самом сердце диких, необитаемых гор. Высоко над нами, скрывая солнце, вздымались рыжеватые отвесные скалы; воздух был холодный; вагончики раскачивались, скрипуче взвизгивали и скрежетали на крутых поворотах; и ни единого следа живых существ, помимо нас, не было видно кругом.
Ущелье стало суживаться и приобрело еще более угрюмый, почти зловещий вид. Но вот каменные стены оборвались, и за ними, как за огромным скалистым порталом, открылась широкая «У»-образная долина. По ее плавно поднимающимся склонам тянулись террасами деревья, кустарники, сады, полосы темной земли, круто уходящие вверх грунтовые дороги; здесь и там были разбросаны приземистые дома из бурого камня. Снова пекло солнце, и воздух был плотным и влажным. Через несколько минут поезд резко затормозил у платформы небольшого вокзала, расположенного между рекой и рядом приземистых лавок. По улицам двигались толпы местных жителей; на мужчинах были темно-синие мешковатые брюки и грубые куртки свободного кроя, на женщинах – темные платья из сурового полотна. Воздух был пропитан пресловутым запахом здешних мест – запахом толпы и подгнивших овощей. Сопровождаемый носильщиками, я проталкивался сквозь теснящихся на мостовой, лениво прогуливающихся, безразлично-любопытных горожан. По узким крутым улочкам виктория, [2]2
Виктория – легкий двухместный экипаж.
[Закрыть]которую я нанял, доставила меня в гостиницу – приземистое здание весьма почтенного и осанистого вида, с большими верандами и садом.
С каким удовольствием поручил я себя расторопным слугам и, пройдя в свою комнату, опустил усталое, покрытое липкой испариной тело в глубокое кресло!
Позавтракав в одиночестве на террасе гостиницы, я вернулся в комнату, чувствуя себя по-прежнему разбитым. Визит к представителю Островитянии был тяжким испытанием, которое мне хотелось по возможности оттянуть, чтобы поваляться в постели и перевести дух. Не было особого резона идти именно сейчас, ведь был еще только четверг, а ждать мне предстояло до воскресенья, и все же лучше было бы сходить сегодня. Побаливала голова, но я встал, умылся и вышел, прихватив необходимые бумаги.
Я полагал, что меня направят вниз, в город, в одно из официальных учреждений, но вместо этого мне предложили снова нанять викторию. В солнечном мареве мы медленно поднимались вверх; дорога петляла среди известняковых скал то вверх, то вниз, то вперед, то назад. Добравшись до середины склона, там, где дорога поворачивала в западном направлении, мы остановились у ворот, перед крепкой каменной стеной, над которой поднимались кроны высоких деревьев. Здесь, на узком, не более пятидесяти футов в ширину, выступе, помещалась резиденция представителя Островитянии; он отвечал за тот малый объем дипломатических отношений, которые его страна поддерживала с Англией, и наблюдал за въездом иностранцев в Островитянию. К воротам была прибита дощечка, где на английском, островитянском и языке жителей Св. Антония значилась просьба позвонить. Я дернул ручку звонка – из глубины сада ответил звучный, торжественный удар колокола.
Ворота распахнулись – передо мной стоял островитянин, но как он был не похож на моего друга Дорна! Это был худощавый мужчина в свободных бриджах из грубой ткани и в перехваченной кушаком куртке, надетой поверх рубашки с широким открытым воротом. Пропорции его головы с темными вьющимися волосами и черты лица были почти идеально правильными. Тонкий прямой нос, просто очерченные скулы и подбородок, коротко постриженные усы показались мне располагающе дружелюбными еще до того, как я обратил внимание на изящной дугой изогнутые брови и открыто глядящие на меня серые глаза.
Не без труда заговорил я с ним на его родном языке, назвался и сообщил о своей миссии, все время следя по выражению лица, понимает ли он меня. Но он кивнул, радушно улыбнулся и пригласил проследовать за ним. В саду налево росли деревья, сразу за которыми отвесно вставали скалы; справа тянулась невысокая каменная стена, оканчивавшаяся крутым двухсотфутовым обрывом, в глубине которого виднелась долина; посыпанная гравием и окаймленная цветами дорожка вела к небольшому каменному дому.
Пока мы шли по дорожке, мужчина сказал, что его зовут Кадред, и предложил сначала уладить дела с моим паспортом. Напрягая все свое внимание, я вслушивался в его речь и облегченно вздохнул, когда стало ясно, что все понимаю. Кадред провел меня в скромно обставленную комнату, единственным украшением которой был ковер с ярким узором. Несколько стульев стояло вокруг стола, заваленного грудой книг в жестких черных переплетах с уголками и золотыми и красными обрезами. Он предложил мне сесть и сам сел напротив, положив на стол вытянутые руки с тонкими и длинными переплетенными пальцами, – и в упор взглянул на меня. Он сидел не шевелясь. Из-за жары и необычности обстановки я, казалось, грезил, и Кадред тоже казался точеной статуэткой, живой и одновременно призрачной.
Через несколько мгновений он нарушил тишину – заговорил неторопливо и добродушно, делая паузы, чтобы я мог лучше понимать его. Из его слов следовало, что ко мне, как к консулу Соединенных Штатов, не будут применены положения, ограничивающие въезд, и паспорт я, разумеется, получу; единственного, чего никак нельзя было избежать, – это медицинского обследования, тут Кадред был бессилен. Я подумал про себя, уж не стоит ли мне, как полномочному представителю, выразить возмущение подобной процедурой, и спросил, предъявляется ли это требование ко всем иностранным представителям. Кадред со слабой улыбкой ответил, что процедура может быть отменена только в отношении послов, но не консулов. Тогда я внутренне решился. В конце концов, моей основной задачей было так или иначе попасть в Островитянию, а не кипятиться из-за воображаемых оскорблений в адрес национального флага. Я сказал, что, пожалуй, согласен, хотя соглашаюсь лишь потому, что у Кадреда по этому поводу есть строгие указания.
– Может быть, сегодня? – спросил Кадред.
Я кивнул.
– Что ж, доктор будет здесь в полдень, если вас устраивает это время.
Затем он просмотрел мои бумаги, сделал отметки в своих книгах, составил и вручил мне грамоту, жесткую, негнущуюся, как старые пергаменты, которая разрешала мне въезд в Островитянию по прохождении медицинского обследования. Вслед за этим он подробно расспросил меня о моем возрасте, образовании и семейном положении – все это очень учтиво; однако вопросы его показались мне докучными, и я подумал, что неудивительна та неприязнь, с какой многие, побывавшие в Островитянии, отзываются о ней.
Наконец все дела были улажены. Несколько минут Кадред просидел застыв, как и прежде вытянув сжатые руки и пристально глядя на меня. Все в комнате было абсолютно застывшим и безмолвным, и я почувствовал, что тоже впадаю в гипнотическое оцепенение. Вдруг до меня дошло, что Кадред встал, я встал вслед за ним, и мы вышли на веранду, где сели возле каменной стены, которой заканчивался утес. Через некоторое время ворота отворились, послышались голоса, мужской и женский, и мы увидели двух островитян, направлявшихся к нам по дорожке. Первой шла симпатичная молодая женщина лет двадцати пяти, простоволосая, в нехитро скроенной коричневой юбке и подпоясанной блузке из тонкого льняного полотна, ярко-оранжевой, с широким воротом. За ней шел высокий стройный мужчина, румяный и черноволосый.
Кадред представил нас друг другу по имени. Женщина оказалась его женой, и звали ее Ислата Сома; мужчину, доктора, звали Маннар.
Я знал, что островитяне носят только одно имя и между ними не существует официальных обращений, таких как, скажем, «мистер», но по привычке подобное представление показалось мне несколько фамильярным. Впрочем, слово «Ислата», обозначавшее принадлежность к знати, смягчило чувство неловкости, и я с любопытством задержал свой взгляд на женщине. Значит, она была аристократкой, и действительно, обликом походила на леди, так просто и легко она держалась.
Разговаривая с Маннаром, хозяин дома упомянул об обследовании. Я сказал, что готов, и мы вдвоем с доктором прошли в соседнюю комнату, где располагалась приемная, одновременно служившая лабораторией. Обследование оказалось чрезвычайно скрупулезным и все же затронуло мою стыдливость гораздо меньше, чем я предполагал. Иногда, если вопрос звучал уж слишком интимно, я внутренне вздрагивал, однако при всем том не мог не восхищаться тактом доктора и даже, вопреки желанию, тем, что полностью чувствовал себя в его власти. Его методы довольно сильно отличались от тех, которые практикуют наши американские врачи. Он делал странные вещи и задавал чересчур личные вопросы, однако я чувствовал, что его нельзя обвинить, как то делали некоторые иностранцы, побывавшие в Островитянии, в шарлатанских трюках и сладострастном любопытстве невежд от медицины. Когда, спустя три четверти часа, мы вернулись на веранду, он знал о моей внутренней жизни больше, чем кто бы то ни было на свете, но у меня в кармане лежало свидетельство о том, что мне разрешен въезд в Островитянию, и я был уверен, что заслужил его!
Ислата Сома и Кадред ждали нас за некрашеным резным столом, на котором стояла бутылка вина и блюдо с печеньем. Так я познакомился с островитянской кухней. Вино, густо-розовое, было сладковатым и имело необычный, смолистый привкус, приятно холодивший во рту. Небольшие печенья на вкус отдавали орехами.
Какое-то время все молчали. Кругом тоже было тихо. Вниз, в долину, сбегали длинные тени, и потемневшая зелень отливала синевой. Движения сидящих за столом были скупы, лица серьезны. Молчание стало тяготить меня, и я заговорил с Ислатой Сомой, рассказав ей о дружбе с Дорном. Она описала мне ту часть Островитянии, где он жил, и сказала, что дом ее двоюродного брата, Сомса XII, лорда Лорийского, находится в той же стороне, а ее собственный – в пятнадцати милях, в лесистых горах.
– Однако, – добавила она, – мы живем в доме брата не реже, чем он в нашем. Его дом новее, семья владеет им всего лишь сто шестьдесят лет. А нашему уже почти четыреста. Когда вы поедете к вашему другу Дорну, вы обязательно должны остановиться в доме моего брата. А если вы не спешите, то можете заехать и к нам, в горы. Я передам вам письмо. Везде вы будете желанным гостем.
Искренне польщенный, я поблагодарил ее.
– Не стоит благодарности, – сказала Ислата.
Вдруг глаза ее загорелись, и, плотно сжав руки и перейдя на такую быструю речь, что я едва мог уследить за смыслом ее слов, она стала описывать свой старинный дом.
– Когда мы переехали в него, он был очень маленьким. Мы были бедными тогда. Нам пришлось уехать из Камии, где мы жили сотни лет. Мало-помалу мы расчищали землю и делали пристройки. Наше поместье – одно из немногих в лесу. Мы были счастливы там, как дети, а когда хотели увидеть новых людей, можно было просто навестить дядю.
Я растерялся и не сразу понял, что это «мы» относится ко всем предкам Ислаты, жившим на протяжении четырех столетий. Задумавшись над этим живым свидетельством постоянства островитян по отношению к родовым традициям, я не мог не заметить резкого контраста между ним и нашим современным отношением к тем же вещам, и нежелание островитян открывать свою страну для торговли представилось мне в новом свете. Я снова вспомнил о Дорне, о политике, которую проводила его семья, и о своей должности консула, – ведь одно существование таковой шло вразрез со всем, во что верил Дорн. Несколько мгновений я не мог решиться: промолчать было бы более мудро и уместно, но мне очень хотелось вслух заявить о своих сомнениях, что я и сделал, и, надо сказать, реакция на мои слова оказалась гораздо лучше, чем я думал.
Ислата Сома взглянула на меня с улыбкой:
– Неужели вы боитесь, что он не захочет вас видеть?
– Нет, но разве я не веду себя нечестно по отношению к своему другу?
– Если у вас появилась такая мысль, значит, вы уже не можете быть нечестным, – сказала Ислата. – Думаю, вы скоро увидитесь.
Несколько минут спустя неожиданно вновь раздался звук колокола, Кадред отправился к воротам и вернулся в сопровождении высокого молодого человека с маленькой головой и легкими вьющимися волосами – несомненно, англичанина. Это был Филип Уиллс, брат Гордона Уиллса, британского консула, недавно окончивший Кембридж. Он направлялся в Островитянию повидаться с братом. Было ясно, что он пришел за паспортом. Его представили мне, и впредь разговор шел уже по-английски; язык этот был знаком островитянам. По губам Ислаты Сомы скользнула легкая, добродушная улыбка, и она отправилась готовить молодому Уиллсу чай.
Полтора часа спустя мы вышли вместе с Филипом; при мне был мой паспорт, удостоверение об обследовании и письмо Ислаты Сомы к ее родственникам.
В тот вечер в гостинице было жарко, и после дня, показавшегося таким долгим, к тому же проведенного с несомненной пользой, я почувствовал себя вправе отложить все прочие дела. В тот вечер я был одинок, как никогда раньше, – тем одиночеством, которое знакомо молодым людям моего типа. Я вспомнил о девушках, с которыми условился переписываться, и написал два письма – Натали Вестон и Кларе Брайен, – постоянно одолеваемый соблазном впасть с излишнюю сентиментальность: жаркое безмолвие ночи, город, лежащий в непроглядной тьме за окном, – делали их образы для меня все более живыми и манящими. Любовь по-прежнему оставалась для меня загадкой, чудом, и мне вовсе не хотелось, чтобы это чудо закончилось женитьбой, но я желал их, и желание мое было почти нестерпимо.
Когда наконец настал вечер воскресенья, я вздохнул с облегчением. В половине девятого я сел в приуроченный к судовому расписанию поезд, который, бодро постукивая на стыках рельс, промчался по извилистому скалистому ущелью и доставил меня на припортовую станцию.
На пристани я увидел Уиллса, моего единственного знакомого, – высокого, элегантного, в безупречном вечернем костюме. Он беседовал с молодой девушкой, которая была настолько меньше его ростом, что ей в буквальном смысле приходилось разговаривать с Филипом снизу вверх. Пронизанные закатным светом, ее мягкие пушистые волосы напоминали нимб, а профиль вырисовывался четко, как камея. Она была очень хорошенькая, восемнадцати – от силы девятнадцати лет.
Я невольно продолжал следить за нею и увидел, как в сопровождении средних лет англичанина она поднялась на борт парохода «Св. Антоний».
Рано утром я проснулся оттого, что корпус судна перестал вибрировать. Все кругом было недвижимо, и я вспомнил, что маршрут предусматривал остановку в Коапе – английском поселении. Остатки сна боролись с любопытством; наконец последнее взяло верх, я встал и выглянул в иллюминатор.
Иллюминатор выходил на узкую палубу. Пиллерсы чернели на фоне приглушенной голубизны, того слабого мерцания, которое, исходя ниоткуда, пропитывает воздух в преддверии жары. Близкий берег был хорошо виден. Словно тронутые бледной акварелью, высокие скалы расступались, за ними лежала скрытая сумраком долина. Желтые фонари еще светили, прячась в кронах деревьев на краю пристани, но постепенно меркли в разгорающемся свете дня. Несколько огоньков между тем приближались, и по красным и зеленым их цветам я понял, что это катер подходит к нашему судну.
На палубе раздались шаги, и я отступил от иллюминатора, желая остаться незамеченным. В иллюминаторе, как в круглой рамке, виднелся пиллерс, который заря уже окрасила в розовато-белый цвет. И тут я заметил прислонившуюся к пиллерсу головку – мягко высвеченный профиль.
Это была молодая англичанка. Между нами было всего несколько футов, но рассеянный свет утра не давал мне разглядеть ее черты. Я не видел ее глаз: полуприкрытые веками, они казались двумя маленькими сонными озерцами. Сердце мое учащенно забилось.
Все случилось буквально в несколько мгновений. По лицу девушки скользнуло нечто вроде улыбки, дремотной, радостной и в то же время капризно-недовольной оттого, что пришлось встать так рано.
– Итак, Мэри? – прозвучал громкий отеческий голос.
Девушка, опустив голову, что-то тихо, сонно и ласково пробормотала в ответ.
Через несколько минут я увидел, как катер уходит к берегу; на корме, оглядываясь на пароход, сидела девушка, и лицо ее, удаляясь, превращалось в круглое светлое пятнышко.
Глубоко взволнованный, я снова лег и забылся крепким сном еще на несколько часов. Проснулся я в приподнятом настроении: воспоминание об увиденном словно расцветило все наше суденышко, само по себе серое и унылое.
Весь день мы плыли в виду земли. По правому борту, вдоль прибрежной полосы тянулись голые скалы, то охряные, то бледно-меловые, то розовые, смутно видимые сквозь туманную дымку. К вечеру скалы стали ниже, и за ними открылась пустынная равнина, за которой шла цепочка едва различимых гор. Здесь обитали враги Островитянии – карейны, которые – по крайней мере, это случалось хотя бы один раз в жизни каждого поколения, – объединившись с чернокожими, нападали на своих соседей, убивая, грабя и уводя в рабство.
На следующий день мы продолжали плыть вдоль карейнского берега и в среду, второго июня, прибыли в Мобоно, новый английский протекторат.
Выйдя на палубу, я встретил Филипа Уиллса и месье Перье, французского консула в Островитянии, маленького человечка с бородкой клинышком, густыми вьющимися каштановыми волосами с проседью и живыми умными глазами. Он много путешествовал по Карейнскому континенту и рассказал нам с Уиллсом кое-что о Мобоно, древнем, мрачном городе, перенаселенном и страдающем от нищеты, – бывшей резиденции карейнских императоров.
Ранним утром город, расположенный на низком берегу, возник из тумана совсем близко. За каменным парапетом набережной Мобоно лежал мешаниной плоских кровель, и только одно здание возвышалось надо всем мощными уступами зубчатых стен, сложенных из массивных каменных плит.
Месье Перье сказал, что это императорский дворец, и предложил нам вместе спуститься на берег, чтобы осмотреть его. Он нанял лодку с двумя гребцами-неграми, чьи черные, как смоль, глянцевые от пота лица резко контрастировали с белизной тюрбанов, курток и шаровар.
Древняя виктория повезла нас по лабиринту узких улочек, кишевших людьми. Жизнь кипела в Мобоно, как в Неаполе, и запахи этих городов были схожи.
Месье Перье сказал мне, что до недавних пор европеец без охраны не мог чувствовать себя здесь в безопасности. Я посмотрел на лица чернокожих и мулатов, глядевших на нас с вызывающим пренебрежением. На одной из улочек навстречу нам попался карейн. Он шел в плотно облегающем платье, надменно подняв голову, и я отчетливо ощутил, как грубо и враждебно ко мне окружающее.
Доехав до дворца, мы поднялись на одну из террас, залитую солнечным светом и заполненную бродягами и нищими. Перегнувшись через балюстраду, я разглядывал мощную кладку окружавших здание стен. Беспорядочный шум и гам стоял над городом. Туманная дымка скрывала городские пределы и пристань, и город казался бесконечным.
– В четырнадцатом веке, – ровным голосом говорил месье Перье, – островитяне взяли дворец штурмом. Это одно из самых героических деяний в их истории. Сама королева, тогда еще совсем юная, вела их на приступ. После взятия дворца она оставалась здесь еще около двух лет, и при ее дворе расцвела островитянская литература. Много лет здесь жил автор знаменитых притч Бодвин. Это – та самая «высокая башня в городе зла», о которой он пишет. Если бы погода прояснилась, мы могли бы увидеть отсюда снежные вершины Островитянии. Великий народ.
– Кажется, они противники современных идей, – заметил я.
– Это дело вкуса, – коротко ответил месье Перье.
Позже, когда мы сидели в кафе на пристани, мне припомнились его слова, и меня заинтересовало, как он сам относится к установлению отношений с Островитянией.
– Как вы думаете, месье Перье, – спросил я, – проголосуют ли островитяне за установление торговых отношений в ближайшие два года?
Перье пожал плечами.
– Если они проголосуют против, – продолжал я, – нашей консульской карьере придет конец.
– Кто знает. Какая-то страна так или иначе найдет зацепку и заведет торговлю с Островитянией.
– Думаю, Соединенным Штатам это не удастся.
– Франции тоже.
– Может быть, Англии?
Перье снова пожал плечами.
– Тогда Германии?
Он пристально и прямо посмотрел мне в глаза:
– Островитяния богата драгоценными металлами, а это именно то, что нужно сейчас немцам. К тому же Германия нуждается в рынках, территориях для поселенцев и сферах вложений. В Африке и Азии ей практически нечего делать, а вот здесь… На западном побережье немецкая речь рано или поздно будет звучать чаще, чем в Потсдаме. В Островитянии много пустующих земель. Скоро немцы собираются построить железную дорогу отсюда до Мпабы, на западном побережье. По ней добываемое здесь железо будет перевозиться на Мпабу. Сейчас – дефицит угля, а Островитяния богата углем, и в придачу нефтью. Почему бы не проложить еще одну дорогу от угольных рудников Островитянии до Мпабы, которая всего в тридцати милях от границы. А потом германские суда пойдут на Феррин – остров, принадлежащий Островитянии, – с грузом золота, серебра, железа, платины, обратите внимание – платины! – и все это будет стекаться в Мпабу, где климат умеренный, а всего в сорока милях простираются плодородные долины… Островитянии.