Текст книги "Кулацкая художественная литература и оппортунистическая критика"
Автор книги: Осип Бескин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
„Город, город, под тобой и земля не похожа на землю… Убил, утрамбовал ее сатана чугунным копытом, укутал железной спиной, катаясь по ней, как катается лошадь по лугу в мыте… Оттого и выросли на ней каменные корабли, оттого она вытянула в небо несгибающиеся ни в грозу, ни в бурю красные пальцы окраин – высокие, выше всяких церквей и соборов – красные фабричые трубы…“.
Как можно убедиться из контекста цитаты, фабричная труба уже непосредственно названа порождением сатаны. Рассердившись до предела, Клычков хитрить даже перестал.
И городской темп тоже конечно от сатаны. Он доводит Клычкова до отчаяния, ибо этот напор, энергия– прямая угроза первобытному, патриархально-кабальному, „спокойному“ укладу стародеревенской жизни. Спешит человек все какие-то ненужные дела делать (бесовские). Чудной человек: бог за нас всех, да матушка-природа, да слабый в обеспечение прав своих слабого за ручку держит. Чего спешить-то? Ан – нет: „Прыгает по этой земле человек, как резиновой мяч, брошенный детской шаловливой рукой, вечно спешит он, не знает покоя, не ведает тишины, уединения, не зная даже в ночи, когда распускается синим цветком под высокой луной потаенная жизнь сновидения, потому что закроет человек усталые очи, а камни грохочут и ночью, и улица булыжной трубой (даже улица Клычкову ненавистной трубой мерещится – О.Б.) сотрясает его ненадежное ложе: потому-то и спит городской человек, грезя и бредя во сне недоделанным делом, то ли молот держа в усталых руках, то ли холодный рычаг от бездушной машины, то ли кошель с тайной при свете дня, на дне невидимой дырой“.
Кошель с тайной дырой – это символ нашей культуры, пустой культуры, ненастоящей, дырявой.
Мне уже приходилось попутно отмечать, что всему тому, что с пеной у рта, с оскаленными клыками поносят кулацкие писатели, они противопоставляют девственную нетронутую природу. Я не буду здесь останавливаться на приемах описания природы, не менее всех прочих компонентов их произведений выдающих откровенную классовую сущность (см. статью „Кулацкая поэзия“).
Мне хотелось бы только кратко оценить подлинную общественную сущность этого кулацкого контртезиса. Мы легко ее расшифруем, обратившись к „философу-мировоззренцу“ Клычкову.
Для кулака самый факт потребления, невозбранного накопления – высшая наука. Умей использовать, взять, насытить брюхо, ублаготворить свою натуру, накопить – в этом наука наук, подлинная философия. Эта потребленческо-накопительская философия, отстоенная на формуле „не так живи как хочется, а как бог (природа) велит“ (конечно, в отношении меньшей братии), страхует от социальных изменений, сдвигов, от изменений, в первую очередь, производственных отношений, от просвещения мозгов, которые, чего доброго, осознают (уже осознали, проклятые!) всю социальную невыгодность средневековой иерархической цепочки, смазанной „душевным салом“. Если машина, наука, прогресс не вмешиваются в дела природы, если никто не угрожает ее (природу) использовать скорее и лучше (не даром кулацкие писатели так яростно ненавидят урбанистический темп) – у кулака налицо все гарантии, что именно он, экономически более крепкий, „зажиточный“, проэксплоатирует, использует ее для приумножения своих накоплений, использовав живую силу „меньшой братии“. Природа, противопоставленная науке, не выдаст: она поработит бедняка, а его „отогреет“ на своей груди кулак. Глядишь – в хозяйстве прибыток. Природа вырастает в некую панацею ото всех социальных зол.
То, что наметили остальные россеяне, Клычков блестяще свел в своих строках о природе – книге золотой, которую старец „потерял во темном лесу“. Перед нами наука, книга материализуется в самой природе, в самом акте потребления, тем самым как бы замыкая круг пытливости и исканий и передавая крестьянскую массу в руки богатею. Недаром именно Спиридон, старовер (старой верой миру бы держаться!), мельник-кулак, истово религиозный владеет старинной заветной книгой, где вся мудрость природы прописана, все секреты ее раскрыты. Он своеобразный пантеист-чернокожник, этот любимый философский герой Клычкова.
Никаких наук не надо, ибо сама природа – книга золотая. „Может, книгу давно размыли дожди, страницы оборвали ветры-непогоды, и страницы легли цветной луговиной на лесные поляны, а буквы рассыпались в мох; на мху теперь для чертухинских девок и баб заглавные буквы в красную краску растут куманикой и клюквой, строчки повисли на пьяничные и черничные ветки, а точки – знаки, где вещий кончается смысл– ткнулись в колючие иглы можжевеловой гущи, и ест их одна только вещая птица: глухарь. Ходят бабы и девки по ягоды в лес и по складам читают великую книгу: ягодой пичкают малых ребят, посластиться дают старикам, и старики каждый год и не знают, что проходят вместе с внучатами премудрого мира букварь. Потому-то и мудр простой человек, и речь его цветиста“.
Вот она, подлинная клычковская наука, вечная для всех времен, для всех людей, одинаковая для стариков и малых ребят. Эта наука по стойкой вековечности своей гарантирует ото всяких общественных потрясений. Наука, премудрость, по Клычкову, познается непосредственно через потребление природных благ. Он и здесь полностью верен своему кулацкому мировоззрению.
Такая книга не подведет. Такая книга не научит слабого итти на сильного, не потрясет кулацкого благополучия.
Эти рассуждения Клычкова вызывают ассоциации с духовным стихом об огромной „Голубиной („глубина“– мудрость) книге“, содержащей всю философию мира, ниспосланной непосредственно богом (выпавшей из тучи). Один из основных „тезисов“ этой книги вполне применим к миросозерцанию Клычкова, растущему из святости всего богом сотворенного общественного порядка: „Зачадилися цари со царицами от честной главы от Адамовой, зачадилися князья со боярами от честных костей от Адамовых, завелось крестьянство православное от того колена от Адамова“. Такова и клычковская нерушимая „трехэтажная“ социология, опирающаяся на авторитет богом освященной природы.
В своем романе „Чертухинский балакирь“ Клычков расшифрованно демонстрирует тоску по невозвратному прошлому, которое для Клычкова не хуже (вернее, лучше) настоящего. Смешно, по его мнению, говорить о каком то изменении крестьянства, о его продвижении вслед за пролетариатом. Ерунда все это. „Потому что последний мужик свалится с земли, как с телеги, когда земля на другой бок повернется, а до той поры все может изгаснуть, а мужик как был мужиком, так и будет… по причине своей выносливой натуры“ (обращаю внимание на ироническое объяснение, предваряемое не менее ироническим многоточием: понимай – даже коммунизм мужик перенесет, а мужиком все же останется – О.Б.).
Мудрит сейчас бесовское, большевистское царство. Его век. „А было время – и лешие были, и лес был такой, что только в нем лешим и жить, и ягоды было много в лесу, хоть объешься, и зверья всякого– разного как из плетуха насыпано, птица такая водилась, какая теперь только в сказках да на картинах, и верили в них и жили, ей-богу, не хуже, чем теперь живут мужики“. Комментировать это положение – лишний труд.
Прибыток, уютность грязного тепла, самый запах прелости, свидетельствующий о залежалости, домовитости, спокойствии накопления– для Клычкова окрашивается в священнодействие, в литургию. Он захлебывается в распаренной атмосфере довольства: „Любит мужик первый снег. В деревне как-никак – переменка. Хорошо забраться в дубленую шубу: особливо из новой овчины, крашеной под осеннюю зорю – целый десяток овец на плече (!) – тепло и душок такой идет на морозе и от тебя самого и от шубы. За пазухой тогда тихо копится немудрое наше мужичье довольство. В дому матереет, в сундуке, закроме растет убогий прибыток (!), по утру курчавится над соломенной крышей веселый рыжеватый в восходном лучике ус, от которого пахнет сочнем и бараниной (!) – ах, да и чем он не пахнет; неблагодарен и черен труд мужика, но все же он похож на литургию“. На литургию выходит-то похожим не труд мужика, а процесс накопления, прибытка. Ведь этот абзац – образец накопительской поэзии.
Выразитель кулачества, как уже отмечалось выше, не может не быть подвергнут пессимизму. Этот пессимизм растет из обреченности кулачества в наших условиях. Надо свирепо бороться… Но живется-то все же не сладко и уж больно беспокойно.
Отсюда чрезвычайно печальна развязка в романах Клычкова – пожары, обвалы, гибель или увечья „святых людей“ и т. п. Отсюда заявления, что ему „как жизнь, мила могила“. Отсюда все аксессуары так называемой кладбищенской поэзии – „прах могил“, „посох могильный“, погосты, лунные блики и т. п.
Сознание Клычкова и его соратников смертельно ранено… Но борьба продолжается. Борются кулаки на деревне, и поет им хоть печальные, но боевые песни их бард – Сергей Клычков.
* * *
Клычков крепким дубовым мостиком соединен с Шишковым, с его пресловутым „Дикольче“. Один оперирует мистическим флером и фольклорной красивостью, другой строит некое иносказание, нравоучение, некую басню в прозе. Но оба выставляют один и тот же тезис – бесклассовость общества, деревни в частности. Нет классов – есть люди удачливые и работящие, широкие русские люди – с одной стороны, и недотыкомки, лодыри, куцые людишки – с другой. Так было – так будет. Конечно не приходится доказывать, настолько это политически элементарно в наше время, что формула бесклассовости, да еще вдобавок сдобренная положением о необходимости и благодетельности богатея для бедняка, является четкой зксплоататорской классовой концепцией. Помешать „слабому“ осознать себя как класс „для себя“ – вот задача.
Фабула „Дикольче“ элементарна, как и надлежит ей быть элементарной в дидактическом, „морально-нравоучительном“ произведении. Кулак под горячую руку меняется хозяйством с бедняком, скрепляя это соответствующим актом. Проходит некоторое время, и блестящее хозяйство кулака превращается в царство мерзости и запустения, а хозяйство бедняка кулак, трудолюбивый и рачительный, подымает ка большую высоту.
В чем же дело? А дело в том, что в строках и между строк написано во всей повести: классовые деления – ерунда; все – люди. Одни умелые, другие лодыри; не бросать их друг против, друга надо, а соединить для братской помощи и любви. Одним словом, в переводе на политический язык: долой классовую борьбу, да здравствует гражданский мир… на основе „дружеской“ помощи кулаков беднякам.
Все служит в повести этой тенденции.
Она начинается со строки, отбитой от всего остального текста. Фактически – это эпиграф, авторское credo. Строка эта гласит: „…И не понять: друзья они или враги…“. Речь, сами понимаете, о бедняке и кулаке. Причем эта размышляющая форма только для Главлита. Автор-то твердо уверен и убеждает нас всеми способами, что если и не друзья, то во всяком случае должны быть друзьями, должны слиться в классовой гармонии.
Авторское „объективное“ отношение проявляется во всем, начиная… с фамилий кулака и бедняка. Кулак – Ногов (нога-устойчивость, почвенность). Бедняк – Колченогов (хромота– дефективность от рождения, от бога).
И вот, от фамилий начиная, идет авторская зарядка двух аккумуляторов: бедняка – электричеством всех отрицательных качеств, физических и моральных; кулака – положительных.
Наружность: „Ногов и Колченогов – приятели. Но по наружному обличию ничего в них нет общего. Ногов большой и грузный, Колченогов маленький. Ногов краснобородый, лысый, Колченогов густо черный, безбородый, лишь длинные запорожские усы. У большого Ногова лицо добродушно-открытое, у маленького Колченогова, когда он поглощен работой или пьян, лицо разбойничье“.
Физическая сила. Ногов – сын земли, эдакий советский Микула Селянинович, богатырь. В нем соки земли так и переливаются по жилам. Когда кабатчик отказывает ему в водке, он вынуждает его изменить решение, вкатывая в кабак камень. Что камень– глыбу, скалу. Полюбуйтесь на эту кондовую россеянскую силу. „Дверь вскоре хрюкнула, заругалась, заскрипела: это захмелевший Ксенофонт вворотил в кабак камнище“… „Великан перевертывал тридцатипятипудовый дикий камень, кряхтя, катил его в жилую половину кабатчика. Пол трещал, подскакивали стаканы на столах“. Или после заключения сделки с Колченоговым. Раззудись плечо, размахнись рука… „С горы, где волисполком, видно было, как он смаху выломал ворота в поле, ворота рухнули, ляпнулись плашмя в серую пыль“.
Колченогов же– тюря, мозгляк, физически хилый, слабый, беспомощный. Уж чего более – ведь это же для Шишкова верх позора и падения! – над ним жена его (понимаете вы по настоящему, по-россейски, что такое баба?), командует (у Ногова конечно жена подана в полном порядке, смиренномудрии и повиновении), одним словом Колченогов мозгляк, навоз. Во избежание голословности вот сценка:
„Ненила яростно плюнула ему в лицо. Дикольче, нагнув голову и сжав кулаки, кинулся ка бабу. Ненила сгребла его в охапку, пыхтя и распространяя керосиновый дух, поволокла его к двери и выбросила с крылечка прямо в навоз, в хлев“.
Что же говорить уж о моральных качествах! Шишков трогательно опровергает большевистскую сказку о хищнической антиморальной сущности кулачья. Наоборот» кулак Ногов внимателен и великодушен прекрасным старозаветным русским великодушием. Уж чего более – вселяющийся на кулацкий хутор Дикольче застает в печи приготовленную для него кашу.
Бедняк же Дикольче, – рвач, бездушный, бессовестный человек. Когда ему предлагают после состоявшегося обмена отдать друг другу одежду, так как одному она велика непомерно, другому мала– Дикольче отказывает в этом, ссылаясь на букву акта. Тут уж жена его не выдерживает и орет на него: «Совесть-то у тебя где? В бумаге или в сердце? Эх ты… Жаднюга…».
Автор настолько увлечен «объективностью» описания, что на одной из страниц, брезгливо отстраняясь от Колченогова, ищет морального успокоения на широкой кулацкой груди. Он лирически проникновенно обращается к читателю: «Лучше поведем сказ о Ксенофонте (Ногов – О.Б.), заглянем в его душу: душа его просторна и открыта».
Характеристики Носова и Колченогова насквозь символичны, насквозь обобщены. Это– собирательные типы кулака и бедняка (конечно Шишков к ним этой терминологии не применяет). Сделано это совершенно откровенно, но конечно на грани «дозволенного» в художественном произведении, которое по сути-то дела является пасквильным социально-экономическим трактатом.
После всех этих очень слабо завуалированных характеристик Шишков докатывается наконец и до ставшего уже тривиальным кулацкого утверждения, что бедняки– лодыри, а мы, мол – работники, хозяева. И чего только хотят большевики? Кричат – даешь хороших работников, внимательных к хозяйству людей, а сами разводят лодырей, а нас-то, настоящих, изводят. Посмотрите на умилительное сличение работы Ногова и Колченогова, и вы сразу убедитесь в том, что кулаком зря называют просто работягу.
«Ксенофонт с Варварой выходили в поле до свету, размягшую под росой траву косили в прохладе, он успел до ненастья наготовить сена и, складывая в сеновал, обрызгивал крепким раствором соли – сласть скоту. Дикольчей же пробуждался поздно, с прохладцем пил чаек, неумелым молотком отбивал косу и становился на работу последним, в самый солнцепек, когда Ксенофонт с Варварой, да и другие крестьяне, успев пообедать, отдыхали».
Как видите, Клычков от Шишкова отличен только высоким стилем. Святые кулаки первого трогательно объединяются с высоко-моральными кулаками последнего.
Их крепко связывает, объединяет общий вывод – утверждение деревенской бесклассовости как базы для кулаческого раздолья, утверждение «душевной» кровности людей, а не классового их разделения. Эта классическая реакционная тенденция, во все времена являвшаяся базой всяческого угнетения, подана у Шишкова со слезой, с надрывом. Кулак Ногов переживает некоторое «смятение чувств». Он, изволите ли видеть, ищет правды людских взаимоотношений, а видит вокруг неправду. Кулак-искатель, как полагается в таких случаях, правду эту находит в откровениях агронома.
«Секрет простой, – сказал агроном, снял очки и в упор уставился в взволнованное лицо крестьянина. – Разгадка этого секрета вот в чем: не надо делить людей на чужих и своих. Только и всего…». «Нет своих и нет чужих, все– братья. Есть от природы сильные, есть от природы слабые. И нет в том греха, ежели сильный даст подмогу слабому».
Мы категорически можем утверждать, что точки над «и» всех кулацких высказываний в литературе поставлены Шишковым: дайте возможность сильному (кулаку) помогать слабому (бедняку). Помощь эта коротко называется – кабала.
Не надо лезть в деревню с кооперацией, совхозами, колхозами, машинно-тракторными станциями и т. п. Сильные прекрасно понимают необходимость объединения на основе «помощи» слабому. И Шишков положительно по современному заканчивает свою повесть: кулак Ногов организует артель (Что, съели? Мы сами с усами!) и на выгодное жалованье пристраивает на артельную мельницу Колченогова.
Клычковская двуипостасность, сила сильных и слабость слабых, с мистического на политический язык прекрасно переведена Шишковым.
1929–1930.
КУЛАЦКОЕ САМОРАЗОБЛАЧЕНИЕ, ОТ ГНЕВА ПРОИСШЕДШЕЕ
«Хорошо, когда, у крова
Сад цветет с полдесятины…
Хорошо иметь корову,
Добрую жену и сына…
Вдосталь – силы, в меру жира,
В жилах– тихое тепло…
Словом жизнью жить здоровой,
Не мотаясь по миру,
Как по осени трепло».
(Из книги Клычкова «В гостях у журавлей», 1930)
«Когда вглядишься в эти зданья
И вслушаешься в гул борьбы,
Поймешь бессмыслицу страданья
И предвозвестие судьбы».
(Из той же книги)
Художественные произведения авторов, анализируемых в этой книжке, с предельной ясностью, на ваш взгляд, демонстрируют их кулацкую идеологию. Несмотря на это, очень ценно и куда как приятно для критика, оперирующего в сложной области анализа художественных образов, получить прямое декларативное подтверждение правильности своих выводов непосредственно от анализируемого автора. Такой «нечаянной радостью» являются две статьи Сергея Клычкова, помещенные в «Литературной газете»[5]5
«О зайце, зажигающем спички», «Литературная газета» № 24, «Свирепый недуг», «Литературная газета» № 10 (53).
[Закрыть]. Разъяренный классовым разоблачением марксистской критики, Клычков выступил с самозащитой и блестяще… саморазоблачился. Статьи эти настолько красноречивы в своей злобной реакционности, что после них положительно не остается места для дальнейшего обсуждения классового генезиса его творчества и тех, кто идет по его пути.
Естественно, что прежде всего надо стать в позу защитника истинного вдохновения, могущего «свободно» черпать свои темы, свой стиль, откуда угодно. Как будто бы они чем-либо предопределены! Разговор об этой предопределенности, об этой детерминированности как раз и есть та ерунда, – что ерунда! – то издевательство над творческой личностью, на которое только и способны критики-марксисты, изображаемые Клычковым «с вытаращенными глазами, психиатрически упертыми в одну точку именуемую „точкой зрения“». С. Клычков призывает «из очередных вопросов и актуальных тем не делать давки у писательской чернильницы». Он вопит – «не толкайте в спину, литература – не хлебная очередь».
Но все это только разгон, только экзерсисы, проба голоса. Клычков пробирается к основным идеологическим вопросам. Еще не дойдя до них. он все же на октаву поднимает регистры и дает уже решительный бой ненавистной марксистской критике. Он говорит о «ремонтерах нашей словесной армии», при осмотре так огревающих «доморощенных российских коней» (писателей) классовыми требованиями, что «потом этот конь идет в строю по снежному полю бумаги, еле-еле перебирая подставными ногами, воистину напоминающими подчас протезы идеологии». Как видите, только борзый конь клычковского творчества является обладателем настоящих, добротных природных четырех ног. Очевидно, крепость писательских конечностей, возможность крепкого стояния на земле достижимы по Клычкову только в том случае, когда под ногами твердая почва старой российской патриархальщины. Всякая другая почва, всякое современное требование превращает писательского коня в жалкую клячу с подставными ногами, которым озверевший на современность интеллектуальный выразитель кулачества дает откровенное, не требующее комментариев, название «протезов идеологии».
Основные пункты защиты Клычкова представляют поистине исключительный интерес по неожиданной откровенности классового саморазоблачения. Зрелище изумительное: Клычков-публицист кладет наиболее яркие мазки на полотно, запечатлевшее на себе портрет… кулацкого писателя Клычкова. Гоголевский анекдот об унтер-офицерской вдове, которая сама себя высекла, предстает здесь перед нами в неожиданном ракурсе классовой исповеди.
Обвинение в звериной ненависти к городу как носителю социалистического начала Клычков не отводит по существу. Нет. Он просто в классовой свирепости своей совершенно слепнет, перестает соблюдать осторожность (время-то такое, что терять нечего – ликвидация кулачества как класса!) и преподносит следующую декларацию о взаимоотношениях деревни и города: «Это (смычка – О.Б.) пока что и не изобретение революции, поскольку смычка города и деревни до сих пор ка большую половину еще продолжает оставаться политическим лозунгом, а не экономическим фактом! To-есть, поскольку ратоборство деревни и города происходит не только между зажиточными слоями деревни и городским пролетариатом, но и в других классовых отслоениях, вплоть до колхозов, утаивающих свои хлебные излишки (корреспонденции в „Правде“), еще не народилась та новая психология единения и смычки, которая вовсе не может быть достигнута путем простого администрирования в политике и заранее выработанной идеологией в литературе».
Похвальная откровенность Клычкова положительно трогает! Сколь характерно, что задетый за живое кулацкий писатель в кардинальном пункте своего ответа покидает аргументацию эмоциональную, образную и переходит к мотивировкам экономическим. Редкий случай такого «снятия покровов» (отнюдь не по Воронскому), когда оголенная от таковых литературная надстройка сразу и непосредственно пронизывается рентгеновскими лучами самого что ни на есть кулацкого базиса. Посудите сами, читатели: что должен сейчас утверждать кулак, осажденный и ликвидируемый? Конечно он должен утверждать, что органических, экономических отношений между городом и деревней фактически нет. Что производственная смычка между ними – блеф. Он должен закрыть глаза на коллективизированную более чем на одну треть деревню и кричать, что это не больше, как политический прием. Такие утверждения являются классово совершенно твердо детерминированными, ибо– или-или. Или индустриализация – действительность, и тогда кулачество – апендикс, который, к вящему оздоровлению всего организма, отсекается. Или коллективизация, смычка – только политический лозунг, прием, а на самом деле такой смычки нет, и в таком случае кулачество, мощный, экономически «прогрессивный» класс деревни есть реальность, а социализация деревни и ликвидация кулачества как класса – блеф. Вот в чем истинная классовая расшифровка клычковских утверждений того, что смычка на большую половину является политическим лозунгом, а не экономическим фактом.
Но вчитайтесь внимательно в дальнейшие строчки клычковской аргументации и вы увидите, что он не только охаял и оттолкнулся от производственной смычки деревни и города, но под сурдинку противопоставил ей борьбу, ратоборство города и деревни. И если первое положение его сводилось к дискредитации социалистического переустройства деревни и дискредитации коллективизации и тем самым к утверждению кулака, то во втором своем положении (о ратоборстве) Клычков-публицист в полном соответствии с Клычковым-художником спешит узаконить существование и процветание кулака внутри деревенского «коллектива», К какому приему он для этого прибегает? Он не только ни звука не говорит о классовой борьбе внутри деревни (что тут с него спросишь), но, ехидненько подхихикивая, со ссылочками на «Правду» (классовый враг всегда спешит использовать информации о смело вскрываемых нами собственных недостатках), подменяет ее классовой гармонией всей деревни в целом, начиная от кулаков и вплоть до… колхозов, достигаемой общностью интересов в ратоборстве против безбожного города.
Итак, публицист Клычков, выступив на подмогу художнику Клычкову в тяжелый для него час ликвидации кулачества, утверждает, что наша производственная политико-экономическая работа в деревне– звук пустой, величина малюсенькая и в расчет никак приниматься не могущая. Экономисты мы липовые. Только и умеем, что подменять экономику политикой и мешать частному кулаку жить.
Но в своем святом обличении советской действительности, проистекающей из столь же святого гнева за поругание исконных российских святынь, охраняющих дрёму сытого кулацкого благополучия, Клычков идет много дальше. Против обвинения в том, что его реакционная идеалистическая философия утверждает от бога нерушимость общественного порядка на. земле, он выставляет нашему времени, нашей действительности контробвинение. Он обвиняет коммунизм, нашу идеологическую практику в том, что они являются кустарными изделиями, что налицо нет– чего бы вы думали? – нет мировоззрения, нет философской системы. Бедный, бедный марксизм… За что же на него так обрушился Клычков? Причина конечно есть, для Клычкова весьма уважительная: ему необходимо защищать… бога. Дело не маленькое, если вспомнить, что все прошлое и настоящее трактуется Клычковым в его творчестве сквозь мистическо-божественную призму. Чтобы защитить бога, необходимо опорочить нашу антирелигиозную концепцию, нашу антирелигиозную практику. «К отображению в образах искусства прошлого нашей страны, поскольку дело касается его религиозной жизни, едва ли можно подходить с методами и мерками современного атеизма, являющего собой не столько философскую систему, сколько в гораздо большей мере практику антицерковности, сводящейся по большей части к попоедству».
Что же противопоставляет Клычков нашему дешевенькому, философски необоснованному, ну, одним словом… марксистскому богоотрицанию, безбожию? Ясно – что. Ведь исстари известно, сколь помещику и кулаку необходимо борьбу людей, классов между собой заменить душевно переживаемыми вопросами божеского бытия, с допущением богоборчества примерно в том виде, в каком по библии крепкий старик Яков боролся с весьма почитаемым им богом, и происходило это столь ощутимо, что от одной борьбы Яков даже охрометь умудрился (вот где крепкое доказательство существования бога). Вот эту борьбу за бога в своем ответе и противопоставляет Клычков нашему «куцему» безбожию, ту борьбу за бога, за душу, которой он во всех решительно произведениях замазывает борьбу угнетенного человека за свое существование и утверждение на земле. «Во всех мною изданных книгах, – пишет Клычков, – кто не слеп, разглядит отчетливо в них проведенную тему, составляющую одну из главных магистралей, тему богоборчества, чрезвычайно родственную складу и природе русского народа, в области духа очень одаренного и в особливицу беспокойного, как бы на землю пришедшего с одной известной мыслью, с неотступным сокрушением о том, что и „впрямь не перепутаны ли вечные, прекрасные строки о правде, добре и человеческой справедливости здесь у нас, на земле, не перепутаны ли строки в той книге, которая, как верили деды, лежит на высоком облаке в небе, как на подставке, раскрытая перед очами создателя в часы восхода и заката на самой середке“, ибо и в самом-то деле „мир заделывал бог, хорошо не подумав, почему его и пришлось доделывать… чорту!“» («Князь мира»).
Приведя эту убедительнейшую аргументацию, Клычков с негодованием запрашивает: «Где же тут утверждение от бога положенных общественных порядков на земле»?
Конечно он вправе протестовать! Ведь говоря о его всепроникающей дуалистической философии только вначале, далее во второй раз забыли упомянуть черта: надо было сказать «от бога и чорта положенных порядков». Единственное оправдание в том, что статьи этой книжки и о божественном и о чертовском в их социальном раскрытии достаточна подробно говорят.
Мы неоднократно устанавливали тезис, что одной из неотъемлемых черт кулацкого писателя является отрицательное отношение его к позитивным знаниям, к науке. Клычков этой черты своей не отрицает («что касается вопроса об отношении писателя к науке, то едва ли отрицательность, если она есть, этого отношения можно отнести к бессмысленному подозрению его в пагубной страсти… к кулацкому строительству»), но демонстрирует в своей статье предельную не по времени классовую развязность, стараясь ненависть к науке выдать за качество… революционное. Силлогизм строится следующим образом: качество сие было свойственно народному религиозному протестантизму, а последний выражался «в бесчисленных сектах и так называемом правдоискательстве», каковому теперь установилось очень странное и очень ложное пренебрежение, ибо совершенно несомненна огромная роль этого явления в деле развития и формирования в прошлом идей революции…
Вполне закономерно, что обе статьи Клычкова пронизаны российской великодержавностью, шовинизмом самого откровенного свойства. Как же не быть и этой (фактически синтетической, объединяющей) черте у матерого кулацкого певца.
В первой статье он умилялся селу Палеху, в котором исстари живут «удивительные кудесники» и мастера, «утончившие и изузорившие свой глаз за многие столетия иконописного мастерства», и вопил, что с легкой руки ненавистных ему критиков русская революция остается без русского искусства. Во второй статье Клычков окончательно распоясывается и ставит точку над «и»: национальное искусство– вечная категория, оно перерастает интернациональные перегородки, оно врастает в будущее национальным организмом… Это возможно конечно только для Клычкова, ибо о мировой революции он говорит для Главлита, о российском, от века и до века национальном– для души. «Завтра произойдет мировая революция, капиталистический мир и национальные перегородки рухнут, но… русское искусство останется, ибо не может исчезнуть то, чем мы по справедливости пред миром гордились и будем, любя революцию, страстно верить, что еще… будем, будем гордиться!». Конечно великодержавнику Клычкову никогда не понять, не дойти до того, что Октябрьская революция – не русская революция. Ему ведь полагается забыть о 100 с лишним народах, населявших б. Российскую империю.
Когда разъяренный кулак доходит в «праведном» гневе своем, в звериной тоске по утраченному классовому положению, до инкриминируемого ему положения об обожествлении природы как единственной премудрости и охранительницы от «потрясения устоев», как гарантии от «переделки мужика» – членораздельных слоев не хватает. Начинаются поношения и руготня. Другими словами, но в том же идеологическом разрезе, отругиваются ликвидируемые в деревне кулаки. «Всем, видящим в нашем социалистическом будущем одни фабричные трубы да страстное сопение железа и бетона, хочется сказать: когда в лесу вместо деревьев будут петь различных сортов паровозы, испуская из топок нежнейший аромат первосортного кокса, когда русский мужик будет отдыхать в обнимку вместо бабы с трактором, когда, одним словом, вместо травы по произволению эксиндустриализаторов с библиографической страницы будут расти трех (и больше) дюймовые гвозди и шурупы, тогда это… не будет глупо, пока же– увы– не умно! Самым торжественным, самым прекрасным праздником при социализме будет праздник… древонасаждения! Праздник Любви и Труда! Любовь к зверю, птице и… человеку!»