Текст книги "Кулацкая художественная литература и оппортунистическая критика"
Автор книги: Осип Бескин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
РОССЕЯНСКИЙ «ЭПОС»
Идя по Воздвиженке и дойдя до универсального магазина МСПО, обратите внимание на фронтон этого здания. Эта постройка принадлежала в дореволюционное время офицерскому вольно-экономическому обществу. На двух колоннах, отграничивающих вход, стоят фигуры стрельцов в полном облачении, да еще вдобавок и со щитами. Одним словом второсортный «русский стиль».
Минул Октябрь. Офицерское общество превратилось в обширный базар МСПО, а чья-то заботливая «революционизирующая» рука на щиты стрельцов прикрепила искупающие звезды. Немудрящая голова приноровителя конечно не сознает, что, хоть и в домовом масштабе, вместо чаемой революционности получилась издевательская пошлятина.
Книги работают не в домовом масштабе, а во всесоюзном. Красные звезды, наляпанные на стрельцовый, кондовый россеянский характер текста– массовая отрава. Штампование революционной сюжетики сусальным русским стилем кустарного производства является опасным переводом классового сознания читателя на рельсы тянущего в прошлое русофильства. Это демонстрация неизменности «народного духа», пребывающего от века и во веки веков.
Если россеянство, перерастающее в кулацкую агитацию, вообще является опаснейшей точкой нашего литературного правого фронта (апологетика прошлого, Руси, неприятие современности, ненависть к городу и промышленности, мистическая религиозность, преклонение пред «святой» природой; тоска и грусть, левитановские пейзажики, «окрыленность» души, кликушеская «бесхитростность», категорически настаивающая на хлебании щей лаптем, и прочее, и прочее), – подкрашивающееся россеянство, «краснозвездное», хитро желающее убить содержание традиционной «народной» формой, заслуживает того, чтобы быть особо отмеченным.
Ярким примером такой тенденции являются поэмы П. Орешина (книга «Родник» 1927 г.).
Поглядишь на названия– и доверчиво умилишься солидному запасу революционности: «Вера Засулич», «Селькор Цыганок», «Деревенская ячейка» и т. п.
И устремляется современный малоквалифицированный читатель, очень падкий на поэтическое оформление революции, в дебри орешинских рифмованных строчек, и…
Принцип Орешина прост. Ведь неплохо жила столь любимая им Русь. А на Руси исстари велось, что знаменательные события выливались, с одной стороны, в былины, с другой– в исторические песни. И прославлены таким старорусским надежным образом «и взятие Казани и Астрахани плен», возвеличен «царь-батюшка» Иоанн Васильевич Грозный. Орешину невдомек (вернее – очень вдомек), что пресловутая «народная» поэзия отнюдь не является плодом творчества «народа» в целом, а исходит от определенных социальных групп и отражает последние как по форме, так и по содержанию, и что в частности историческая песня, в плане которой сделана «Вера Засулич», корнями в основном восходит к царю, боярству и его клевретам. Орешин же с хитростью русского «божьего человека» желает повернуть историю вспять и средневековым, феодальным ладом воспеть революцию. Трудная задача превращать С.С.С.Р. в Р.У.С.Ь.
Все мы помним по старой школьной зубрежке князя Владимира– «Владимира Красное Солнышко», – а вот из Веры Засулич можно сделать «Свет-зарю Веру Ивановну», из книжки Орешина узнаем впервые, а заодно уж и героическая фигура Нечаева превращается в «Свет-Сереженьку Нечаева», революционеры – в «витязей».
Прочтя нижеприведенные строки, легко можно убедиться в том, что сама форма может быть активно реакционной, поскольку она ведет читательский мозг к ассоциациям классово-чуждым, враждебным:
«Я сложу погудку звучную.
Воспою отвагу женскую.
Как в былые годы старые
Свет-заря Вера Ивановна
На Руси из женщин первая
Прогремела грозным выстрелом…»
– и т. д.
Вы слышите, как поет баян-дружинник Орешин славу княгине Вере Ивановне…Засулич?
А для возвеличения революционных дел (это конечно ошибка: на самом деле – ратных дел) будут устроены ни дать, ни взять поминальные трапезы:
«Ах, не нам забыть товарищей.
Славных витязей-соратников!
На большом, на славном гульбище
Возвеличим их былинами,
Звоном наших струн яровчатых…»
Если Вера Засулич беспокоится о судьбе Нечаева, то это немедленно превращается в готовый сусальный штамп – «Не идет, не едет суженый».
Напряженная подпольная работа молниеносно трансформируется и наряжается в сермягу христорадной «работушки» (завороженное старой Русью ухо Орешина конечно не улавливает разницы между «работой» и «работушкой»; ему, естественно, покровительственно медлительная «работушка» ближе). Веру Засулич «не любовь свела с кудрявичем» (это Нечаев-то), который упорно фонетически ассоциируется в контексте всей вещи с «царевичем», а
«Служба верная, дружинная.
Доля тяжкая, подпольная,
Да потайная работушка…»
Упоенность прелестями старины приводит нашего «революционера» к наивно анекдотическому объяснению крупнейших исторических событий (ведь главное – просто на старый лад построиться!). По Орешину выходит, что подготовка покушения на Александра II вызвана просто тем, что уж больно обидно было подпольным «кудрявичам», что царь не по чину назывался «освободителем». Как видите, налицо некий вклад, в историческую науку:
«Царь ходил „освободителем“.
Ведь и выдумали ж прозвище!
За такое измывательство
Наши витязи-товарищи
Взять его решили бомбами…»
Оставим «Веру Засулич» на том, как она
«Положила в сумку-сумочку,
Жемчугами всю расшитую,
Мелким бисером покрытую
Золотую пистолетину,
Дар-подарок злому деспоту…»
Оставим, ибо после превращения револьвера в пистолетину – мало ли до чего еще может договориться наш новый архаизатор, новый Шишков (надо надеяться, что в дальнейших произведениях Орешина возродятся тихогромы вместо фортепиано и мокроступы вместо галош, ибо на фортепиано какой-либо другой «свет-Вере Ивановне» играть неудобно, а на тихогромах – куда ни шло).
«Вера Засулич» конечно не исключение. Вот другая поэма – «Васька». Воспользуемся из нее одним примером – обращением к Советской Руси (Руси! – уж это всеобязательно). Ох, и удобна же Русь; с незапамятных времен она молодецкая, а «молодецкая» рифмуется с «советская» – вот и зачин готов:
«Ой русь моя, молодецкая,
Молодецкая,
Да советская…»
А далее уже совсем просто; если к «ой» и «Русь» последовательно добавлять «комитет», «партбилет», «женотдел», а заодно и неизвестный какой-то «подотдел» (для складности), да учесть еще, что символ российского раздолья и пустынности – «колоколец» – рифмуется с «комсомолец», – величанье получится первосортное, издревле освященное («несть власти аще не…»):
«Ой ли, Русь моя, с комитетами,
С комитетами,
С партбилетами,
С партбилетами, с женотделами,
С женотделами,
С подотделами!
Ой, звякай, Русь, колокольцами,
Колокольцами,
Комсомольцами!»
Множить аналогичные примеры из поэм Орешина– занятие чрезвычайно легкое, но и достаточно скучное.
Почти все поэмы носят, с позволения сказать, политический характер, но тщетно будет в них искать хоть грана поэтического отражения сегодняшнего дня. Все примитивно сусально. В поэме «Окровавленный май» самодержавие (царь) изображено как последовательный ряд «объеданий» и «опиваний» царя, оказывающихся причиной… смертных казней.
«Эй, заморского вина бокал! —
Кто-то в царскую петлю попал.
Царь на гульбище попил, поел —
Знай, кого-то повели в расстрел».
Подняться над уровнем понимания самодержавия как хмельного пира, сопровождая это залихватским стереотипом старого пьяного российского притаптывания, – Орешин не может:
«Пир свой правил, – эх, ты сыпь да жарь! —
Злой последыш красноносый царь».
Почему же на поэмах Орешина нужно остановиться отдельно? Причина тому есть.
Все творчество Орешина последних лет является упорным желанием специфическим «российским прозвенеть» (по его собственному выражению в стихотворении, посвященном Сергею Есенину). Оно в нашей действительности– реакционно. В особенности его последняя книга «Откровенная (! – О.Б.) лира».
Поэмы же его дают видимость сюжетной революционности, и, к сожалению, в юбилейные даты революционного календаря они являются ходким товаром, заполняющим скучными столбцами газетные и журнальные полосы. Вот Орешин и приспособляется (не в пример своеобразно принципиальному Клюеву), но не сдает своих позиций и в приноровленческих вещах делает ловкий маневр в двух направлениях: 1) опошляет революционный сюжет и, в особенности, 2) через форму своеобразно «руссифицирует» общественную тему, смазывает, реакционно искривляет ее сущность.
Орешинские поэмы еще раз должны напомнить нам о необходимости внимательного подхода к вопросу формы и содержания, которые мыслимы в произведении искусства только как органически, неразрывно связанные взаимодействующие силы. Только критический анализ этого взаимодействия полностью вырисовывает перед нами фигуру писателя.
Красные звезды на черном фоне, красные звезды на стрелецких щитах не обманут нашу литературную общественность.
1928–1930.
КУЛАЦКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ДИДАКТИКА[3]3
Первая часть этой статьи написана в начале 1929 г. Естественно, что все политические высказывания надо соотносить к тому времени – Автор.
[Закрыть]
Если огромные задачи индустриализации страны, выполнения плана великих работ, перевода всей нашей промышленности на социалистическую основу требуют героических усилий, дальнейшей закалки пролетарского сознания, максимального развития созидательных устремлений, то в стократ общественно сложнее осуществление коллективизации сельского хозяйства, вытравление отсталых экстенсивных форм индивидуального мелкособственнического деревенского «производства». В городах – огромные армии индустриального пролетариата, непосредственных созидателей пролетарского государства, носителей мирочувствования молодого класса– строителя новой морали. В городах у врагов – остатков буржуазии и пронырливых, но все же неуклюжих нуворишей – выбита из-под ног почва.
Иное положение в деревне, воспроизводящей на основе собственнического товарного хозяйства капиталистические отношения изо дня в день, продолжающей еще сохранять различность экономических укладов (от патриархальной соха до тракторных хозяйств), в огромной массе своей еще живущей в темноте и отсталости («идиотизм деревенской жизни») со сложным процессом переработки середняка и т. п. Здесь классовый враг представляет собой огромный фронт, растянутый цепью по всему Союзу. Этот враг отвечает на индустриализацию сельского хозяйства бешеным сопротивлением, сказывающимся не только в противодействии новым хозяйственным мероприятиям, не только в террористических актах против представителей новой деревни, но ив борьбе за овладение деревенской общественностью. Кулачество консолидирует свои силы, «покупает» общественность для ведения политического контрнаступления (проникновение в советы и кооперацию, экономические подкупы середняков, закабаливание бедняков и батраков и т. п.). В связи с переводом сельского хозяйства на новые, социалистические рельсы – классовая борьба в деревне приобретает особо обостренный характер. Старая кондовая Русь, воспитанная столетиями дворянско-помещичьей культуры и оставившая в СССР своих агентов в лице кулаков и подкулачников, скалит клыки на пролетарское государство, реально устремляющееся к социализму.
Эта Русь имеет в художественной литературе своих певцов, своих бардов. Если положение вещей обязывает нас вообще очень внимательно изучать крестьянскую литературу, то особенного внимания (с точки зрения критического обезвреживания) требует кулацкая литература, литература капиталистической деревни, которую мы решительно ставим за рамки крестьянской.
Не случайно, а сопутствуя усилению политической деятельности «деревенской буржуазии», сопротивляющейся социализации деревни, последние полтора-два года отмечены увеличением литературной продукции этого типа. Причем разговаривают эти писатели так, как два года тому назад они разговаривать не осмелились бы. Ощущение активности «своих», некоторой общественной базы делает их откровенными выразителями интересов реакционно-патриархальной деревни.
Старообрядческий начетчик, лампадноиконный Клюев, неудачливая нянька Сергея Есенина, в конце 1928 г. выпустил старые избранные стихи («Изба и поле», изд. «Прибой»), снабдив их новым предисловием– декларацией. «Старые или новые эти песни – что до того. Знающий не изумляется новому. Знак же истинной поэзии– бирюза. Чем старее она, тем глубже ее голубо-зеленые омуты. На дне их самое подлинное, самое любимое, без чего не может быть русского художника, „моя избяная Индия“.
Сквозь свойственную истово религиозному, по-византийски лукавому Клюеву мистическую таинственность „речений“ мы все же без труда открываем политическую сущность этого короткого, но выразительного предисловия. Назад к патриархальной, с прогнившей соломой на крышах, „Избяной Индии“, ибо в ней все от бога, от вековечной русской мудрости, от души. „Знающий“ правильно оценит настоящее, кое конечно от лукавого, и даже изумляться ему не будет. Просто так – перетерпит, готовясь к новому старому (авось), погружаясь в голубо-зеленые омуты бирюзы. Да здравствует старая Русь! – вот прямая расшифровка этих туманных строк.
С наибольшей талантливостью, с наибольшей принципиальностью творчеством своим демонстрирует целесообразность и красоту „прекрасного прошлого“ С. Клычков. Он – „знающий“ – всецело следует клюевскому завету. Уже с чисто сюжетной стороны он отталкивается от современности, предпочитая в дореволюционном находить символы и обобщения, откровенно осуждающие сегодняшний день.
Сергей Клычков – писатель, хорошо знающий деревню и не порывающий с ней связей. Несмотря на налет городской деклассированности, он органический коренной деревенский писатель. И отнюдь не случайно то, что в своих четырех больших книгах прозы– „Сахарный немец“, „Чертухинский балакирь“, „Князь мира“ (1928 г.) и „Последний Лель“ (1928 г.) – он никак, ни одним звуком не коснулся новой деревни. Ее совершенно нет в творчестве Сергея Клычкова. Только два объяснения этого обстоятельства могут иметь место: или для работы на современном материале у Клычкова такие выводы, такие слова, что не рискует их произносить в эпоху диктатуры пролетариата, или он, не желая пачкать себя прикосновением к „погани“, предпочитает углубляться в „голубо-зеленые омуты“. Таким „омутом“ для него является „истинно русский“ сказовый стиль, богатство наиболее мистических участков русского фольклора, духовный стих, прибаутки, легенда и т. п. По этой части Клычков великий мастер. Эта форма, этот материал, стиль этот в целом – консервативные по своему существу – вполне подходят для выражения клычковской реакционной философии. Здесь, как и всегда, форма неразрывно связана с содержанием, они находятся в диалектическом единстве.
При подходе к формальной стороне творчества С. Клычкова многие критики-марксисты утрачивают марксистский метод и склонны просто-напросто считать Клычкова великим мастером „русского стиля“, совершенно забывая социальную природу этого стиля. Как на пример такого непонимания классового единства формы и содержания, укажу на высказывания Г. Горбачева, В своей книге „Современная русская литература“[4]4
«Прибой», 1928.
[Закрыть] он пишет: „Клычков оказался одним из лучших мастеров прозаического художественного слова. Мягкая лиричность „Сахарного немца“, трогающая и временно покоряющая даже людей, сознательно отвергающих идеологию и всю установку романа; чарующая и увлекающая причудливая фантастика „Чертухинского балакиря“; великолепный крестьянский сказ, сочный и ядреный деревенский язык, чрезвычайно тонкое использование богатств народной поэзии; блестящее владение сюжетом – все это свидетельствует о том, какой талантливый прозаик Клычков. Тем досаднее, что идеология обоих романов Клычкова – крайне реакционна“. Горбачеву невдомек, что уже в этом, столь чарующем его, стиле наличествует клычковское мракобесие. Ему представляется (таков контекст цитированной выдержки), что берется, мол, некая форма и в нее вливается содержание. Взаимообусловленность приемов, стиля, манеры – с одной стороны, и содержания, идеологии – с другой, его мало заботит.
Ведь не надо забывать того, что наше послеоктябрьское сегодня утвердилось не на голой земле, что „русский стиль“, „богатырский“ эпос, „чарующая и увлекательная фантастика“, „богатство народной поэзии“– это не просто „сокровищница“ народного духа; что к нам они просочились через российское самодержавие, что они были в свое время, так сказать, канонизированы на предмет поддержания триединой формулы– самодержавие, православие и народность.
Одними разговорами о мастерстве – как бы оно значительно ни было – здесь отделываться нельзя, „Русский стиль“ в своем стопроцентном применении – не только прием, но и лозунг, активное выражение соответствующего содержания. А Клычков в этом отношении действительно стопроцентен» и у тех, кто умеет разобраться и в социологии стиля, он вызовет не только восхищение, но и оскомину квасного патриотизма и национализма довоенного образца.
Прозаические произведения Клычкова – это развернутая в художественной форме доморощенная «натур-философия» кулачества, «россеянства». Клычкова надо отнести к писателям ярко мировоззренческим. Его произведения – бесценный вклад для исследования кулацких тенденций в литературе.
Архитектоника, композиция клычковской прозы безусловно заслуживают особого внимания. Они едины для всех его вещей. Так как ему необходимо преподнести читателю материал глубоко реакционный (как мы в этом убедимся из последующего) – он вынужден строить свои произведения по-особому.
Сок и явь, сказка и быль, реалистическое описание и фантастическая греза – все переплетается так, что отделить одно от другого стоит большого труда. Бред проникает в реальность, реальное становится бредом, а на стыке между реальностью и фантастикой Клычков обычно и преподносит свои политические сентенции. Ужом вьется общественное, классовое credo Клычкова меж роскошных зарослей его «ядреного языка». Скороговорка очень часто призвана затемнить слишком явственную суть дела. Клычков хитрит.
Такая двуплановость построения произведения, используемая писателем как прием для протаскивания реакционной идеологии, в основе своей обусловлена органическими психоидеологическими причинами. Такая раздвоенность свойственна творчеству представителей класса или классовой группы, утерявшей или теряющей свои экономические позиции, вытесняемой новым классом, новыми хозяйственными отношениями. Безысходность положения загоняет писателей этой классовой группы в прошлое, в фантастику, в бред. Это своеобразный способ оттолкнуться от ненавистной действительности. Раздвоенность сознания распространяется на весь мир. Теряются реальные представления. Все раскалывается надвое, уходит почва из-под ног, мир становится «шатким», и эта шаткость родит пессимизм (он очень свойственен Клычкову). Но класс, классовая группа не умирает без борьбы: это раздвоенное, двуплановое творчество насыщается злобой и неприятием настоящего.
Итак последуем за Клычковым в область «народного» духа, познакомимся с его персонажами, окунемся в «глубины» его философии.
Кажущаяся реальность персонажей Клычкова– одна видимость. Почти все они носят символический характер. Его любимые герои встречаются в нескольких книгах. Это некие обобщающие образы.
Земляную, черноземную силу призван олицетворять леший. Антютик (деревня, дух которой он представляет, попросту зовет его Анчутка). Это своеобразный российский Пан. Он радостный пособник всех «простых душой». Это он, превращаясь в лося, подставляет свою широкую спину немудрящему Чертухинскому балакирю, чтобы показать ему широкий мир (центр которого, по мнению Клычкова, все же всегда в селе Чертухине). Антютик– это та земляная сила, которая противостоит «железному бесу» (современность) и через которую мировая система превращается в ту патриархальную сказку, о которой постоянно и везде грезит С. Клычков.
Коренной «россейский» образ ямщика Петра Еремеевича– символ широкой, неизмеряемой «простым аршином» русской души (мы, мол, особые – безначальные и бескрайние). У него под вожжами традиционная «русская тройка». Надо заметить, что это не просто ямщик, а ямщик– владелец хорошей многолошадной конюшни. Очень характерно, что устами Петра Еремеевича автором преподносятся центральные «философские» места.
Галлерея «святых людей» и «убогих», по извечному на старой Руси убеждению призванных спасать мир, представлена старичком Михайлой Недотяпой («Князь мира»), старообрядцем Спиридоном («Чертухинский балакирь»), Зайчиком («Последний Лель», «Сахарный немец»).
В качестве характерного штриха небезынтересно будет отметить «имущественное положение» этих спасителей мира: у Петра Еремеевича, как уже указывалось выше, конюшня лошадей; старообрядец Спиридон (прямой собрат лешего Антютика, философ-пантеист, приверженный старой вере) – владелец мельницы; Зайчик– сын деревенского лавочника, да и сам Чертухинский балакирь за бесхитростную душу приобщается к сильным мира сего– становится зятем Спиридона. Святые из толстосумов – лишний мазок для идеологической доминанты творчества С. Клычкова.
Каковы же основы клычковской философии?
Как «исстари» повелось, он естественно видит в мире два начала – божеское и бесовское. Для такого прожженного мистического идеалиста, как Клычков, это обстоятельство настолько обыкновенно, что о нем не стоило бы и говорить. Однако об этом говорить приходится, так как углубление этого пункта раскроет мрачную клычковскую философию с соответствующими ей социальными выводами. Божеское начало по Клычкову более или менее монолитно, ибо многочисленное бесовское хозяйство (все имеет своего самостоятельного беса – есть бес соборный, бес скотский, блудный, железный и даже очажный маленький бесенок, по вине которого бабы ухватом опрокидывают горшки) на земле соподчинено было началу божескому. Бесы эти являлись, так сказать, изнанкой божеского (как известно из авторитетных источников, без черта и богу существовать незачем).
По глубокомысленному объяснению Петра Еремеевича («Последний Лель») беда не в том, что люди кое-где бога забыли, а в том, что бог перестал заниматься землей с тех пор, как люди слишком ученые стали. «Отдаст господь премудрость свою в руки человеци… господь отринет лицо свое от земли и забудет о ней навсегда…» – поучает Петр Еремеевич по святому писанию.
Естественно, что для Клычкова, убежденно проповедующего двуипостасность (двуединость) мира, нежелание бога заниматься землей приводит к неисчислимым бедствиям. В чортовском царстве начинается невообразимая путаница. Отпал главный регулятор. Двуплановость, двуипостасность врывается и в чертовское царство (бес – изнанка божества), и совершенно теперь не разберешь, что от бога, а что от беса. Недотепа, Спиридон или дьяк из «Последнего Леля» – обыкновенный дьяк-пропойца и мн. др. – все эти, казалось бы, «святые» персонажи перед читателем обращаются чертями. У дьяка появляются из под шляпы рожки. Уж Михайло – подвижник хоть куда Он и нарисован Клычковым по-иконописному: когда входит в деревню– от края к краю неба ложится радуга, над ним вьется голубь. Но и Михайло в какой-то момент превращается в нечистую силу.
Двуипостасность правит миром. Старообрядец Спиридон поучает свою дочь: «Все сотворено по двум ипостасям…». «По одному пути все падает вниз… по другому все подымается кверху… Кверху деревья растут, и вниз падает камень. Поэтому есть луна и есть солнце, есть звери денные и есть звери ночные… потому и сам человек есть не что иное, как двуипостасная тварь» (вот где мы получаем обоснование святых из толстосумов: одна ипостась – кошель, другая – душа, святость).
Читатель вправе рассердиться: зачем уделять столько места чертям, рассуждениям о двух ипостасях, о святых и пр.? К делу!
А дело-то в том и заключается, что вся эта примитивная, но туманная философия, извлеченная Клычковым из архивов византийского богословия и русского фольклора, нужна ему для определенных, в «двуплановость» запрятанных, социальных выводов. Ему, певцу кулацкой деревни, классово необходимо, чтобы вся двуипостасная божеско-бесовская иерархия была сохранена, ибо иерархия небесная держит иерархию земную, утверждает подчинение слабого сильному. Надо только знать золотую «божескую» меру.
Сущность этой дуалистической бого-чортовской концепции мира заключается в том, что она навек разделяет человечество, в частности крестьянство, на две части. Есть сильные и слабые. Это нерушимая данность, а не результат производственных отношений. Это божье установление, часть той самой «святой» природы, которую эти милые пантеисты потому, и стремятся утвердить в ее девственном состоянии. Есть сильные и слабые. От века это положено. А раз так, то бросьте бороться, бунтовать, добиваться. Пусть сильные дерутся между собой: им есть за что. А слабые пусть друг друга за ручку держат. Вместо лозунга борьбы с угнетателями протаскиваетя затрепанный лозунг – дружбы угнетенных, да притом в отвратительном иконописно-сусальном виде. Г нет и подневольность возводятся в категорию мировой необходимости и закономерности.
«Значит, если таким вот глазом, да с этой точки смотреть, выходит, что в мире уже так заранее было все сотворено, чтобы сильный на сильном ехал верхом, пускай их катаются с богом, а чтобы слабый слабого за ручку держал». Прямо откровение! Оказывается, не сильный на слабом, а сильный на сильном верхом катается. А слабый– это особая категория. Сильных им касаться нечего, сильного не тронь, он от бога. А промеж себя, как пай-детки, за ручки держитесь.
Но нашему философу мало установить закономерность такого положения. Он идет дальше. Он отводит от сильных, сиречь от кулаков, даже возможность быть обвиненными в содеянном в отношении слабого зле, ибо, продолжая свою двуипостасную концепцию, Клычков устанавливает полезность социального зла, дабы слабым… не обленился. Вышеприведенная цитата заканчивается так: «А для того, чтобы слабый не обленился и не сделался круглой фефелой, положившись во всем на другого, зло между ними и добро смешано в нужную меру и вес». Следовательно, если ты бедняк, если на тебя обрушилось зло, если ты всю жизнь терпишь, страдаешь – не бунтуй, не борись: в двуипостасном мире так полагается, ибо зло и добро воедино смешаны, да к тому же для твоего собственного блага – чтоб не обленился.
Вот где сокровенный вывод из клычковских построений: сильных не трогайте; сильные есть сильные, пусть они власть между собой делят, а для слабых от века положено (и не возражайте!) зло, чтобы не обленились. Вот где стройность средневековофеодальной иерархии и чинопочитания!
И тихо скорбит Клычков о мире, утерявшем бога, о мире, в котором все спуталось и – о, ужас! дошедшем до того, что «слабые» не только «друг друга за ручку держат», а, ничтоже сумняшеся, опрокинули «сильных» и строят свое государство, в котором классовым компатриотам Клычкова приходится не сладко.
Отчего же, по его мнению, произошло такое несчастие? Оттого, что человек овладел наукой, наука убила душу человеческую (широкую «русскую душу»), богом данную. А наука что? Фальшь, одна видимость, «ненастоящая», фантасмагория, от «барской зевоты» рожденная. Мужику она ни к чему. Но так как, вопреки причитаниям Клычкова, она все же внедрилась в мир, то он спешит от нее удрать в свой «второй план», в сон. «Мудр и правдив человек, когда спит… Широко раскрываются очи, когда слипаются веки и тело тонет на дно… Только где эта память, чтобы видеть, что видим во сне: человек ее давно потерял, променяв на науку и опыт, замечтав улететь ка луну – прародительницу тайны и снов… Потому-то можно человеку почесть себя за счастливца, и можно его за счастливца принять, если он помнит при пробуждении, с кем и где пролетела последняя ночь… Потому-то мужик и привык ложиться, как потемнеет, чтоб с первым лучом итти на работу, а барин, который стал умнее себя, в эту пору зевает и зря только жжет керосин… Из этой барской зевоты родилась наука, скука ума, камень над гробом незрячей души: плавает в этой науке человеческий разум, как слепой котенок в ведре… Придет в свой час строгий хозяин, начнет разметать духовную пустоту, увидит ведерко, и вот тогда-то котенок и полетит на луну…» («Последний Лель»).
Свои мракобесные рассуждения Клычков заканчивает почти пророчеством в отношении нашего времени (понимай – страны нашей), безбожного материалистического настоящего. Быть вам пусту! Провалитесь вы со своим бесовским социализмом в тартарары! И будет мир «прост», как природа, как первобытная земляная сила.
Но у обреченного эпигона феодальной Руси пароксизм бешеного обличения естественно сменяется пессимизмом, сомнениями. А вдруг не провалятся? Вдруг утвердятся на веки вечные (чур нас, чур, нечистая сила!). Да, – решает Клычков– не провалятся, проклятые. Силен «железный чорт» (символ социализма). И барду кулацкой «столыпинской» России рисуется мрачная картина: «Не за горами пора, когда человек в лесу всех зверей передушит, из рек выморит рыбу, в воздухе птиц переловит и все деревья заставит целовать себе ноги – подрежет пилой-верезгой. Тогда-то железный чорт, который только ждет этого и никак-то дождаться не может, привертит человеку на место души какую-нибудь шестерню или гайку с машины (вот где трогательная любовь к индустриализации – О.Б.), потому что чорт в духовных делах порядочный слесарь. (Вы узнаете, читатель, под „слесарями духовных дел“ – коммунистов, т. е. людей механически, материалистически разрешающих душевные вопросы– О.Б.). С этой-то гайкой заместо души человек, сам того не замечая и ничуть не тужа (пессимистическая уверенность в силе настоящего – О.Б.), будет жить и жить до скончания века („Чертухинский балакирь“).
Пользуясь вопросами о душе, зловредности науки и т. п., как трамплином, Клычков делает скачок непосредственно к политической оценке „момента“. Как и всегда, он хитрит, не называет вещей их собственными именами, прибегает к символам. Но все это чрезвычайно примитивно и прозрачно– Как для истого кулака, русотяпа, для него город с его фабричными трубами является синтетическим символом всего социалистического строительства, нарушившего „связь времен“. Город – это порождение науки, материализма – Клычков ненавидит лютой ненавистью. Одна из глав „Последнего Леля“ начинается лирически-философским живописанием города. Беря сразу быка за рога, он самую-то главу называет „Выдуманные люди“, тем самым еще раз подчеркивая (что уже отмечалось выше) ненастоящность современного строя, нарушение им установленных природой законов. Город, городские, люди– выдуманные. Это марево, бесовское наваждение.
Ведь жутко подумать – город, железо, машина, фабрика не только нарушили первобытную „идиллию“, но подрывают и основу основ кулацкого накопительства – религию, церковь.