412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Осип Мандельштам » Стихотворения » Текст книги (страница 3)
Стихотворения
  • Текст добавлен: 27 августа 2025, 19:30

Текст книги "Стихотворения"


Автор книги: Осип Мандельштам


Соавторы: Валерий Шубинский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

И снова скальд чужую песню сложит

И как свою ее произнесет.


Европа

Как средиземный краб или звезда морская,

Был выброшен водой последний материк;

К широкой Азии, к Америке привык,

Слабеет океан, Европу омывая.


Изрезаны ее живые берега,

И полуостровов воздушны изваянья;

Немного женственны заливов очертанья:

Бискайи, Генуи ленивая дуга.


Завоевателей исконная земля,

Европа в рубище Священного союза;

Пята Испании, Италии медуза,

И Польша нежная, где нету короля;


Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта

Гусиное перо направил Меттерних, —

Впервые за сто лет и на глазах моих

Меняется твоя таинственная карта!


Посох

Посох мой, моя свобода —

Сердцевина бытия,

Скоро ль истиной народа

Станет истина моя?


Я земле не поклонился

Прежде, чем себя нашел;

Посох взял, развеселился

И в далекий Рим пошел.


А снега на черных пашнях

Не растают никогда,

И печаль моих домашних

Мне по-прежнему чужда.


Снег растает на утесах —

Солнцем истины палим…

Прав народ, вручивший посох

Мне, увидевшему Рим!


Ода Бетховену

Бывает сердце так сурово,

Что и любя его не тронь!

И в темной комнате глухого

Бетховена горит огонь.

И я не мог твоей, мучитель,

Чрезмерной радости понять —

Уже бросает исполнитель

Испепеленную тетрадь.


. .

. .

. .

Кто этот дивный пешеход?

Он так стремительно ступает

С зеленой шляпою в руке,

. .

. .


С кем можно глубже и полнее

Всю чашу нежности испить;

Кто может, ярче пламенея,

Усилье воли освятить;

Кто по-крестьянски, сын фламандца,

Мир пригласил на ритурнель

И до тех пор не кончил танца,

Пока не вышел буйный хмель?


О Дионис, как муж, наивный

И благодарный, как дитя,

Ты перенес свой жребий дивный

То негодуя, то шутя!

С каким глухим негодованьем

Ты собирал с князей оброк

Или с рассеянным вниманьем

На фортепьянный шел урок!


Тебе монашеские кельи —

Всемирной радости приют,

Тебе в пророческом весельи

Огнепоклонники поют;

Огонь пылает в человеке,

Его унять никто не мог.

Тебя назвать не смели греки,

Но чтили, неизвестный бог!


О, величавой жертвы пламя!

Полнеба охватил костер —

И царской скинии над нами

Разодран шелковый шатер.

И в промежутке воспаленном,

Где мы не видим ничего, —

Ты указал в чертоге тронном

На белой славы торжество!


«Уничтожает пламень…»

Уничтожает пламень

Сухую жизнь мою,

И ныне я не камень,

А дерево пою.


Оно легко и грубо;

Из одного куска

И сердцевина дуба,

И весла рыбака.


Вбивайте крепче сваи,

Стучите, молотки,

О деревянном рае,

Где вещи так легки.


«И поныне на Афоне…»

И поныне на Афоне

Древо чудное растет,

На крутом зеленом склоне

Имя Божие поет.


В каждой радуются келье

Имябожцы-мужики:

Слово – чистое веселье,

Исцеленье от тоски!


Всенародно, громогласно

Чернецы осуждены,

Но от ереси прекрасной

Мы спасаться не должны.


Каждый раз, когда мы любим,

Мы в нее впадаем вновь.

Безымянную мы губим

Вместе с именем любовь.


«От вторника и до субботы…»

От вторника и до субботы

Одна пустыня пролегла.

О, длительные перелеты!

Семь тысяч верст – одна стрела.


И ласточки, когда летели

В Египет водяным путем,

Четыре дня они висели,

Не зачерпнув воды крылом.


«О свободе небывалой…»

О свободе небывалой

Сладко думать у свечи.

– Ты побудь со мной сначала, —

Верность плакала в ночи, —


Только я мою корону

Возлагаю на тебя,

Чтоб свободе, как закону,

Подчинился ты, любя…


– Я свободе, как закону,

Обручен, и потому

Эту легкую корону

Никогда я не сниму.


Нам ли, брошенным в пространстве,

Обреченным умереть,

О прекрасном постоянстве

И о верности жалеть!


«Бессонница. Гомер. Тугие паруса…»

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.

Я список кораблей прочел до середины:

Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,

Что над Элладою когда-то поднялся.


Как журавлиный клин в чужие рубежи —

На головах царей божественная пена —

Куда плывете вы? Когда бы не Елена,

Что Троя вам одна, ахейские мужи?


И море, и Гомер – всё движется любовью.

Кого же слушать мне? И вот, Гомер молчит,

И море черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью.


«С веселым ржанием пасутся табуны…»

С веселым ржанием пасутся табуны,

И римской ржавчиной окрасилась долина;

Сухое золото классической весны

Уносит времени прозрачная стремнина.


Топча по осени дубовые листы,

Что густо стелются пустынною тропинкой,

Я вспомню Цезаря прекрасные черты —

Сей профиль женственный с коварною горбинкой!


Здесь, Капитолия и Форума вдали,

Средь увядания спокойного природы,

Я слышу Августа и на краю земли

Державным яблоком катящиеся годы.


Да будет в старости печаль моя светла:

Я в Риме родился, и он ко мне вернулся;

Мне осень добрая волчицею была,

И – месяц Цезаря – мне август улыбнулся.


«Я не увижу знаменитой „Федры“…»

Я не увижу знаменитой «Федры»

В старинном многоярусном театре,

С проко́пченной высокой галереи,

При свете оплывающих свечей.

И, равнодушен к суете актеров,

Сбирающих рукоплесканий жатву,

Я не услышу обращенный к рампе,

Двойною рифмой оперенный стих:


– Как эти покрывала мне постылы…


Театр Расина! Мощная завеса

Нас отделяет от другого мира;

Глубокими морщинами волнуя,

Меж ним и нами занавес лежит:

Спадают с плеч классические шали,

Расплавленный страданьем крепнет голос,

И достигает скорбного закала

Негодованьем раскаленный слог…


Я опоздал на празднество Расина…


Вновь шелестят истлевшие афиши,

И слабо пахнет апельсинной коркой,

И словно из столетней летаргии

Очнувшийся сосед мне говорит:

– Измученный безумством Мельпомены,

Я в этой жизни жажду только мира;

Уйдем, покуда зрители-шакалы

На растерзанье Музы не пришли!


Когда бы грек увидел наши игры…


«Поговорим о Риме – дивный град…»

Поговорим о Риме – дивный град!

Он утвердился купола победой.

Послушаем апостольское credo:

Несется пыль и радуги висят.


На Авентине вечно ждут царя —

Двунадесятых праздников кануны —

И строго-канонические луны

Не могут изменить календаря.


На дольный мир бросает пепел бурый

Над Форумом огромная луна,

И голова моя обнажена —

О, холод католической тонзуры!


«Есть ценностей незыблемая ска́ла…»

Есть ценностей незыблемая ска́ла

Над скучными ошибками веков.

Неправильно наложена опала

На автора возвышенных стихов.


И вслед за тем, как жалкий Сумароков

Пролепетал заученную роль,

Как царский посох в скинии пророков,

У нас цвела торжественная боль.


Что делать вам в театре полуслова

И полумаск, герои и цари?

И для меня явленье Озерова —

Последний луч трагической зари.


«Ни триумфа, ни войны…»

Ни триумфа, ни войны!

О железные, доколе

Безопасный Капитолий

Мы хранить осуждены?


Или римские перуны —

Гнев народа – обманув,

Отдыхает острый клюв

Той ораторской трибуны;


Или возит кирпичи

Солнца дряхлая повозка

И в руках у недоноска

Рима ржавые ключи?


Encyclica

Есть обитаемая духом

Свобода – избранных удел.

Орлиным зреньем, дивным слухом

Священник римский уцелел.


И голубь не боится грома,

Которым церковь говорит;

В апостольском созвучьи: Roma!

Он только сердце веселит.


Я повторяю это имя

Под вечным куполом небес,

Хоть говоривший мне о Риме

В священном сумраке исчез!


«Обиженно уходят на холмы…»

Обиженно уходят на холмы,

Как Римом недовольные плебеи,

Старухи-овцы – черные халдеи,

Исчадье ночи в капюшонах тьмы.


Их тысячи – передвигают все,

Как жердочки, мохнатые колени,

Трясутся и бегут в курчавой пене,

Как жеребья в огромном колесе.


Им нужен царь и черный Авентин,

Овечий Рим с его семью холмами,

Собачий лай, костер под небесами

И горький дым жилища, и овин.


На них кустарник двинулся стеной

И побежали воинов палатки,

Они идут в священном беспорядке.

Висит руно тяжелою волной.


Из книги «Tristia»

(1916–1920)

Зверинец

Отверженное слово «мир»

В начале оскорбленной эры;

Светильник в глубине пещеры

И воздух горных стран – эфир;

Эфир, которым не сумели,

Не захотели мы дышать.

Козлиным голосом, опять,

Поют косматые свирели.


Пока ягнята и волы

На тучных пастбищах водились

И дружелюбные садились

На плечи сонных скал орлы, —

Германец выкормил орла,

И лев британцу покорился,

И галльский гребень появился

Из петушиного хохла.


А ныне завладел дикарь

Священной палицей Геракла,

И черная земля иссякла,

Неблагодарная, как встарь.

Я палочку возьму сухую,

Огонь добуду из нее,

Пускай уходит в ночь глухую

Мной всполошенное зверье!


Петух и лев, широкохмурый

Орел и ласковый медведь —

Мы для войны построим клеть,

Звериные пригреем шкуры.

А я пою вино времен —

Источник речи италийской,

И, в колыбели праарийской,

Славянский и германский лён!


Италия, тебе не лень

Тревожить Рима колесницы,

С кудахтаньем домашней птицы

Перелетев через плетень?

И ты, соседка, не взыщи, —

Орел топорщится и злится:

Что, если для твоей пращи

Холодный камень не годится?


В зверинце заперев зверей,

Мы успокоимся надолго,

И станет полноводней Волга,

И рейнская струя светлей —

И умудренный человек

Почтит невольно чужестранца,

Как полубога, буйством танца

На берегах великих рек.


«На розвальнях, уложенных соломой…»

На розвальнях, уложенных соломой,

Едва прикрытые рогожей роковой,

От Воробьевых гор до церковки знакомой

Мы ехали огромною Москвой.


А в Угличе играют дети в бабки

И пахнет хлеб, оставленный в печи.

По улицам меня везут без шапки,

И теплятся в часовне три свечи.


Не три свечи горели, а три встречи —

Одну из них сам Бог благословил,

Четвертой не бывать, а Рим далече —

И никогда он Рима не любил.


Ныряли сани в черные ухабы,

И возвращался с гульбища народ.

Худые мужики и злые бабы

Переминались у ворот.


Сырая даль от птичьих стай чернела,

И связанные руки затекли;

Царевича везут, немеет страшно тело —

И рыжую солому подожгли.


«Мне холодно. Прозрачная весна…»

Мне холодно. Прозрачная весна

В зеленый пух Петрополь одевает,

Но, как медуза, невская волна

Мне отвращенье легкое внушает.

По набережной северной реки

Автомобилей мчатся светляки,

Летят стрекозы и жуки стальные,

Мерцают звезд булавки золотые,

Но никакие звезды не убьют

Морской воды тяжелый изумруд.


«В Петрополе прозрачном мы умрем…»

В Петрополе прозрачном мы умрем,

Где властвует над нами Прозерпина.

Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,

И каждый час нам смертная година.


Богиня моря, грозная Афина,

Сними могучий каменный шелом.

В Петрополе прозрачном мы умрем, —

Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина.


«Не веря воскресенья чуду…»

Не веря воскресенья чуду,

На кладбище гуляли мы,

– Ты знаешь, мне земля повсюду

Напоминает те холмы

. .

. .

Где обрывается Россия

Над морем черным и глухим.


От монастырских косогоров

Широкий убегает луг.

Мне от владимирских просторов

Так не хотелося на юг,

Но в этой темной, деревянной

И юроди́вой слободе

С такой монашкою туманной

Остаться – значит, быть беде.


Целую локоть загорелый

И лба кусочек восковой,

Я знаю: он остался белый

Под смуглой прядью золотой.

Целую кисть, где от браслета

Еще белеет полоса.

Тавриды пламенное лето

Творит такие чудеса.


Как скоро ты смуглянкой стала

И к Спасу бедному пришла,

Не отрываясь целовала,

А гордою в Москве была.

Нам остается только имя:

Чудесный звук, на долгий срок.

Прими ж ладонями моими

Пересыпаемый песок.


«Эта ночь непоправима…»

Эта ночь непоправима,

А у вас еще светло!

У ворот Ерусалима

Солнце черное взошло.


Солнце желтое страшнее —

Баю-баюшки-баю —

В светлом храме иудеи

Хоронили мать мою.


Благодати не имея

И священства лишены,

В светлом храме иудеи

Отпевали прах жены.


И над матерью звенели

Голоса израильтян.

Я проснулся в колыбели,

Черным солнцем осиян.


«Собирались эллины войною…»

Собирались эллины войною

На прелестный остров Саламин —

Он, отторгнут вражеской рукою,

Виден был из гавани Афин.


А теперь друзья-островитяне

Снаряжают наши корабли —

Не любили раньше англичане

Европейской сладостной земли.


О Европа, новая Эллада,

Охраняй Акрополь и Пирей!

Нам подарков с острова не надо —

Целый лес незваных кораблей.


Соломинка

I

Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне

И ждешь, бессонная, чтоб, важен и высок,

Спокойной тяжестью – что может быть печальней —

На веки чуткие спустился потолок,


Соломка звонкая, соломинка сухая,

Всю смерть ты выпила и сделалась нежней,

Сломалась милая соломка неживая,

Не Саломея, нет, соломинка скорей.


В часы бессонницы предметы тяжелее,

Как будто меньше их – такая тишина, —

Мерцают в зеркале подушки, чуть белея,

И в круглом омуте кровать отражена.


Нет, не Соломинка в торжественном атласе,

В огромной комнате над черною Невой,

Двенадцать месяцев поют о смертном часе,

Струится в воздухе лед бледно-голубой.


Декабрь торжественный струит свое дыханье,

Как будто в комнате тяжелая Нева.

Нет, не Соломинка – Лигейя, умиранье, —

Я научился вам, блаженные слова.


II

Я научился вам, блаженные слова:

Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита.

В огромной комнате тяжелая Нева,

И голубая кровь струится из гранита.


Декабрь торжественный сияет над Невой.

Двенадцать месяцев поют о смертном часе.

Нет, не Соломинка в торжественном атласе

Вкушает медленный томительный покой.


В моей крови живет декабрьская Лигейя,

Чья в саркофаге спит блаженная любовь.

А та – Соломинка, быть может – Саломея,

Убита жалостью и не вернется вновь.


Декабрист

– Тому свидетельство языческий сенат —

Сии дела не умирают! —

Он раскурил чубук и запахнул халат,

А рядом в шахматы играют.


Честолюбивый сон он променял на сруб

В глухом урочище Сибири,

И вычурный чубук у ядовитых губ,

Сказавших правду в скорбном мире.


Шумели в первый раз германские дубы.

Европа плакала в тенетах.

Квадриги черные вставали на дыбы

На триумфальных поворотах.


Бывало, голубой в стаканах пунш горит.

С широким шумом самовара

Подруга рейнская тихонько говорит,

Вольнолюбивая гитара.


– Еще волнуются живые голоса

О сладкой вольности гражданства!

Но жертвы не хотят слепые небеса:

Вернее труд и постоянство.


Всё перепуталось, и некому сказать,

Что, постепенно холодея,

Всё перепуталось, и сладко повторять:

Россия, Лета, Лорелея.


«Среди священников левитом молодым…»


А. В. Карташеву

Среди священников левитом молодым

На страже утренней он долго оставался.

Ночь иудейская сгущалася над ним,

И храм разрушенный угрюмо созидался.


Он говорил: «Небес тревожна желтизна.

Уж над Евфратом ночь, бегите, иереи!»

А старцы думали: не наша в том вина;

Се черно-желтый свет, се радость Иудеи.


Он с нами был, когда, на берегу ручья,

Мы в драгоценный лен Субботу пеленали

И семисвещником тяжелым освещали

Ерусалима ночь и чад небытия.


«Твое чудесное произношенье…»

Твое чудесное произношенье —

Горячий посвист хищных птиц;

Скажу ль: живое впечатленье

Каких-то шелковых зарниц.


«Что» – голова отяжелела.

«Цо» – это я тебя зову!

И далеко прошелестело:

Я тоже на земле живу.


Пусть говорят: любовь крылата,

Смерть окрыленнее стократ;

Еще душа борьбой объята,

А наши губы к ней летят.


И столько воздуха и шелка

И ветра в шепоте твоем,

И, как слепые, ночью долгой

Мы смесь бессолнечную пьем.


«Что поют часы-кузнечик…»

Что поют часы-кузнечик,

Лихорадка шелестит,

И шуршит сухая печка —

Это красный шелк горит.


Что зубами мыши точат

Жизни тоненькое дно —

Это ласточка и дочка

Отвязала мой челнок.


Что на крыше дождь бормочет —

Это черный шелк горит.

Но черемуха услышит

И на дне морском: прости.


Потому что смерть невинна,

И ничем нельзя помочь,

Что в горячке соловьиной

Сердце теплое еще.


«Я не искал в цветущие мгновенья…»


Кассандре

Я не искал в цветущие мгновенья

Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз,

Но в декабре – торжественное бденье —

Воспоминанье мучит нас!


И в декабре семнадцатого года

Всё потеряли мы, любя:

Один ограблен волею народа,

Другой ограбил сам себя…


Когда-нибудь в столице шалой,

На скифском празднике, на берегу Невы,

При звуках омерзительного бала

Сорвут платок с прекрасной головы…


Но если эта жизнь – необходимость бреда

И корабельный лес – высокие дома, —

Лети, безрукая победа,

Гиперборейская чума!


На площади с броневиками

Я вижу человека: он

Волков горящими пугает головнями —

Свобода, равенство, закон!


«В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…»

В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа,

Нам пели Шуберта – родная колыбель!

Шумела мельница, и в песнях урагана

Смеялся музыки голубоглазый хмель.


Старинной песни мир – коричневый, зеленый,

Но только вечно-молодой,

Где соловьиных лип рокочущие кроны

С безумной яростью качает царь лесной.


И сила страшная ночного возвращенья

Та песня дикая, как черное вино:

Это двойник – пустое привиденье —

Бессмысленно глядит в холодное окно!


«На страшной высоте блуждающий огонь…»

На страшной высоте блуждающий огонь,

Но разве так звезда мерцает?

Прозрачная звезда, блуждающий огонь,

Твой брат, Петрополь, умирает.


На страшной высоте земные сны горят,

Зеленая звезда мерцает.

О, если ты звезда, – воде и небу брат,

Твой брат, Петрополь, умирает.


Чудовищный корабль на страшной высоте

Несется, крылья расправляет —

Зеленая звезда, в прекрасной нищете

Твой брат, Петрополь, умирает.


Прозрачная весна над черною Невой

Сломалась. Воск бессмертья тает.

О, если ты звезда, – Петрополь, город твой,

Твой брат, Петрополь, умирает.


«Когда в теплой ночи замирает…»

Когда в теплой ночи замирает

Лихорадочный форум Москвы

И театров широкие зевы

Возвращают толпу площадям —


Протекает по улицам пышным

Оживленье ночных похорон:

Льются мрачно-веселые толпы

Из каких-то божественных недр.


Это солнце ночное хоронит

Возбужденная играми чернь,

Возвращаясь с полночного пира

Под глухие удары копыт.


И как новый встает Геркуланум,

Спящий город в сияньи луны:

И убогого рынка лачуги,

И могучий дорический ствол.


«Прославим, братья, сумерки свободы…»

Прославим, братья, сумерки свободы,

Великий сумеречный год!

В кипящие ночные воды

Опущен грузный лес тенет.

Восходишь ты в глухие годы —

О солнце, судия, народ!


Прославим роковое бремя,

Которое в слезах народный вождь берет.

Прославим власти сумрачное бремя,

Ее невыносимый гнет.

В ком сердце есть – тот должен слышать, время,

Как твой корабль ко дну идет.


Мы в легионы боевые

Связали ласточек – и вот

Не видно солнца; вся стихия

Щебечет, движется, живет;

Сквозь сети – сумерки густые —

Не видно солнца и земля плывет.


Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,

Скрипучий поворот руля.

Земля плывет. Мужайтесь, мужи.

Как плугом океан деля,

Мы будем помнить и в летейской стуже,

Что десяти небес нам стоила земля.


Tristia

Я изучил науку расставанья

В простоволосых жалобах ночных.

Жуют волы, и длится ожиданье,

Последний час вигилий городских.

И чту обряд той петушиной ночи,

Когда, подняв дорожной скорби груз,

Глядели вдаль заплаканные очи

И женский плач мешался с пеньем муз.


Кто может знать при слове – расставанье,

Какая нам разлука предстоит?

Что нам сулит петушье восклицанье,

Когда огонь в акрополе горит?

И на заре какой-то новой жизни,

Когда в сенях лениво вол жует,

Зачем петух, глашатай новой жизни,

На городской стене крылами бьет?


И я люблю обыкновенье пряжи:

Снует челнок, веретено жужжит.

Смотри: навстречу, словно пух лебяжий,

Уже босая Делия летит!

О, нашей жизни скудная основа!

Куда как беден радости язык!

Всё было встарь. Всё повторится снова.

И сладок нам лишь узнаванья миг.


Да будет так: прозрачная фигурка

На чистом блюде глиняном лежит,

Как беличья распластанная шкурка,

Склонясь над воском, девушка глядит.

Не нам гадать о греческом Эребе,

Для женщин воск – что для мужчины медь,

Нам только в битвах выпадает жребий,

А им дано гадая умереть.


«На каменных отрогах Пиэрии…»

На каменных отрогах Пиэрии

Водили музы первый хоровод,

Чтобы, как пчелы, лирники слепые

Нам подарили ионийский мед.

И холодком повеяло высоким

От выпукло-девического лба,

Чтобы раскрылись правнукам далеким

Архипелага нежные гроба.


Бежит весна топтать луга Эллады,

Обула Сафо пестрый сапожок,

И молоточками куют цикады,

Как в песенке поется, перстенек.

Высокий дом построил плотник дюжий.

На свадьбу всех передушили кур,

И растянул сапожник неуклюжий

На башмаки все пять воловьих шкур.


Нерасторопна черепаха-лира,

Едва-едва, беспалая, ползет.

Лежит себе на солнышке Эпира,

Тихонько грея золотой живот.

Ну кто ее такую приласкает,

Кто спящую ее перевернет —

Она во сне Терпандра ожидает,

Сухих перстов предчувствуя налет.


Поит дубы холодная криница,

Простоволосая шумит трава,

На радость осам пахнет медуница.

О, где же вы, святые острова,

Где не едят надломленного хлеба,

Где только мед, вино и молоко,

Скрипучий труд не омрачает неба

И колесо вращается легко.


«В хрустальном омуте какая крутизна…»

В хрустальном омуте какая крутизна!

За нас сиенские предстательствуют горы,

И сумасшедших скал колючие соборы

Повисли в воздухе, где шерсть и тишина.


С висячей лестницы пророков и царей

Спускается орган, святого духа крепость,

Овчарок бодрый лай и добрая свирепость,

Овчины пастухов и посохи судей.


Вот неподвижная земля, и вместе с ней

Я христианства пью холодный горный воздух,

Крутое «Верую» и псалмопевца роздых,

Ключи и рубища апостольских церквей.


Какая линия могла бы передать

Хрусталь высоких нот в эфире укрепленном,

И с христианских гор в пространстве изумленном,

Как Палестрины песнь, нисходит благодать.


«Сестры – тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы…»

Сестры – тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы.

Медуницы и осы тяжелую розу сосут;

Человек умирает. Песок остывает согретый,

И вчерашнее солнце на черных носилках несут.


Ах, тяжелые соты и нежные сети!

Легче камень поднять, чем имя твое повторить.

У меня остается одна забота на свете:

Золотая забота, как времени бремя избыть.


Словно темную воду, я пью помутившийся воздух.

Время вспахано плугом, и роза землею была.

В медленном водовороте тяжелые нежные розы,

Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела.


«Вернись в смесительное лоно…»

Вернись в смесительное лоно,

Откуда, Лия, ты пришла,

За то, что солнцу Илиона

Ты желтый сумрак предпочла.


Иди, никто тебя не тронет,

На грудь отца в глухую ночь

Пускай главу свою уронит

Кровосмесительница-дочь.


Но роковая перемена

В тебе исполниться должна:

Ты будешь Лия – не Елена,

Не потому наречена,


Что царской крови тяжелее

Струиться в жилах, чем другой, —

Нет, ты полюбишь иудея,

Исчезнешь в нем – и бог с тобой.


«Когда Психея-жизнь спускается к теням…»

Когда Психея-жизнь спускается к теням

В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной, —

Слепая ласточка бросается к ногам

С стигийской нежностью и веткою зеленой.


Навстречу беженке спешит толпа теней,

Товарку новую встречая причитаньем,

И руки слабые ломают перед ней

С недоумением и робким упованьем.


Кто держит зеркальце, кто баночку духов,

Душа ведь – женщина, ей нравятся безделки! —

И лес безлиственный прозрачных голосов

Сухие жалобы кропят, как дождик мелкий.


И в нежной сутолке, не зная, что начать,

Душа не узнает прозрачныя дубравы,

Дохнет на зеркало и медлит передать

Лепешку медную с туманной переправы.


«Я слово позабыл, что я хотел сказать…»

Я слово позабыл, что я хотел сказать.

Слепая ласточка в чертог теней вернется

На крыльях срезанных, с прозрачными играть.

В беспамятстве ночная песнь поется.


Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.

Прозрачны гривы табуна ночного.

В сухой реке пустой челнок плывет.

Среди кузнечиков беспамятствует слово.


И медленно растет, как бы шатер иль храм:

То вдруг прокинется безумной Антигоной,

То мертвой ласточкой бросается к ногам,

С стигийской нежностью и веткою зеленой.


О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,

И выпуклую радость узнаванья:

Я так боюсь рыданья аонид,

Тумана, звона и зиянья!


А смертным власть дана любить и узнавать,

Для них и звук в персты прольется!

Но я забыл, что я хочу сказать, —

И мысль бесплотная в чертог теней вернется.


Всё не о том прозрачная твердит,

Всё – ласточка, подружка, Антигона…

А на губах, как черный лед, горит

Стигийского воспоминанье звона.


«В Петербурге мы сойдемся снова…»

В Петербурге мы сойдемся снова,

Словно солнце мы похоронили в нем,

И блаженное, бессмысленное слово

В первый раз произнесем.

В черном бархате советской ночи,

В бархате всемирной пустоты,

Всё поют блаженных жен родные очи,

Всё цветут бессмертные цветы.


Дикой кошкой горбится столица,

На мосту патруль стоит,

Только злой мотор во мгле промчится

И кукушкой прокричит.

Мне не надо пропуска ночного,

Часовых я не боюсь:

За блаженное, бессмысленное слово

Я в ночи советской помолюсь.


Слышу легкий театральный шорох

И девическое «ах» —

И бессмертных роз огромный ворох

У Киприды на руках.

У костра мы греемся от скуки,

Может быть, века пройдут,

И блаженных жен родные руки

Легкий пепел соберут.


Где-то хоры сладкие Орфея

И родные темные зрачки,

И на грядки кресел с галереи

Падают афиши-голубки.

Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи,

В черном бархате всемирной пустоты

Всё поют блаженных жен крутые плечи,

А ночного солнца не заметишь ты.


«Чуть мерцает призрачная сцена…»

Чуть мерцает призрачная сцена,

Хоры слабые теней,

Захлестнула шелком Мельпомена

Окна храмины своей.

Черным табором стоят кареты,

На дворе мороз трещит,

Всё космато: люди и предметы,

И горячий снег хрустит.


Понемногу челядь разбирает

Шуб медвежьих вороха.

В суматохе бабочка летает.

Розу кутают в меха.

Модной пестряди кружки и мошки.

Театральный легкий жар,

А на улице мигают плошки

И тяжелый валит пар.


Кучера измаялись от крика,

И храпит и дышит тьма.

Ничего, голубка Эвридика,

Что у нас студеная зима.

Слаще пенья итальянской речи

Для меня родной язык,

Ибо в нем таинственно лепечет

Чужеземных арф родник.


Пахнет дымом бедная овчина.

От сугроба улица черна.

Из блаженного, певучего притина

К нам летит бессмертная весна;

Чтобы вечно ария звучала:

«Ты вернешься на зеленые луга», —

И живая ласточка упала

На горячие снега.


«Мне жалко, что теперь зима…»

Мне жалко, что теперь зима

И комаров не слышно в доме,

Но ты напомнила сама

О легкомысленной соломе.


Стрекозы вьются в синеве,

И ласточкой кружится мода,

Корзиночка на голове —

Или напыщенная ода?


Советовать я не берусь,

И бесполезны отговорки,

Но взбитых сливок вечен вкус

И запах апельсинной корки.


Ты всё толкуешь наобум,

От этого ничуть не хуже,

Что делать, самый нежный ум

Весь помещается снаружи.


И ты пытаешься желток

Взбивать рассерженною ложкой,

Он побелел, он изнемог —

И все-таки еще немножко.


И право, не твоя вина —

Зачем оценки и изнанки, —

Ты как нарочно создана

Для комедийной перебранки.


В тебе всё дразнит, всё поет,

Как итальянская рулада,

И маленький вишневый рот

Сухого просит винограда.


Так не старайся быть умней,

В тебе всё прихоть, всё минута.

И тень от шапочки твоей —

Венецианская баута.


«Возьми на радость из моих ладоней…»

Возьми на радость из моих ладоней

Немного солнца и немного меда,

Как нам велели пчелы Персефоны.


Не отвязать неприкрепленной лодки.

Не услыхать в меха обутой тени.

Не превозмочь в дремучей жизни страха.


Нам остаются только поцелуи,

Мохнатые, как маленькие пчелы,

Что умирают, вылетев из улья.


Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,

Их родина – дремучий лес Тайгета,

Их пища – время, медуница, мята…


Возьми ж на радость дикий мой подарок —

Невзрачное сухое ожерелье

Из мертвых пчел, мед превративших в солнце!


«За то, что я руки твои не сумел удержать…»

За то, что я руки твои не сумел удержать,

За то, что я предал соленые нежные губы,

Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать —

Как я ненавижу пахучие, древние срубы!


Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,

Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко.

Никак не уляжется крови сухая возня,

И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.


Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?

Зачем преждевременно я от тебя оторвался?

Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,

Еще в древесину горячий топор не врезался.


Прозрачной слезой на стенах проступила смола,

И чувствует город свои деревянные ребра,

Но хлынула к лестницам кровь и на приступ

пошла, И трижды приснился мужам соблазнительный образ.


Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?

Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.

И падают стрелы сухим деревянным дождем,

И стрелы другие растут на земле, как орешник.


Последней звезды безболезненно гаснет укол,

И серою ласточкой утро в окно постучится,

И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,

На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится.


«Когда городская выходит на стогны луна…»

Когда городская выходит на стогны луна,

И медленно ей озаряется город дремучий,

И ночь нарастает, унынья и меди полна,

И грубому времени воск уступает певучий,


И плачет кукушка на каменной башне своей,

И бледная жница, сходящая в мир бездыханный,

Тихонько шевелит огромные спицы теней

И желтой соломой бросает на пол деревянный…


«Я наравне с другими…»

Я наравне с другими

Хочу тебе служить,

От ревности сухими

Губами ворожить.

Не утоляет слово

Мне пересохших уст,

И без тебя мне снова

Дремучий воздух пуст.


Я больше не ревную,

Но я тебя хочу,

И сам себя несу я,

Как жертву палачу.

Тебя не назову я

Ни радость, ни любовь,

На дикую, чужую

Мне подменили кровь.


Еще одно мгновенье,

И я скажу тебе:

Не радость, а мученье

Я нахожу в тебе.

И, словно преступленье,

Меня к тебе влечет

Искусанный в смятеньи

Вишневый нежный рот.


Вернись ко мне скорее,

Мне страшно без тебя,

Я никогда сильнее

Не чувствовал тебя,

И всё, чего хочу я,

Я вижу наяву.

Я больше не ревную,

Но я тебя зову.


«Я в хоровод теней, топтавших нежный луг…»

Я в хоровод теней, топтавших нежный луг,

С певучим именем вмешался…

Но всё растаяло – и только слабый звук

В туманной памяти остался.


Сначала думал я, что имя – серафим,

И тела легкого дичился,

Немного дней прошло, и я смешался с ним

И в милой тени растворился.


И снова яблоня теряет дикий плод,

И тайный образ мне мелькает,

И богохульствует, и сам себя клянет,

И угли ревности глотает.


А счастье катится, как обруч золотой,

Чужую волю исполняя,

И ты гоняешься за легкою весной,

Ладонью воздух рассекая.


И так устроено, что не выходим мы

Из заколдованного круга;

Земли девической упругие холмы

Лежат спеленатые туго.


Из других редакций «Tristia»

«От легкой жизни мы сошли с ума…»

От легкой жизни мы сошли с ума:

С утра вино, а вечером похмелье.

Как удержать напрасное веселье,

Румянец твой, о пьяная чума?


В пожатьи рук мучительный обряд,

На улицах ночные поцелуи —

Когда речные тяжелеют струи

И фонари, как факелы, горят.


Мы смерти ждем, как сказочного волка,

Но я боюсь, что раньше всех умрет

Тот, у кого тревожно-красный рот

И на глаза спадающая челка.


«Вот дароносица, как солнце золотое…»

Вот дароносица, как солнце золотое,

Повисла в воздухе – великолепный миг.

Здесь должен прозвучать лишь греческий язык:

Взят в руки целый мир, как яблоко простое.


Богослужения торжественный зенит,

Свет в круглой храмине под куполом в июле,

Чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули

О луговине той, где время не бежит.


И Евхаристия, как вечный полдень, длится —

Все причащаются, играют и поют,

И на виду у всех божественный сосуд

Неисчерпаемым веселием струится.


«В разноголосице девического хора…»

В разноголосице девического хора


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю