Текст книги "Закатное солнце"
Автор книги: Осаму Дадзай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
И до сих пор наша жизнь в этом сельском уединении шла довольно спокойно и размеренно, без каких бы то ни было происшествий. Местные жители были добры к нам. Мы переехали сюда в декабре прошлого года, минули январь, февраль, март, наступил апрель… До сегодняшнего дня мы жили, отрешившись от всего на свете, и если не возились на кухне, то либо сидели с вязаньем на веранде, либо читали, либо пили чай в китайской гостиной. В феврале расцвели сливы, и посёлок оказался погребённым под цветами. Пришёл март, но дни стояли такие безветренные и тёплые, что ни один лепесток не упал на землю, сливы стояли в цвету до самого конца месяца. Они были так прекрасны – и утром, и днём, и в сумерках, и ночью, – что просто замирало сердце. Стоило приоткрыть стеклянную дверь на веранде, как в дом проникал необыкновенный тонкий аромат. В конце марта по вечерам обязательно поднимался ветер, и когда мы сидели за чаем в сумеречной столовой, из окна в комнату влетали лепестки и падали в пиалы с чаем. В апреле мы с матушкой проводили время на веранде за вязаньем и обсуждали, что посадим на нашем огороде. Матушка сказала, что будет помогать мне. Ах, когда я написала это, мне вдруг пришло в голову, что хотя мы и в самом деле, как сказала матушка, умерли и возродились потом в совершенно ином обличье, человеку, наверное, всё же не дано воскреснуть, как Иисусу Христу. Вот и сама матушка, что бы она там ни говорила, всё-таки вскрикнула, проглотив ложку супа, потому что в тот миг подумала вдруг о Наодзи. Мои старые раны тоже, наверное, ещё не скоро заживут окончательно.
Ах, мне хочется описать всё в точности, как оно было, не пропуская ничего, ни единого пустяка. Иногда я думаю, хотя и себе самой боюсь в том признаться, что безмятежность нашего нынешнего существования в этом сельском жилище не более чем ложь и притворство. Я не могу избавиться от ощущения, что на эту мирную жизнь, дарованную Богом матушке и мне, как недолгую передышку, уже легла мрачная тень несчастья. Иногда мне кажется, что я больше не выдержу: матушка угасает с каждым днём, хоть и делает вид, что абсолютно счастлива, а в моей груди поселилась гадюка, она тучнеет и тучнеет, словно высасывая из матушки все соки, она тучнеет, несмотря на то, что я всеми силами стараюсь противиться этому. Ах, если бы я могла сказать: «Это просто проделки весны!» Конечно, я скверно поступила с змеиными яйцами, и это лишний раз доказывает, в каком ужасном состоянии мои нервы. Я доставляю матушке одни неприятности, усугубляя её горе и лишая последних жизненных сил. Любовь… Ах нет, я больше не в силах написать ни слова.
2
После того случая со змеиными яйцами прошло дней десять, и всё это время нас преследовали дурные предзнаменования, они делали матушку несчастной и сокращали её жизненный срок.
Начать с того, что я устроила пожар.
Я поджигаю дом! Да такого кошмара мне и во сне не могло привидеться!
Неужели я так и осталась изнеженной «барышней», которой и в голову не приходит, хотя это так очевидно, что неосторожное обращение с огнём ведёт к пожару?
Встав по нужде поздно ночью, я дошла до стоявшей в прихожей ширмы и вдруг заметила какое-то свечение в той стороне, где ванная. На всякий случай заглянула туда и увидела, что стеклянная дверь ванной сделалась ярко-красной, а за ней что-то трещит. Я бросилась к боковой двери, открыла её и босиком выскочила наружу. Куча хвороста, громоздившаяся возле топки, была охвачена пламенем.
Добежав до крестьянского дома, стоявшего сразу же за нашим садом, я что было силы принялась колотить в дверь:
– Накаи-сан! Скорее проснитесь! Пожар!
Накаи, судя по всему, уже спал.
– Иду-иду! – наконец откликнулся он и поторапливаемый моими криками: «прошу вас, скорее, скорее», выскочил из дома прямо в ночной рубашке.
Вдвоём мы вернулись к полыхавшей куче хвороста и стали поливать её водой, таская её вёдрами из пруда. Тут со стороны коридора послышался крик матушки. Отбросив ведро, я поспешила к ней.
– Маменька, не волнуйтесь, всё уже в порядке, ложитесь.
Успев подхватить лишившуюся чувств матушку, я отвела её в спальню и, уложив, бегом вернулась в сад. Теперь я черпала воду из ванны и передавала её Накаи-сан, а он выливал её на кучу хвороста. Но пламя всё разгоралось, похоже было, что вдвоём нам не справиться.
– Пожар! Пожар! На вилле пожар! – послышались крики снизу из посёлка, и вскоре в сад, сломав изгородь, ворвались люди. Они стали заливать огонь, передавая от одного к другому по цепочке вёдра с водой, которую они черпали из резервуара, стоящего у изгороди. Через несколько минут им удалось справиться с пламенем. А ведь ещё немного, и оно перебросилось бы на крышу дома.
«Повезло!» – с облегчением подумала я и тут же содрогнулась, поняв, что послужило причиной пожара. В тот миг я впервые сообразила, что весь этот ночной переполох возник только потому, что вчера вечером я оставила возле кучи хвороста вытащенные из топки тлеющие гнилушки. Мне казалось, что я загасила их, а на самом-то деле я забыла это сделать. От такого открытия слёзы навернулись мне на глаза, я словно приросла к земле. Тут до меня донёсся громкий голос жены Нисияма-сан из дома напротив: «Ванная-то, небось, сгорела подчистую. Уж конечно, если так обращаться с топкой…»
Подошли староста посёлка Фудзита, местный полицейский Футамия и глава пожарной управы Оути. Фудзита спросил, как всегда приветливо улыбаясь:
– Испугались, наверное? Как это случилось?
– Это я во всём виновата. Мне казалось, я загасила гнилушки… – только и сумела выдавить из себя я и, опустив голову, замолчала.
По щекам моим покатились слёзы, я чувствовала себя такой несчастной. «Сейчас меня заберут в полицейский участок как самую последнюю преступницу», – мелькнуло в моей голове. Вдруг я вспомнила, что стою перед ними босая, непричёсанная, в одной рубашке, и чуть не сгорела от стыда, подумав, сколь жалкое зрелище я, должно быть, собой представляю.
– Понятно. А ваша матушка?.. – тихо спросил Фудзита-сан, в голосе его звучало живое участие.
– Матушка в спальне. Она очень испугалась…
– И всё же, – вставил молодой полицейский, очевидно, желая утешить меня, – вам повезло, что огонь не перебросился на дом…
Тут пришёл успевший переодеться Накаи-сан и, задыхаясь от быстрой ходьбы, заявил:
– Да ничего страшного, подумаешь, сгорела кучка хвороста. Не из-за чего поднимать шум.
Он явно хотел меня выгородить.
– Что ж, тогда ладно. – Фудзита-сан несколько раз кивнул и, пошептавшись о чём-то с полицейским, сказал, обращаясь ко мне:
– Ну, мы пошли. Кланяйтесь матушке.
И удалился вместе с главой пожарной управы и прочими. Только полицейский задержался и, подойдя ко мне почти вплотную, чуть слышно прошептал:
– Я не стану упоминать в донесении о том, что произошло сегодня ночью.
После того, как удалился и он, Накаи-сан озабоченно спросил:
– Что он вам сказал?
– Что не станет упоминать в донесении… – ответила я.
Соседи, всё ещё стоявшие у забора, очевидно услышали мои слова, во всяком случае, они стали расходиться, бормоча: «Ну вот и хорошо, вот и ладно».
Пожелав мне приятного сна, ушёл и Накаи, а я осталась одна у сгоревшего хвороста. Глотая слёзы, рассеянно взглянула на небо – оно уже начинало светлеть.
Зайдя в ванную, я умылась, после чего долго возилась с волосами – почему-то мысль о встрече с матушкой пугала меня, – потом прошла на кухню и до самого рассвета наводила никому не нужный порядок на полках.
Когда наконец рассвело, я, стараясь ступать как можно тише, прошла в комнату и нашла матушку уже одетой. С совершенно измученным видом она сидела в китайском кресле. Увидев меня, ласково улыбнулась, но лицо её было бледнее обыкновенного.
Даже не улыбнувшись ей в ответ, я молча стала за её стулом.
Спустя некоторое время матушка сказала:
– Ничего страшного ведь не произошло. В конце концов, хворост для того и предназначен, чтобы гореть.
Почему-то вдруг развеселившись, я засмеялась. Мне вспомнилась библейская притча: «Золотые яблоки в серебряных сосудах – слово, сказанное прилично» – и я от всего сердца возблагодарила Бога за дарованное мне счастье – иметь такую добрую мать. Что было вчера вечером – было вчера. И нечего больше хандрить. Долго-долго стояла я за матушкиным стулом, глядя сквозь стеклянную дверь китайской гостиной на далёкую морскую гладь, и в конце концов ощутила, что моё дыхание сливается в единое целое с тихим дыханием матушки.
Наутро, наскоро перекусив, я занялась сгоревшей кучей хвороста. Тут появилась О-Саки-сан, хозяйка единственной местной гостиницы. Влетев в сад через калитку, она набросилась на меня с расспросами:
– Что, что случилось? Я только что узнала… Так что же произошло? – в её глазах блестели слёзы.
– Мне очень неловко, простите, – тихо сказала я.
– Да что тут неловкого? Вот только, как насчёт полиции?
– Они сказали, чтобы я не беспокоилась.
– Ну, значит, всё в порядке! – она была искренне рада за меня.
Я спросила у О-Саки-сан, каким образом мне отблагодарить жителей посёлка за помощь. Она сказала, что, наверное, всё-таки лучше всего дать им денег, и посоветовала, какие именно дома следует обойти.
– Если вам неловко идти одной, я могу пойти с вами, – предложила она.
– Но будет лучше, если я пойду одна?
– А вы справитесь? Тогда, конечно, вам лучше пойти одной.
– Так я и сделаю.
О-Саки-сан помогла мне навести порядок на месте пожара.
Покончив с уборкой, я попросила у матушки денег, каждую банкноту в сто йен завернула в красивую бумагу и на каждом пакете написала: «Примите мои извинения».
Сначала я пошла в поселковое управление. Самого старосты, Фудзита-сан, там не оказалось, и я передала бумажный пакет девушке-дежурной.
– Я знаю, что прошлой ночью допустила непростительную оплошность, – сказала я, – но впредь обещаю быть осторожнее. Простите меня, пожалуйста. И передайте мою признательность господину старосте.
Затем я направилась к дому Оути-сан, главы пожарной управы. Он сам вышел на крыльцо и молча смотрел на меня, печально улыбаясь. Почему-то мне вдруг захотелось плакать. С трудом выдавив из себя:
– Пожалуйста, простите меня, – я поспешно откланялась и двинулась дальше.
Меня душили слёзы, лицо пришло в ужасное состояние, поэтому я зашла домой, чтобы умыться и попудриться. Я уже надевала туфли в прихожей, собираясь уходить, когда из комнаты появилась матушка.
– Ещё кто-то остался? – спросила она.
– Да, я только начала, – ответила я, не поднимая головы.
– Что ж, желаю удачи, – ласково сказала она.
Черпая силу в матушкиной любви, я сумела обойти все оставшиеся дома, ни разу не заплакав.
Все были добры ко мне. В доме районного головы меня встретила невестка – хозяина не было дома, – которая при виде меня сама принялась шмыгать носом. А полицейский Футамия, когда я пришла к нему, только повторял: «Ничего, ничего, всё в порядке». Потом я обошла соседей и везде встречала только сочувствие, каждый старался меня утешить, как мог. Исключением была только молодая – на самом-то деле ей было уже около сорока – жена Нисияма-сан из дома напротив. Она сурово отчитала меня:
– Впредь извольте быть осторожнее. Может, вы там и из благородных, не знаю, но у меня просто душа в пятки уходит, когда я вижу, как вы живёте, ну будто в дочки-матери играете. Ещё странно, что вы раньше ничего не подожгли. Надеюсь впредь вы будете осторожнее. Сами подумайте, ведь будь вчера посильнее ветер, вся деревня сгорела бы.
Ночью, когда Накаи-сан старался всячески выгородить меня перед старостой и полицейским, говоря: «не из-за чего поднимать шум», эта женщина громко возмущалась: «Баня сгорела дотла. А всё потому, что они не умеют обращаться с топкой!» Но я понимала, что правда на её стороне, и не обижалась. Мы и в самом деле ничего не умели. Матушка, пытаясь утешить меня, сказала: «Хворост для того и предназначен, чтобы гореть», но шутки шутками, а если бы ветер был посильнее, то мог бы сгореть весь посёлок, тут жена Нисияма-сан была совершенно права. И если бы это действительно произошло, даже смертью я не искупила бы своей вины. Если бы я умерла, матушка тоже не стала бы жить, и не только это – я запятнала бы доброе имя покойного отца. Я понимаю, что аристократы теперь уже не те, что были раньше, но если уж умирать, то умирать красиво. А уйти из мира таким жалким образом, только чтобы снять с себя вину за поджог, о нет, такая смерть не принесёт моей душе покоя. Так или иначе, я не должна падать духом.
Начиная со следующего дня, я с энтузиазмом принялась возделывать наш огород. Иногда мне помогала дочь Накаи-сан, нашего соседа снизу. Мне казалось, что после того постыдного случая с пожаром моя кровь словно стала темнее, раньше только в груди у меня жила злобная гадюка, а теперь изменился и цвет моей крови, я постепенно превращалась в грубую деревенскую девушку. В те часы, когда мы с матушкой вязали на веранде, я ощущала какое-то непонятное стеснение в груди, мне дышалось куда привольнее, когда я выходила на поле и копалась в земле.
Кажется, это называется физическим трудом. Нельзя сказать, чтобы такая работа была для меня в новинку. Во время войны я выполняла трудовую повинность, мне даже приходилось забивать сваи. Тапочки на резиновой подошве, в которых я выходила в огород, остались у меня от того времени, мне вручили их в военном управлении. Вот тогда-то я действительно надела подобную обувь впервые в жизни, но она оказалась удивительно удобной: когда я вышла в ней в сад и мои подошвы соприкоснулись с землёй, у меня возникло ощущение необыкновенной лёгкости, я поняла, что чувствуют, ступая по земле, птицы и звери. Помню, какая жгучая радость овладела тогда моей душой. Это единственное приятное из моих военных воспоминаний. В общем-то война – довольно скучная штука.
В прошлом году – ничего.
В позапрошлом году – ничего.
В позапозапрошлом году – ничего.
Этот забавный стишок попался мне на глаза в одной из газет сразу после войны. В самом деле, когда пытаешься восстановить в памяти военные годы, возникает какое-то двойственное ощущение: вроде бы происходило многое, но одновременно не происходило ничего. Я терпеть не могу говорить о войне и слушать, как о ней вспоминают другие. Конечно, на войне многие погибли, и тем не менее разговоры о ней всегда кажутся мне какими-то жалкими и тягостными. Впрочем, может быть, это всего лишь проявление некоторой моей эксцентричности. Ибо на самом деле я не вижу ничего жалкого в том времени, когда я выполняла трудовую повинность, носила тапочки на резиновой подошве и забивала сваи. Разумеется, я ненавидела всё это, но, возможно, именно благодаря забиванию свай я очень окрепла телесно, мне даже иногда приходит в голову, что в случае чего я вполне смогу поддерживать наше существование, занимаясь каким-нибудь физическим трудом.
Во время войны, когда положение страны стало отчаянным, в наш дом на Нисикатамати пришёл какой-то человек в полувоенной форме и вручил мне повестку, в которой говорилось, что я направляюсь на принудительные работы, и график этих работ. Когда я взглянула на график, из глаз моих невольно брызнули слёзы: получалось, что, начиная со следующего дня, я должна буду через день являться на военную базу, которая находилась в горах за городом Татикава.
– А нанять кого-нибудь вместо себя нельзя? – слёзы потоком текли по моим щекам, я захлёбывалась от рыданий.
– Повестка на ваше имя, так что вы должны явиться лично, – резко ответил мужчина.
Пришлось ехать.
На следующий день лил дождь, нас построили у подножья горы Татикава, и офицер произнёс напутственное слово.
– Наша страна непременно победит в этой войне, – для начала провозгласил он, затем перешёл к частностям, – разумеется, мы непременно победим, но, если вы все не будете трудиться, выполняя указания военного командования, это осложнит ведение военных действий, и нас ждёт участь Окинавы. От вас требуется неукоснительное выполнение порученной вам работы. Кроме того, вы должны проявлять крайнюю бдительность, ведь сюда в горы могут пробраться вражеские лазутчики. Отныне все вы будете иметь возможность входить на базу наравне с солдатами, поэтому призываю вас к предельной осторожности – вы не должны ни в коем случае ни с кем говорить о том, что увидите здесь.
Горы были едва видны сквозь дождевую завесу, мобилизованные – около пятисот человек обоего пола – мокли под дождём, почтительно внимая разглагольствованиям офицера. Среди них были ученики средних школ, они дрожали от холода и с трудом сдерживали слёзы. Дождь был такой сильный, что даже плащ не спасал меня от него: и жакет, и нижнее бельё были мокры до нитки.
Целый день я таскала корзины с землёй и так измучилась, что всю обратную дорогу проплакала. Но на следующий день меня с несколькими другими женщинами поставили забивать сваи, и эта работа мне понравилась больше.
Несколько раз я ловила на себе подозрительные взгляды школьников. Однажды они проходили мимо, когда я тащила корзину с землёй, и, к своему удивлению, я услышала, как один из них прошептал:
– Может, она шпионка?
– Почему ему это пришло в голову? – спросила я у девушки, которая шла рядом со мной.
– Наверное, потому, что ты похожа на иностранку, – совершенно серьёзно ответила она.
– А ты, ты тоже считаешь меня шпионкой?
– Нет, – ответила она, улыбнувшись.
– Я – японка, – сказала я и невольно усмехнулась: настолько абсурдно и глупо прозвучали эти слова.
Однажды в погожий день, когда я с раннего утра вместе с мужчинами таскала брёвна, молодой офицер, надзиравший за нашей работой, вдруг, нахмурившись, поманил меня.
– Эй, ты, подойди-ка сюда, – приказал он и двинулся в сторону соснового бора. С бьющимся от страха сердцем я последовала за ним. Остановившись возле груды досок, только что привезённых с лесопилки, офицер резко повернулся ко мне.
– [object Object], несладко приходится. Сегодня будете караулить лесоматериалы, – сказал он, блеснув в улыбке белыми зубами.
– Я должна стоять здесь?
– Здесь прохладно и тихо, можете подремать на досках. А если станет скучно, вот, возьмите, почитайте, если будет настроение, – с этими словами он извлёк из кармана маленькую брошюрку и смущённо бросил её на доски. – Ничего особенного, но, может, пригодится.
На обложке брошюрки было написано «Тройка».
– Большое спасибо, – сказала я, поднимая книжку. – У нас в семье тоже есть один любитель чтения, но он сейчас далеко, на юге.
– Вот оно что… Ваш муж – ответил он, неправильно поняв меня. – Да, юг, это ужасно. – И он сочувственно покачал головой. – Значит, сегодня вы будете здесь. Обед я вам принесу, так что отдыхайте.
И он быстро ушёл.
Я села на доски и стала читать. Я дошла до середины книжки, когда, стуча башмаками, появился всё тот же офицер.
– Вот и обед. Наверное, вам скучно здесь одной, – сказал он и, поставив коробку с едой на траву, снова поспешно удалился.
Покончив с обедом, я заползла на самый верх груды досок, легла и продолжила чтение. Дочитав книгу, задремала и проснулась уже в четвёртом часу. Внезапно у меня возникло ощущение, что этого молодого офицера я уже видела где-то прежде, но мне так и не удалось вспомнить, где именно. Спустившись с груды досок, я едва успела пригладить волосы, как раздался знакомый стук башмаков.
– Ну, спасибо, что согласились покараулить доски. Теперь можете быть свободны.
Подбежав к офицеру, я протянула ему книжку и хотела сказать, как я благодарна ему, но слова застряли у меня в горле, я лишь молча взглянула на него снизу вверх, наши глаза встретились, и слёзы градом покатились по моим щекам. В его глазах тоже блеснули слёзы.
Мы расстались, так и не сказав друг другу ни слова, и больше этот офицер ни разу не появился на том участке, где я работала. Тогда мне единственный раз удалось отлынить от работы, всё остальное время я через день ездила на базу и трудилась, как все, до полного изнеможения. Матушку очень беспокоило моё здоровье, но физический труд только закалил меня, теперь я даже втайне горжусь тем, что умею забивать сваи, и уж во всяком случае я не из тех, кого может испугать работа на огороде.
Я сказала, что терпеть не могу ни говорить о войне, ни слушать, а сама так увлеклась рассказом о собственном «бесценном опыте»… Но это единственное воспоминание военной поры, которое не вызывает у меня отвращения, всё остальное – как в том стишке:
В прошлом году – ничего,
В позапрошлом году – ничего,
В позапозапрошлом году – ничего.
Да, наверное, это глупо звучит, но война оставила мне на память только одно – дурацкие резиновые тапочки.
Эти резиновые тапочки повлекли за собой поток никому не нужных воспоминаний и заставили меня отклониться от предмета моего повествования, но благодаря тому, что я каждый день надеваю эти резиновые тапочки, эту единственную память, оставшуюся мне от военных лет, и выхожу в огород, мне удаётся отвлечься от постоянно гнетущего меня тайного беспокойства и обрести уверенность в себе, вот только матушка с каждым днём всё больше слабеет.
Змеиные яйца.
Пожар.
С того времени матушка заметно сдала. А я, напротив, постепенно превращаюсь в грубую деревенскую бабу. И не могу отделаться от ощущения, что здоровею и толстею исключительно за счёт постоянного высасывания из матушки последних жизненных соков.
Даже когда я устроила пожар, матушка не только не ругала меня, а наоборот, постаралась утешить, заявив, что хворост, мол, для того и нужен, чтобы гореть, но душевное потрясение, которое она испытала тогда, несомненно, было в десятки раз сильнее моего. С того дня она стала часто стонать во сне, а когда дул сильный ветер, то и дело поднималась с постели и, делая вид, что идёт в уборную, обходила комнату за комнатой весь дом. Выглядела матушка плохо, иногда даже двигалась с явным трудом. Она давно порывалась помогать мне с огородом и действительно как-то раз, хотя я и просила её не делать этого, принесла с колодца несколько вёдер воды, после чего весь день пролежала в постели: у неё так разболелась спина, что ей даже дышать было трудно. После этого случая она, судя по всему, отказалась от мысли помогать мне, и даже если приходила иногда на огород, то только для того, чтобы посмотреть, как я работаю.
Сегодня она тоже пришла и, внимательно наблюдая за моими действиями, вдруг сказала:
– Говорят, если кто любит летние цветы, ему суждено умереть летом. Интересно, это правда?
Ничего не ответив, я продолжала поливать баклажаны. Да, ведь уже лето.
– Я очень люблю акацию, но у нас здесь нет ни одной, – тихо проговорила она.
– Зато у нас полно олеандров, – нарочно резко ответила я.
– Их я не люблю. Мне нравятся почти все летние цветы, но в олеандрах есть что-то нахальное.
– А я предпочитаю розы. Но они цветут круглый год… Что ж получается, если кто любит розы, ему суждено умирать четыре раза в год – весной, летом, осенью и зимой?
И мы обе рассмеялись.
– Может быть, немного отдохнёшь? – сказала матушка улыбаясь и добавила: – мне хотелось бы посоветоваться с тобой по одному делу.
– По какому? Если о том, кому когда лучше умирать, то увольте.
Я пошла за матушкой к дому, и мы сели рядышком на скамейке под глицинией. Цветы уже облетели, солнечные лучи просачивались сквозь листву и падали нам на колени, окрашивая их в зелёный цвет.
– Я давно хотела поговорить с тобой об этом, – начала матушка, – только всё не решалась, мне казалось, что лучше дождаться момента, когда у нас обеих будет хорошее настроение. Видишь ли, это не такой уж весёлый разговор. Но сегодня мне почему-то кажется, что я смогу рассказать тебе всё, и прошу тебя, наберись терпения и выслушай меня до конца. Дело в том, что Наодзи жив.
Я оцепенела.
– Несколько дней тому назад я получила письмо от дядюшки Вада. Он пишет, что к нему заходил один из его бывших служащих, недавно вернувшийся с юга. Они болтали о том о сём, потом этот человек вдруг сказал, что служил с Наодзи в одном отделении и что Наодзи жив и скоро вернётся. Но… Он принёс и дурные вести. По его словам, Наодзи пристрастился к опиуму.
– Опять! – я скривилась, будто проглотила что-то очень горькое.
Ещё в школьные годы Наодзи, подражая одному писателю, стал баловаться наркотиками, в результате он задолжал аптеке огромную сумму, и матушка два года потом расплачивалась с его долгами.
– Да. Похоже, он опять начал… Но, видишь ли, тот человек сказал, что его наверняка вылечат, во всяком случае, пока этого не произойдёт, его не отпустят. Причём дядя пишет, что, даже если Наодзи вылечат и он вернётся, человека в таком тяжёлом состоянии нельзя сразу же устраивать на работу. В этом хаосе, который сейчас царит в Токио, даже нормальный человек может лишиться рассудка, а полубольной, только что вылечившийся наркоман наверняка сразу же сойдёт с ума, и что нам тогда с ним делать? Поэтому дядя считает, что лучший выход для всех нас – это забрать Наодзи сюда, в Идзу, как только он вернётся с[object Object] о нём и никуда его не отпускать, чтобы он смог отдохнуть, дать ему возможность набраться сил. Это первое. А второе… Кадзуко, твой дядя говорит, что денег у нас почти не осталось. Все счета заморожены, да еще эти налоги на имущество, короче говоря, ему будет трудно высылать нам прежнюю сумму. Когда вернется Наодзи и мы окажемся на его иждивении уже втроем, дядя не сможет нам помогать. Поэтому он предлагает либо подыскать для тебя мужа, либо устроить на службу в какое-нибудь достойное семейство.[object Object] общем, он просит сказать, что для тебя предпочтительнее…
– На службу? Это как, стать служанкой?
– Не совсем, дядя Вада считает… Знаешь семейство Макиба?.. Они высочайшей крови и с нами связаны родственными узами… Ты могла бы стать чем-то вроде домашней учительницы для барышень… Вряд ли такая работа будет тяготить тебя или заставлять чувствовать себя неловко…
– А что, другой работы для меня у него нет?
– Он сказал, что любая другая работа будет тебе не по силам.
– Но почему не по силам? Почему?
Матушка ничего не ответила, только грустно улыбнулась.
– Нет уж, хватит с меня! И слушать об этом не желаю! – вырвалось у меня.
Я понимала, что не должна была этого говорить, но уже не могла остановиться.
– Посмотрите на эти тапочки, вы только… – не договорив, я разрыдалась.
Вытирая глаза тыльной стороной руки, я подошла к матушке и посмотрела ей прямо в глаза. «Ты не должна, не должна!» – промелькнуло в моей голове, но с губ уже совершенно бессознательно, словно без всякого моего участия, срывались слова.
– Разве это не вы говорили мне когда-то: «Только потому что у меня есть Кадзуко, только ради Кадзуко, я поехала в Идзу?» Разве не вы говорили, что умрете, если меня не будет рядом? Именно поэтому, да, только поэтому я осталась здесь с вами, ношу эти дурацкие тапочки и выращиваю для вас овощи. Я запрещаю себе даже думать о другом. И что же? Стоило вам услышать, что возвращается Наодзи, я тут же стала лишней, и вы решили избавиться от меня: иди, мол, в служанки. Нет, это уж слишком, слишком!
Я понимала, что говорю ужасные вещи, но слова, не повинуясь мне, текли неиссякаемым потоком, как будто жили отдельной от меня жизнью.
– Если у нас нет денег, если мы нищие, разве нельзя продать наши наряды? Разве нельзя продать этот дом? Я могу выполнять любую работу. Я могу стать кем угодно, хоть служащей в местной конторе. А если меня не возьмут в контору, я могу, в конце концов, забивать сваи! При чем тут нищета! Если бы вы любили меня, я желала бы только одного – всю жизнь прожить рядом с вами. Но вы ведь любите Наодзи. Нет, с меня довольно. Я ухожу от вас. Ухожу! Мы все будем несчастны, если станем жить вместе, ведь мы с Наодзи никогда не ладили. Мы долго жили здесь вдвоем, и я ни о чем не сожалею. Пусть теперь Наодзи займет мое место возле вас, вы сможете наконец насладиться жизнью наедине с вашим любимцем, который, надеюсь, соизволит вести себя как почтительный сын. А с меня довольно. Надоело. Я ухожу. Ухожу немедленно, сегодня же. Мне есть куда пойти! – с этими словами я вскочила со скамейки.
– Кадзуко! – строго сказала матушка, резко поднимаясь.
Теперь мы стояли с ней лицом к лицу, ее черты были исполнены необыкновенного достоинства, я никогда не видела у нее такого выражения, она даже казалась немного выше меня ростом.
Мне захотелось попросить у нее прощения, но слова раскаяния почему-то застряли в горле, зато вырвались совершенно иные.
– Вы обманули меня! Да, маменька, обманули! Вы просто использовали меня, пока не было Наодзи. Для вас что служанка, что я – совершенно одно и то же! Но теперь надобность в моих услугах отпала, и я могу искать себе другое место!
Почти прокричав последние слова, я разразилась рыданиями.
– Ты дура! – тихо сказала матушка, и голос ее задрожал от гнева.
Я подняла на нее глаза.
– Ну, разумеется, дура. Потому и позволяю себя обманывать. Да, я дура и всем мешаю. Вам будет только лучше, если вы избавитесь от меня, верно? Что такое нищета? Что такое – деньги? Знать о них ничего не желаю. Я бы давно умерла, если бы не верила в любовь, в вашу, маменька, любовь.
Я снова несла вздор, совершенно непозволительный вздор.
Матушка внезапно отвернулась. Она плакала. Мне захотелось броситься к ней, обнять, молить о прощении, но мои руки были испачканы землей, и я не решилась, к тому же на меня вдруг навалилась какая-то странная апатия.
– Ведь правда, всем было бы лучше без меня? Я ухожу. Мне есть куда пойти.
С этими словами я бросилась бежать, влетела в ванную, где, давясь от рыданий, умылась, потом прошла в комнату, чтобы переодеться, но тут рыдания снова подступили к горлу, желая наплакаться всласть, я бегом поднялась на второй этаж в европейскую комнату, бросилась на кровать, накрылась с головой одеялом и плакала, плакала до полного изнеможения, так что постепенно впала в забытье, мысли мои блуждали где-то[object Object] постепенно в душе стала разрастаться тоска по одному человеку, мне захотелось немедленно увидеть его лицо, услышать голос, я с трудом владела собой, испытывая что-то вроде того совершенно особого чувства, какое бывает, когда ступни прижигают моксой, и приходится терпеть из последних сил.
Под вечер в комнату тихо вошла матушка, включила свет и подошла к кровати.
– Кадзуко, – ласково позвала она.
– Что? – приподнявшись, я пригладила руками волосы и, посмотрев матушке в глаза, смущенно улыбнулась.
Матушка слабо улыбнулась мне в ответ и, усевшись на диван у окна, сказала:
– Я впервые в жизни позволила себе пойти против воли твоего дяди. Я только что написала ему. Я написала, что прошу его предоставить мне право самой разбираться со своими детьми. Что ж, Кадзуко, начнем распродавать свои платья, а деньги проматывать, позволим себе такую роскошь. Не хочу, чтобы ты занималась огородом. В конце концов мы можем покупать овощи, даже если они дорогие. Тебе не по силам целыми днями копаться в земле.








