355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Орхан Памук » Дом тишины » Текст книги (страница 8)
Дом тишины
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:52

Текст книги "Дом тишины"


Автор книги: Орхан Памук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

– Бабушка, эта фотография на стене – портрет дедушки, да?

Я снова ничего не ответила, и тогда Селяхаттин сказал жалобно: ладно, Фатьма. Знаешь, ко мне теперь больные не ходят на прием, но я, не стесняясь, могу сказать, что это не по моей вине, а из-за глупых верований, что бытуют в этой проклятой стране. Доходов у меня сейчас совершенно никаких нет, а думала ли ты, как мы будем жить целую зиму, да что там зиму – как мы вообще будем жить дальше, если не продадим сегодня этому еврею что-то из твоих бриллиантов, колец или сережек, которыми до краев заполнена твоя шкатулка? За эти десять лет я продал все, что у меня было, Фатьма; ты знаешь, сколько я потратил на этот дом; три года назад был продан участок земли в Сарчхане, а два предыдущих года мы жили на деньги от продажи моего магазина в Капалы-чарши; также ты, Фатьма, знаешь, что я распорядился продать дом в Вефа, но эти мои бессовестные так называемые двоюродные братья не собираются продавать его и мою долю от сдачи дома внаем тоже не присылают; и вот что я хочу еще сказать: ты должна теперь узнать, на что, по-твоему, мы жили эти два года. В Гебзе надо мной уже смеются; знаешь, как дешево я продал этим дикарям, горе-скупщикам из Гебзе, свои старые пиджаки, свой серебряный письменный прибор – единственную память о моей покойной матери, перчатки и ящик для книг, перламутровые четки, оставшиеся после отца, и тот смешной сюртук, что был бы впору только хлюстам из Бейоглу? Но теперь с меня хватит, я сыт по горло и не собираюсь продавать свои книги, научные приборы и медицинские инструменты. Я тебе откровенно говорю: я не собираюсь возвращаться в Стамбул, пока не закончу эту энциклопедию, которая одним махом пошатнет все привычное, всю жизнь на Востоке до самого основания, я не собираюсь, согнувшись, кланяться всем подряд, позабыв о работе, которой посвятил уже одиннадцать лет! Еврей ждет тебя внизу, Фатьма! И ты вытащишь из своей шкатулки всего лишь одну какую-нибудь маленькую вещицу! Давай, Фатьма, открывай свой шкаф, но не для того, чтобы избавиться от этого торгаша, а ради того, чтобы столетиями спящий Восток наконец пробудился, а наш Доан не сидел зимой голодным, дрожа от холода!

– Бабушка, знаете, когда я была маленькой, я боялась этого дедушкиного портрета!

Селяхаттин ждал, стоя рядом, когда я наконец открыла шкаф.

– Боялась? – спросила я. – А чем тебя так пугал твой дедушка?

– Портрет слишком мрачный. Бабушка! – ответила Нильгюн. – Я боялась его бороды, его взгляда.

Я вытащила шкатулку из потайного ящика в шкафу, открыла ее и долго не могла решить, каким же украшением пожертвовать. Кольца, браслеты, булавки с драгоценными камнями, часики с эмалью, жемчужные ожерелья, брошки, кольца с бриллиантами… Господи, мои бриллианты!

– Бабушка, вы на меня не сердитесь за то, что я сказала, что боялась дедушкиного портрета?

Наконец Селяхаттин убежал вниз с сияющими глазами, сжимая в руке одну из моих рубиновых сережек, которую я с проклятиями отдала ему и, как только услышала, что он спустился, сразу же поняла – еврей обманет его. Все произошло быстро. Направляясь к калитке с этой своей странной сумкой в руках и в шляпе, еврей говорил Селяхаттину: вы сами не ездите понапрасну в Стамбул. Напишите мне снова, и я соберусь и приеду в любое время.

И он приезжал каждый раз. Через год еврей приехал в той же шляпе, с той же сумкой забрать вторую сережку. А когда через восемь месяцев он приехал забрать мой первый бриллиантовый браслет, шляпу, которую он носил, должны теперь были носить и мусульмане. Когда он приехал забрать второй бриллиантовый браслет, шел уже не 1346-й,[36]36
  Дата по Хиджре, мусульманскому календарю.


[Закрыть]
а 1927 год. Приехав за следующим браслетом, еврей был все с той же сумкой и опять все время жаловался, что дела идут плохо, но теперь больше не спрашивал о красивой служанке. Может быть, потому, что теперь мужчинам, чтобы развестись, не достаточно было произнести три слова, а нужно было идти в суд, думала я. И в тот раз, и всякий раз на протяжении многих лет Селяхаттину приходилось самому готовить обед для себя и гостя. Я не собиралась даже пальцем пошевелить, как делала всегда, когда он приезжал, и сидела у себя в комнате, и думаю, что он, естественно, рассказал еврею обо всем, что произошло. Избавившись от служанки с ее ублюдками, мы несколько лет жили одни, пока Доан не разыскал их в деревне и не привез этих недоносков – один карлик, другой хромой – в дом. То были лучшие годы. А в тот раз еврей оставил газету, и вечером Селяхаттин погрузился в чтение. Сначала я решила, что в газете написано обо всем, что произошло: обо всех его преступлениях и грехе, и о том, как я всех их наказала. Мне стало страшно, и я заглянула в нее – нов газете не было ничего, кроме фотографий мусульман в христианских шляпах. В следующий раз еврей опять принес газету, и там, помимо христианских шляп на мусульманах, были еще и христианские буквы под фотографиями. То было время, когда Селяхаттин говорил: «За один день в моей энциклопедии наступил полный хаос», а я отдала еврею мое бриллиантовое колье.

– О чем вы думаете. Бабушка? Вы хорошо себя чувствуете?

Еврей приехал еще раз, и я достала из шкатулки бриллиантовое кольцо. А когда я отдала ему изумрудное кольцо, доставшееся мне от бабушки, шел снег, и еврей рассказал, что шел от вокзала в метель пешком, что на него напали волки и он защищался своей сумкой Я понимала, что он рассказывает это, чтобы купить кольцо за полцены. Когда он приехал опять, стояла весна. Мой Доан довел меня до слез, объявив, что вместо университета будет изучать политику в Высшей школе гражданских чиновников. Шесть месяцев спустя еврей приехал вновь, и тогда был продан рубиновый гарнитур – серьги и колье. Тогда Селяхаттин еще не ездил в Гебзе регистрировать свою фамилию. Шесть месяцев спустя он поехал туда, но сказал, что поругался с инспектором по регистрации населения. Он с гордостью протянул мне свидетельство о регистрации, и, увидев его фамилию, я поняла, что над ним посмеялись. Мне стало противно и жутко при мысли о том, что однажды и на моей могиле будет написано такое отвратительное имя. Спустя год, зимой, еврей приехал еще раз, чтобы забрать мои бриллиантовые сережки и кольцо в форме розы, а летом того года я втайне от Селяхаттина отдала моему Доану розовый жемчуг, потому что он бродил по дому грустный, и сказала ему, чтобы он продал жемчуг в Стамбуле и поразвлекся. Развлекаться он не стаи, наверное, винить во всем меня оказалось для него проще. Вместо этого он поехал и разыскал этих ублюдков, мать которых уже к этому времени умерла в деревне, привез их и поселил у нас дома.

– О чем ты думаешь, Бабушка? Опять о них?

В следующий приезд еврея Селяхаттин понял, что шкатулка пустеет: забирая у меня рубиновую булавку в виде месяца со звездами, он говорил, что скоро закончит энциклопедию; теперь он целыми днями ходил пьяный. Я не выходила из своей комнаты и знала, что из-за его пьянства моя булавка, а спустя два года и моя топазовая брошь уйдут за полцены; но тратить меньше на книги он не стал. Когда Селяхаттин, которым уже окончательно завладел шайтан, позвал еврея еще раз, опять началась война. Еврей приходил еще два раза: в первый я отдала ему рубиновую булавку с месяцем и звездами, а во второй бриллиантовую – «дай бог, и это продам». Так Селяхаттин сам продал собственную честь, и вскоре после этого умер, как раз когда сделал, по его словам, свое самое великое и невероятное открытие и размышлял, не позвать ли опять еврея. А когда мой бедный наивный Дон забрал у меня два последних кольца с цельными бриллиантами – единственное, что мне удалось сохранить, – чтобы отдать ублюдкам, которых он привез из деревни обратно, моя шкатулка наконец опустела. Сейчас она стоит в шкафу совсем пустая.

– Бабушка, скажите, о чем вы думаете?

– Ни о чем, – с безразличием ответила я. – Я не думаю ни о чем!

12

Когда весь день ходишь по улицам, возвращение вечером домой напоминает возвращение в школу после летних каникул. Я сидел до закрытия кофейни, и когда все наши начали постепенно расходиться по домам, стал ждать, что, может быть, появится кто-то, кто решит сегодня вечером что-нибудь устроить. Но они не собирались делать ничего, кроме как обзывать меня шакалом.

– Хасан, дружок, давай, хватит уже шакальничать, иди домой и займись математикой.

Я иду, поднимаюсь на холм, не смотрю ни на кого – ведь я люблю темноту; безмолвная темнота, слышно только пение цикад, я слушаю их и вижу во тьме свое будущее: путешествия в дальние страны, кровавые войны, треск пулемета, радость битв, исторические фильмы с гребцами на галерах, плети, заставляющие смолкнуть отвратительный ропот грешников, выстроившиеся войска, фабрики и проституток. Мне стало стыдно, я испугался себя. Я стану великим человеком. Подъем в гору закончился.

Но тут сердце мое екнуло: в нашем доме горит свет! Я остановился и стал смотреть: наш дом, где светит лампа, – как могила. В окнах никакого движения. Я подошел ближе: мамы не видно, наверное, легла спать, а отец вытянулся на тахте и тоже заснул, ожидая меня; пусть ждет – я тихонько влезу в окно своей комнаты и лягу спать. Подошел поближе – вижу: окно моей комнаты закрыто. Ладно! Я подошел и стал громко стучать в другое окно, отец проснулся. Вместо того чтобы пойти открыть дверь, он открыл окно.

– Где ты был? – закричал он.

Я ничего не ответил, слушая пение цикад. Мы немного помолчали.

– Ну давай, давай, входи! – крикнул отец. – Чего стоишь?

Я влез в окно. Он стоял и строго смотрел на меня. Потом опять завел волынку: сынок, почему ты не учишься, сынок, что ты делаешь целыми днями на улице, ну и в таком духе. Внезапно я подумал: мама, что у нас общего с этим нытиком? Вот пойду сейчас к маме, разбужу ее и так ей и скажу, и мы уедем из этого дома. Но тут я подумал, k?ik расстроится отец, если мы уедем, и мне стало грустно. Да, я ведь тоже виноват, весь день гулял на улице, но не беспокойся, папа, увидишь, как я завтра буду заниматься. Если я скажу ему это, он не поверит мне. Наконец он замолчал и сердито, но грустно посмотрел на меня. Я сразу ушел к себе в комнату, сел за стол – пусть видит, что я занимаюсь математикой. Не расстраивайся из-за меня, ладно, папа? Я даже дверь закрыл. У меня горит свет, его видно из-под двери, ты увидишь его, папа, – значит, я занимаюсь. Отец все еще что-то говорил сам себе.

Через некоторое время голос отца смолк, мне стало интересно, что он делает, я тихонько приоткрыл дверь и посмотрел: кажется, он лег спать. Они хотят, чтобы я учился, пока они сладко спят. Ладно: раз уж диплом лицея так важен, тогда я буду заниматься, всю ночь глаз не сомкну, и буду заниматься, смотрите, буду заниматься так, что мама утром увидит меня и расстроится, но я знаю, что в жизни есть то, что гораздо важнее. Если хотите, я могу рассказать, что это такое. Мама, знаешь ли ты о коммунистах, о христианах, о сионистах, знаешь ли ты о масонах, появившихся среди нас, знаешь ли, о чем разговаривали Брежнев, папа римский и Картер? Но они не будут слушать меня, а если и будут, то ничего не поймут… Ладно, решил я, не стоит слишком забивать себе этим голову, лучше заняться математикой.

Я открыл книгу. Меня оставили на второй год из-за проклятых логарифмов. Пишем: log, а потом log (АВ) = a log A + a log В. Это первое правило, а есть еще и другие; книга называет это теоремой. Я аккуратно стал переписывать все это к себе в тетрадь. Мне было приятно смотреть на свои аккуратные, ровные записи. Оказывается, я исписал четыре страницы. Я умею работать. Значит, это и называют логарифмами. А еще сейчас решу задачу. В задаче говорится: извлечь логарифм из

log 6 ((x-b)/(ax+c))1/2

Без проблем, извлеку. Я смотрел на логарифм. Потом еще раз перечитал все правила, написанные в тетради. Время шло, а я никак не мог сообразить, что на что надо поделить и умножить, а что на что сократить. Я перечитал правила еще раз, скоро я уже запомню все это наизусть, я посмотрел даже, как похожие задачи решались в примерах. Но эти уродливые знаки по-прежнему ни о чем мне не говорили. Я разнервничался, встал из-за стола. Была бы сигарета, я бы покурил. Потом я опять сел к столу, взял ручку и опять попытался решить логарифм, но рука лишь чертила линии в тетради. Вскоре написал на полях тетради – о тебе, Нильгюн:


Не был я в тебя влюблен.

Но тобою я сражен.

Я попытался еще немного позаниматься, но все это никуда не годилось. Потом мне в голову пришла мысль: зачем нужно знать про все эти корни и логарифмы? Допустим, однажды я стану таким богатым, что буду считать деньги на моем банковском счете только с помощью логарифмов и квадратных корней. Или буду занимать важный государственный пост. Неужели тогда у меня не хватит ума нанять секретаря, который бы сосчитал все это?

Я отложил математику и открыл английский, но голова у меня уже соображала туго. Черт бы побрал всех этих мистеров и миссис Браун. Одни и те же рисунки, холодные и счастливые лица одних и тех же все знающих и все умеющих людей: это англичане в аккуратных отглаженных пиджаках и галстуках, улицы их городов такие нее чистые и аккуратные. Один сидит, другой встает; при этом они перекладывают коробок спичек, совершенно непохожий на наши, то на стол, то под стол, то в стол, то рядом со столом. Я вынужден запоминать наизусть и эту чушь: on, in, under, Иначе продавец лотерейных билетов, что храпит сейчас в соседней комнате, будет убиваться, что его сын не желает учиться. Я закрыл подпись к картинке и, глядя в потолок, все зубрил и зубрил, а потом вдруг разозлился, схватил книгу и швырнул ее на пол. Чтоб ты сгорела! Я встал из-за стола, выбрался через окно на улицу. Я не такой человек, чтобы довольствоваться этим. Из одного угла сада виднелось темное море и одиноко мигавший во тьме маяк на острове с собаками, и я немного успокоился: все огни квартала у подножия холма погасли, светятся только уличные фонари да огни стекольной фабрики, гудевшей где-то вдалеке, а еще красный огонек какого-то беззвучно плывущего корабля. В саду пахнет сухой травой и немного землей; летом пахнет в безмолвном саду: слышно только пение цикад – бессовестные, они напоминают, что в кромешной тьме где-то прячутся черешневые сады, далекие холмы, укромные уголки оливковых рощ и фруктовых садов, прохлада под деревьями. Я внимательно прислушался, и мне показалось, что я слышу кваканье лягушек, что сидят в лутках грязи по обочинам дороги на Йеленкайя.[37]37
  Пригород Стамбула.


[Закрыть]
Я совершу в жизни многое! Я вообразил все это: войны, победы, страх быть побежденным, надежду, успех, несчастных, к которым я буду добр, тех, кого я спасу, и путь, что предстоит нам пройти в безжалостном мире. Не горят огни квартала у подножия холма – все спят. Спят и видят глупые, бессмысленные, жалкие сны, а я не сплю и стою здесь, над всеми ними. Я очень люблю жизнь, а лежать и спать ненавижу – ведь так много нужно сделать. Так я думал, стоя в безмолвном саду.

Потом я влез в окно и, поняв, что не смогу больше заниматься, лег в постель, не раздеваясь. Утром встану и сразу начну. Вообще-то на математику и английский хватит последних десяти дней. А утром запоют птицы на деревьях, и ты, Нильгюн, придешь на пустынный пляж, потому что там в этот час никого нет. Я тоже приду. Кто может мне помешать? На мгновение мне показалось, что сон покинет меня, и сердце опять заколотится так, что нечем будет дышать. А потом я понял, что засыпаю.

Когда я проснулся, солнце светило мне на руку, а моя рубашка и штаны намокли от пота. Я сразу встал и посмотрел, не проснулись ли родители. Нет, не проснулись. Пошел на кухню и взял себе хлеба с сыром, и тут вошла мама:

– Где ты был вчера?

– Как где я был? Здесь, конечно, – ответил я. – И всю ночь занимался.

– Ты голоден? – спросила она. – Заварить чай, сынок?

– Нет, – ответил я. – Я вообще-то собирался уже уходить.

– И куда ты в такую рань, не выспался, наверное?

– Прогуляюсь немного, – ответил я. – Встряхнусь. А потом приду и опять сяду заниматься.

Я уже выходил, как вдруг заметил, что она смотрит на меня с жалостью.

– А, мама, забыл, – сказал я. – Дай-ка мне пятьдесят лир.

Она нерешительно посмотрела на меня, а потом ответила:

– А зачем тебе деньги, что ты будешь делать? Ну ладно, ладно! Отцу только не говори!

Она ушла в другую комнату, вернулась: две бумажки по двадцать и одна в десять лир. Я сказал спасибо, вернулся к себе в комнату, надел под брюки плавки и снова выбрался через окно, чтобы не шуметь и не разбудить отца. Обернулся – вижу, мама смотрит на меня из другого окна. Не беспокойся, мама, я знаю, чем я буду заниматься в жизни.

Я шел по тротуару вниз с холма. Мимо меня быстро проезжают вверх машины. Эти засранцы в галстуках, развесившие в своих машинах пиджаки, даже не замечают меня, мчась в Стамбул со скоростью сто километров в час строить козни и делать друг другу гадости. Я вас тоже не замечаю, вы, рогоносцы в костюмчиках!

На пляже еще никого нет. Билетер и сторож тоже пока не пришли, и я вошел бесплатно. Чтобы в кроссовки мне не набился песок, я осторожно прошагал туда, где кончался пляж с морскими камнями и начиналась стена какого-то дома, и под стеной сел в угол, куда не попадало солнце. Отсюда я увижу Нильгюн, когда она придет. Я смотрю на дно неподвижного моря – треска, покачиваясь, крутится вокруг водорослей. Осторожная кефаль тут же скрывается от малейшего движения рядом. Я затаил дыхание.

Спустя некоторое время какой-то человек надел маску и ласты, зарядил под водой ружье и пустился вдогонку за кефалью. Меня бесит, когда эти мерзавцы гоняются за рыбой! Затем вода опять застыла, и я увидел рядом со скалами бычков и кефаль. Потом я оказался на солнце.

В детстве, когда здесь не было ничего, кроме двух домов – нашего, на холме, и их старого и странного, Метин, Нильгюн и я приходили сюда, я входил в воду по колено, и мы ждали, пока не клюнет треска или кефаль. Но все время приплывали только бычки, и Метин говорил – ну ее, пусть плывет; но рыбка уже съела приманку, я уже не могу пожалеть и отпустить ее, а кладу к себе в ведро; а Метин смеялся, когда я потом наливал в ведро воду! Дорогой мой, я не жадный, говорил я; я не жадный, я только хочу спросить с этого бычка за приманку, отвечал я; не знаю, слышала Нильгюн или нет. Метин прячет рыбу. На кончик его удочки привязан не свинцовый грузик, а болт с гайкой. Нильгюн, ты только посмотри на него, вот жадюга! Ребята, просила Нильгюн, бросьте потом рыбу опять в море, жалко ведь! Нет, с этими дружить тяжело. Вообще-то из бычков выйдет отличный суп, когда положишь в него лук и картошку.

А потом я наблюдал за крабом. Эти крабы постоянно чем-либо заняты и всегда вдумчивы и рассудительны. Ну чего ты машешь клешней? Такое впечатление, что крабы знают гораздо больше меня – каждый выглядит по-стариковски умным прямо с рождения. И эти хрупкие, молоденькие крабы с белыми животиками тоже.

Постепенно на пляж стали приходить люди, вода покрылась рябью, помутнела, и дна стало не видно. Я взглянул на вход и увидел тебя, Нильгюн: ты вошла с сумкой в руках и направилась прямо в ту сторону пляжа, где сидел я.

Она шла, затем внезапно остановилась, сняла желтое платье и, пока я разглядывал ее синий купальник, постелила полотенце, потом легла на него и стала незаметной. Потом вытащила из сумки книгу и начала читать. Я видел ее голову и руку с книгой на весу. Я задумался.

Стало жарко. Уже прошло много времени, а она все читает. Я обмыл лицо водой, чтобы освежиться. Прошло еще какое-то время, она все читала. Я подумал – а если сейчас подойти и сказать: «Здравствуй, Нильгюн! Я тоже пришел искупаться. Как дела?» Думаю, она рассердится: почему-то мне вспомнилось, что она на год старше меня. Потом подойду к ней, в другой раз.

Нильгюн встала и пошла к воде; а я подумал о том, какая она красивая. Она нырнула и поплыла. Она плыла ровно, прямо в открытое море, и ни разу не обернулась на свои веши, оставшиеся здесь. Не беспокойся, Нильгюн, я присмотрю за твоими вещами; ведь она все еще плыла, не глядя назад. Сейчас любой может подойти порыться в твоих вещах, но я не спускаю с них глаз, и поэтому ничего с ними не случится.

Но затем я встал и подошел к вещам Нильгюн. Никто не смотрит. Вообще-то, Нильгюн – моя приятельница. Я наклонился к полотенцу и посмотрел на книгу, лежавшую сверху сумки: на обложке нарисована могила с крестом и двое стариков, плачущих над ней. Называется – «Отцы и дети». Под книгой – ее желтое платье. Ну-ка, посмотрим, что у нее в сумке? Я быстренько перебрал содержимое сумки, но только из любопытства, пока никто не заметил и не решил, что я вор: банка крема, спички, ключи, нагревшиеся от солнца, еще одна книга, кошелек, шпильки, маленькая зеленая расческа, темные очки, полотенце, пачка сигарет «Самсун» и маленькая бутылочка. Я посмотрел – Нильгюн все еще плавала далеко от берега. Я хотел было уже уйти и оставить все как есть, чтобы никто ничего плохого не подумал, как вдруг взял маленькую зеленую расческу и положил себе в карман. Никто не видел.

Я опять пошел, сел у камней и стал ждать. Нильгюн вышла из моря, быстро подошла к своемуполотенцу и завернулась в него. Совсем как маленькая девочка, а не взрослая разумная девушка годом старше меня. Обсохнув, она что-то поискала в сумке, затем внезапно надела свое желтое платье и быстро ушла.

На мгновение я растерялся, решил, что она уходит, чтобы сбежать от меня. А потом я побежал за ней. Она идет домой. Я побежал было наперерез, чтобы выйти прямо перед ней, но она вдруг внезапно свернула на другую улицу, и я растерялся, потому что теперь она шла следом за мной, и теперь будто она за мной следила. Перед бакалеей я повернул направо и, спрятавшись за какую-то машину, стал наблюдать за ней, делая вид, что завязываю шнурки. Она вошла в бакалею.

Я перешел на другую сторону улицы. Мы с ней встретимся, когда она будет возвращаться домой. Мне пришло в голову вытащить из кармана и отдать ей ее расческу. И спросить: «Нильгюн, это твоя расческа?» «Да, – скажет она, – где ты ее нашел?» «Ты уронила», – отвечу я. «Откуда ты узнал, что она моя?» – спросит она. Нет, не так. Я скажу: «Ты выронила по дороге, я видел, поднял». Я ждал под деревом. Мне было очень жарко. Вскоре она вышла из бакалеи и пошла прямо ко мне. Хорошо, тогда я пойду ей навстречу, к бакалее. Я не смотрел на нее, а смотрел перед собой, на кроссовки, на которых только что перевязал шнурки. Внезапно я поднял голову и произнес:

– Здравствуй!

И подумал – какая красивая!

– Здравствуй! – ответила она. Даже не улыбнулась.

Я остановился, она – нет.

– Ты идешь домой, Нильгюн? – спросил я. Голос мой звучал как-то странно.

– Да, – ответила она и ушла, не сказав больше ничего.

– До свидания! – крикнул я ей вслед. А потом еще прокричал: – Передай привет дяде Реджепу!

Мне стало стыдно – она даже не повернулась, чтобы сказать «ладно». А я так и стоял и смотрел ей в спину. Почему она так обошлась со мной? Наверное, все поняла, но что тут понимать? Разве, встретившись на улице, с друзьями детства не принято здороваться? Странно! Я задумчиво побрел прочь. Точно говорят: люди изменились, им теперь и слов приветствия для тебя жалко. Потом я вспомнил, что у меня в кармане пятьдесят лир, и подумал, что Нильгюн уже, наверное, дома. О чем она думает? Я решил – позвоню ей, расскажу ей обо всем, пусть здоровается со мной, как раньше, а большего мне от нее не надо. Я брел дальше, размышляя о том, что сказать по телефону. Скажу ей: я тебя люблю. Ну и что? В голову пришли и другие варианты. Мерзкие люди идут на пляж по улицам. Как сложен мир!

Я пошел на почту и заглянул в справочник. Дом Селяхаттина Дарвыноглу, Морской проспект, 12. Я записал номер телефона на бумажку, чтобы не забыть. Заплатил десять лир, купил жетон, вошел в кабинку, набрал номер, но на последней цифре случайно попал пальцем на девятку вместо семерки. И не стал вешать трубку. Я звонил по неверному номеру, но так и не повесил трубку, и тут жетон за десять лир с шумом упал внутрь, и линия соединилась.

– Алло! – сказал какой-то женский голос.

– Алло, куда я попал? – ответил я.

– Дом Ферхат-бея, – ответил голос. – А кто вы?

– Друг! – сказал я. – Хочу немного поговорить.

– Пожалуйста, – ответил голос. – Что случилось? – В голосе слышалось любопытство.

– Кое-что важное! – ответил я и задумался, что бы еще сказать. Пропали мои десять лир.

– А кто вы? – спросила женщина.

– Я скажу Ферхату-бею! – ответил я. – Позови своего мужа.

– Ферхата? – переспросила она – Но кто вы?

– Да, Ферхата. Давай-ка его сюда, – ответил я, посмотрев через стекло кабинки: телефонист занят, протягивает кому-то марку.

– Кто вы? – повторяла она.

– Я тебя люблю, – ответил я. – Я тебя люблю!

– Что?! Кто вы?

– Ах ты шлюха богатая! Страну коммунисты захватили, а ты все ходишь полуголая, шлюха такая, я тебя…

Она повесила трубку. Я тоже медленно повесил трубку. Посмотрел – телефонист дает сдачу за марку. Я спокойно вышел из кабинки. Телефонист на меня даже не взглянул. Ну хоть не обидно, что потратил десять лир. Я вышел с почты, брел и думал: у меня еще сорок лир, если на десять можно так развлечься, то на сорок лир можно развлечься в четыре раза больше. Это называется математикой, а меня из-за этого оставили на второй год, так как было решено, что я всего этого не понимаю. Ну ничего, господа хорошие, я ждать умею, только потом не пожалейте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю