Текст книги "Второй силуэт женщины"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Оноре де Бальзак
Второй силуэт женщины
Леону Гозлану[1]1
Гозлан Леон (1803—1866) – французский литератор, знакомый Бальзака с 1833 г., автор мемуарных книг «Бальзак в домашних туфлях» (1856) и «Бальзак у себя дома. Воспоминания о Жарди» (1862), которые являются одним из основных источников сведений о частной жизни писателя, как достоверных, так и легендарных.
[Закрыть] в знак доброго литературного содружества.
В Париже балы и рауты обычно заключают в себе два рода званого вечера. Первый – официальный, на нем присутствуют приглашенные, общество изысканное, скучающее. Тут каждый рисуется перед соседом. Большинство молодых женщин приезжает ради кого-нибудь одного. После того как каждая из них убедится в том, что в глазах избранника она прекраснее всех и что мнение это разделяется еще некоторыми гостями; после того как собравшиеся перекинутся пустыми фразами вроде таких: «Когда вы собираетесь в Крампаду[2]2
Крампада – имение четы де л'Эсторад (см. роман «Воспоминания двух юных жен»).
[Закрыть]?» – «Как прелестно пела госпожа де Портандюэр[3]3
Госпожа де Портандюэр – урожденная Урсула Мируэ, героиня одноименного романа Бальзака.
[Закрыть]!» – «Кто эта маленькая женщина, вся в бриллиантах?» – или бросят несколько язвительных замечаний, одним доставляющих мимолетное удовольствие, а других глубоко ранящих, – группы приглашенных постепенно редеют, посторонние разъезжаются, свечи догорают в розетках. Тогда хозяйка дома удерживает несколько артистов, весельчаков, друзей, говоря: «Оставайтесь. Мы поужинаем в тесном кругу». Все собираются в маленькой гостиной. Начинается второй и уже настоящий званый вечер, где, как в прежние времена, каждый внимателен друг к другу. Беседа становится общей, тут поневоле делаешься остроумным и принимаешь участие в общем оживлении; все выступает ярче, чванливость, которая в обществе иной раз омрачает и самые прекрасные лица, сменяется искренним смехом. Словом, веселье начинается только после того, как кончится раут. Раут, этот надменный парад роскоши, этот церемониальный марш самомнения, является одною из тех английских выдумок, которые стремятся обратить в машину и другие нации. Англия хочет, чтобы весь мир скучал, как она, и не меньше, чем она. Таким образом, в некоторых домах Франции этот второй вечер выливается в радостный протест былого духа нашей жизнерадостной страны. Но, к сожалению, мало кто протестует, и причина этому проста: званые ужины стали теперь редки потому, что ни при каком режиме не бывало так мало людей обеспеченных, утвердившихся и достигших прочного положения, как в царствование Луи-Филиппа, когда революция возродилась легально. Все стремятся к какой-нибудь цели или торопятся разбогатеть. Время, говорят, теперь стало дороже денег, и никто не имеет возможности с чудесной расточительностью тратить его, возвращаясь домой под утро и вставая за полдень. Поэтому поздние ужины бывают лишь у женщин богатых, которым под силу иметь открытый дом. С июля 1830 года такие женщины в Париже наперечет. Несмотря на молчаливую оппозицию Сен-Жерменского предместья, две-три женщины – среди них маркиза д’Эспар и мадемуазель де Туш[4]4
Мадемуазель де Туш – персонаж четырнадцати произведений «Человеческой комедии», писательница, выступавшая в печати под псевдонимом Камилл Мопен.
[Закрыть] – не пожелали отказаться от влияния, которое они оказывали на парижское светское общество, и не закрыли своих салонов.
Салон мадемуазель де Туш, столь известный в Париже, – последнее убежище, где нашло приют старинное французское остроумие с его скрытой глубиной, с тысячью его уловок и изысканной учтивостью. Там вы еще можете встретить утонченное обхождение, невзирая на условность манер; можете услышать непринужденный разговор, вопреки сдержанности, присущей людям хорошо воспитанным, а главное, – там вы найдете богатство мыслей. Там никто не думает приберечь какую-нибудь свою идею для драмы; никто, слушая рассказ, не намеревается создать из него книгу. Одним словом, там перед вами не возникает поминутно отвратительный скелет литературы, подстерегающей случайную добычу – удачную остроумную фразу или занимательный сюжет. Воспоминание об одном из таких званых вечеров крепко врезалось мне в память, – причина тому откровенные признания знаменитого де Марсе[5]5
...откровенные признания знаменитого де Марсе... – Если преамбула «Второго силуэта» восходит к «Беседе между одиннадцатью вечера и полуночью», опубликованной в 1832 г. в составе коллективного анонимного сборника «Коричневые рассказы», то сам рассказ де Марсе впервые появился в газете «Артист» 21 и 28 марта 1841 г. под названием «Сцена в будуаре».
[Закрыть], в которых он вскрыл тогда один из самых сложных тайников женского сердца, а главное, вызванный его рассказом обмен мнении о переменах, происшедших во французской женщине со времени злополучной Июльской революции.
На этом вечере случайно собралось несколько человек, стяжавших неоспоримыми заслугами европейскую славу. Это не лесть по отношению к Франции, – среди нас находилось и несколько иностранцев. Впрочем, более всего блистали в разговоре люди не самые знаменитые. Находчивые реплики, тонкие замечания, прелестные шутки, образы, очерченные с поразительной четкостью, рождались как будто непроизвольно, расточались пренебрежительно, но без снобизма. Их тонко понимали и тонко оценивали. Люди светские вносили в беседу изящество и совершенно художественное вдохновение. Вы можете и в других странах Европы встретить изящные манеры, приветливость, добродушие и образованность; но только в Париже, только в этом салоне и в тех, о которых я только что упоминал, вы найдете тот особый ум, который придает всем этим качествам приятное и причудливое единство. Не знаю, что за подводное течение так легко управляет этим потоком мыслей, афоризмов, рассказов, исторических справок. Париж – город изысканного вкуса, ему одному ведома наука превращать банальный разговор в словесный турнир, где в метком слове сквозит природный склад характера, где каждый высказывает свое мнение, в брошенной реплике делится опытом, где все веселятся, отдыхают и изощряются в остроумии. И только здесь вы действительно обмениваетесь мыслями, а не принимаете обезьяну за человека, как дельфин в известной басне[6]6
...в известной басне... – Лафонтен. Басни, IV, 7.
[Закрыть]; здесь вас поймут, и вы не рискуете, поставив ставку золотом, выиграть ломаный грош. Здесь, наконец, коварная откровенность, легкая болтовня и глубокие наблюдения сливаются в живой разговор, который струится, кружится, прихотливо меняет течение и оттенки при каждой фразе. Оживленная критика, рассуждения и сжатые рассказы сменяют друг друга. Здесь говорят и слушают, вопрошают взглядом и на лице читают ответ. Словом, здесь во всем блещет ум, все полно мысли. Никогда еще меня так не пленяла сила[7]7
Никогда еще меня так не пленяла сила... – Из дальнейшего выясняется, что повествование ведется от лица врача Ораса Бьяншона.
[Закрыть] удачно задуманного и умело примененного слова, этого орудия актера и повествователя. И не я один подпал под власть этого волшебства, – мы все провели прелестный вечер. Беседа, превратившаяся в повествование, повлекла за собой любопытные признания, наброски портретов, картины безрассудств; эту восхитительную импровизацию, полную естественности, свежести, прихотливости и лукавства, передать невозможно. Но, быть может, вы хоть отчасти поймете очарование настоящего французского званого вечера – в тот его момент, когда самая приятная непринужденность заставляет каждого забыть о своих корыстных интересах, о честолюбии или, если вам угодно, о своих притязаниях.
Около двух часов ночи, когда ужин подходил к концу, за столом оставались только самые близкие знакомые, испытанные пятнадцатью годами дружбы, или люди хорошего вкуса, прекрасно воспитанные, знающие свет. По молчаливому и строго соблюдаемому соглашению всякий в этом доме во время ужина отрекается от своих личных заслуг. Царит полное равенство. Впрочем, здесь собрались люди, из которых каждый мог гордиться собою. Г-жа д’Эспар всегда просит своих гостей не вставать из-за стола, она замечала не раз, что перемена места расхолаживает общее настроение. Переход из столовой в гостиную нарушает очарование. По словам Стерна[8]8
По словам Стерна... – «Я утверждаю, что образы фантазии небритого человека после одного бритья прихорашиваются и молодеют на семь лет...» (Стерн. Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена. Т. 9. Гл. XIII).
[Закрыть], мысли писателя, после того как он побрился, отличаются от тех, какие были у него до бритья. Если Стерн прав, то можно смело утверждать, что расположение духа людей, сидящих за столом, иное, чем у людей, вернувшихся в гостиную. Исчезла опьяняющая атмосфера, перед вами уже нет живописного беспорядка десерта, утрачено преимущество той снисходительности, той благожелательности, которые овладевают нами, когда мы находимся в настроении, присущем человеку сытому, удобно расположившемуся на одном из тех мягких стульев, какие теперь так хорошо делают. Пожалуй, мы охотнее всего беседуем за десертом, наслаждаясь превосходным вином и пользуясь вольностью, разрешающей облокотиться на стол и подпереть голову рукою. В такие минуты каждый любит не только поговорить, но и послушать. Сытый человек бывает, сообразно с характером, или болтлив, или молчалив. Каждый тогда выбирает, что ему приятнее. Это вступление было необходимо, чтобы подготовить вас к обаянию того рассказа, где знаменитый человек, ныне покойный, обрисовал невинное коварство женщины, выказав при этом тонкое лукавство, – эта черта свойственна людям, много видавшим, и она делает государственных мужей великолепными рассказчиками, если только они, как князь Талейран[9]9
Талейран-Перигор Шарль Морис де (1754—1838) – французский политический деятель, великий дипломат. Бальзак познакомился с ним в 1836 г.; устами Вотрена он отозвался о нем так: он «презирает человечество так глубоко, что плюет ему в лицо столько клятв, сколько оно требует, но во время Венского конгресса не допустил раздела Франции; его должны бы забросать венками, а вместо этого забрасывают грязью» (Бальзак /15. Т.3. С.102-103).
[Закрыть] или Меттерних[10]10
Меттерних Клеменс, князь (1773—1859) – австрийский государственный деятель, канцлер Австрии в 1821—1848 гг.
[Закрыть], снисходят до рассказов.
Де Марсе, назначенный полгода назад премьер-министром, уже успел проявить свои выдающиеся дарования. Те, кто знали его давно, не были удивлены, что он обнаружил таланты и многообразные способности государственного деятеля, – но многих занимала мысль, были ли они результатом сноровки, долгой выучки или открылись в нем нежданно, в ходе каких-нибудь обстоятельств. Такой вопрос, – разумеется, с философской точки зрения, – и задал ему одни умный и наблюдательный человек, бывший журналист, которого он назначил префектом; этот человек восхищался г-ном де Марсе, не примешивая к своему восхищению ни капли едкой критики, которая в Париже оправдывает в глазах выдающихся людей их восхищение другими выдающимися людьми.
– Был ли в вашей жизни случай, мысль, желание, подсказавшие вам ваше призвание? – спросил Эмиль Блонде[11]11
...бывший журналист... Эмиль Блонде... – Персонаж четырнадцати произведений «Человеческой комедии».
[Закрыть]. – Ведь у всех нас, как у Ньютона, есть свое яблоко, которое, падая, указывает нам, на какой почве разовьются наши способности.
– Да, был, – ответил де Марсе, – и я сейчас расскажу вам об этом.
Красавицы, политические денди, художники, старики, близкие друзья де Марсе – все уселись поудобнее, каждый, как привык, и сосредоточили внимание на премьер-министре. Слуг в комнате уже, конечно, не было, двери были закрыты и портьеры задернуты. Воцарилась такая тишина, что со двора доносился говор кучеров и удары копыт – лошади рвались к себе в конюшни.
– Положение государственного деятеля, друзья мои, поддерживается лишь одним качеством, – сказал министр, играя золотым с перламутром ножом, – он всегда должен уметь владеть собой, учитывать любой исход, каким бы неожиданным он ни был для него, одним словом, он должен таить в себе существо холодное и бесстрастное, которое в качестве зрителя присутствует при всех тревогах его жизни, при его страстях, переживаниях и подсказывает ему по поводу всего приговор, почерпнутый из некоей таблицы моральных вычислений.
– Вы объясняете этим, почему во Франции так редки государственные мужи, – заметил старый лорд Дэдлей.
– С точки зрения чувств это ужасно, – вновь заговорил министр. – Ужасно, если нечто подобное проявляется у молодого человека. (Ришелье, предупрежденный накануне письмом об опасности, грозящей Кончини[12]12
Кончини Кончино, маркиз д'Анкр (1575—1617) – итальянский авантюрист и политический деятель, добившийся большой власти при французском дворе благодаря покровительству королевы Марии Медичи, матери Людовика XIII, по чьему приказу он был убит 24 апреля 1617 г. Кардиналу Ришелье (1585—1642), будущему члену Королевского совета при Людовике XIII и реальному правителю Франции, было в это время 32 года. В романе «Утраченные иллюзии» (1837—1843) Бальзак устами Вотрена так комментирует этот эпизод: «Молодой честолюбец, священник, желает приобщиться к государственным делам; он низкопоклонничает перед фаворитом, фаворитом королевы; фаворит принимает участие в священнике, возводит его в звание министра, вводит в совет. Однажды вечером молодой честолюбец получает письмо, которым некий благодетель из породы людей, склонных оказывать услуги <...> извещает его о том, что жизнь его покровителя в опасности. Король взбешен, он не потерпит, чтобы им кто-то руководил, фаворит погибнет, как только явится поутру со дворец. <...> Наш молодчик сказал самому себе: «Ежели король решается на преступление, благодетель мой погиб: придется сделать вид, что письмо опоздало!» И он проспал до тех пор, покуда ему не сказали, что фаворита убили... <...> Человек этот был кардинал Ришелье, а его покровитель – маршал д'Анкр» (Бальзак /15. Т.6. С.600).
[Закрыть], спал до полудня, хотя знал, что в десять часов утра должны убить его благодетеля.) Такой молодой человек, будь он Питтом[13]13
Питт – имя двух английских премьер-министров (отца и сына) второй половины XVIII – начала XIX веков.
[Закрыть] или Наполеоном, – явление чудовищное. Я таким чудовищем сделался очень рано, и благодаря женщине.
– А я думала, – сказала г-жа де Монкорне улыбаясь, – что мы, женщины, чаще портим политических деятелей, чем способствуем их появлению.
– Чудовище, о котором идет речь, потому только и чудовище, что сопротивляется вам, – сказал рассказчик, иронически поклонившись.
– Если речь идет о любовном приключении, то прошу не прерывать рассказчика никакими рассуждениями, – сказала баронесса де Нусинген.
– Рассуждения в любви неуместны! – воскликнул Жозеф Бридо[14]14
Жозеф Бридо – имя вымышленного художника, персонажа пятнадцати произведении «Человеческой комедии».
[Закрыть].
– Мне было семнадцать лет, – продолжал де Марсе, – Реставрация упрочилась; мои старые друзья знают, каким я был в ту пору пылким и страстным. Я любил впервые и теперь могу признаться, что я был одним из самых красивых молодых людей в Париже. Красота и молодость – два случайных преимущества, которыми мы гордимся, словно победой. О прочем я вынужден молчать. Как большинство юношей, я был влюблен в женщину старше меня, – на шесть лет. Никто из вас, – сказал он, оглядывая сидящих за столом, – не подозревает ее имени и не узнает его. В ту пору Ронкероль[15]15
Маркиз де Ронкероль – брат графини де Серизи, один из светских львов эпохи Реставрации, при Июльской монархии государственный деятель, персонаж двадцати одного произведения «Человеческой комедии».
[Закрыть] был единственным человеком, проникшим в мою тайну, но он честно сохранил ее. Я несколько побаивался его усмешки, но он ушел, – сказал министр, оглядываясь кругом.
– Он не захотел остаться ужинать, – сказала г-жа де Серизи.
– Целых полгода я был одержим любовью и не понимал, что эта страсть господствует надо мной, – продолжал премьер-министр, – я весь отдавался восторженному поклонению, ведь в нем и торжество и хрупкое счастье юности. Я хранил ее старые перчатки; словно вином, упивался ароматом цветов, которыми она украшала себя; вставал по ночам, чтобы взглянуть на ее окна. Вся кровь приливала мне к сердцу, когда я вдыхал запах духов, которыми она душилась. Я был далек от мысли, что пылкие, как огонь, женщины таят в груди черствое сердце.
– О, избавьте нас от ваших ужасных сентенций! – улыбнувшись, сказала г-жа де Кан.
– Мне кажется, в ту пору я испепелил бы презрением философа, который высказал эту страшную и глубоко правдивую мысль, – заметил де Марсе. – Все вы люди проницательные, и мне нет надобности развивать ее. То, что я сказал, напомнит вам ваши собственные безрассудства. Моим кумиром была знатная дама из самого высшего общества, и вдобавок бездетная вдова (о, тут все сочеталось!). Ради меня она уединялась в своих покоях, чтобы вышивать на моем белье метки из своих волос. Одним словом, на мои безумства она отвечала безумствами. Как же не поверить страсти, если она подтверждается безумствами? Мы приложили все старание, чтобы скрыть от света нашу любовь, такую полную, такую дивную. Нам это удалось. И какое очарование таилось в наших похождениях! Об этой женщине я не скажу вам ни слова. Она была в ту пору безупречно красивой и долго еще считалась одной из самых прекрасных женщин Парижа. А тогда за один ее взгляд многие готовы были пожертвовать жизнью. Ее материальное положение было вполне удовлетворительно для женщины влюбленной и обожаемой, однако оно не соответствовало ее знатному имени и тому блеску, которым она была обязана Реставрации. Я был настолько самоуверен, что не питал относительно нее никаких подозрений. Хотя я и был ревнив, как сто двадцать Отелло, это ужасное чувство дремало во мне, как золото в самородке. Я велел бы своему слуге отколотить меня палкой, если бы во мне зародилась хоть тень подлого сомнения в чистоте этого ангела, такого хрупкого и такого сильного душой, такого белокурого и наивного, невинного и чистосердечного, чьи голубые глаза с такой прелестной покорностью позволяли моему взору проникать в глубь ее сердца. Никогда никакой фальши в позе, во взгляде или в слове. Всегда беленькая, свежая, всегда готовая ответить на ласку возлюбленного, как лилия Востока из «Песни песней»! Ах, друзья мои, – горестно воскликнул министр, вновь превращаясь в юношу, – нужно очень сильно удариться головой и набить себе шишку, чтобы рассеялась эта поэзия!
Этот искренний вопль души нашел отклик среди гостей и еще сильнее подстрекнул их любопытство, уже и без того искусно возбужденное рассказчиком.
– Каждое утро, оседлав великолепного скакуна Султана, которого вы прислали мне из Англии[16]16
...которого вы прислали мне из Англии... – Де Марсе приходился побочным сыном лорду Дэдлею, персонажу восьми произведений «Человеческой комедии».
[Закрыть], – сказал он, повернувшись к лорду Дэдлею, – я гарцевал на нем около ее коляски. Экипаж нарочно ехал шагом, и букет, который она держала в руках, служил условным знаком, на тот случай, если нам не удастся наскоро обменяться словами. Мы почти каждый вечер встречались в свете, и она ежедневно писала мне, но, чтобы опровергнуть малейшие подозрения и обмануть наблюдавших за нами, мы выработали особый образ действий. Не смотреть друг на друга, избегать друг друга, говорить друг о друге дурное, слишком откровенно любоваться и расхваливать друг друга, или прикидываться отвергнутым, – все эти старые уловки ничего не стоят! Гораздо лучше выказывать притворную страсть к какой-нибудь безразличной тебе особе и учтивое равнодушие к твоему кумиру. Если двое любовников станут играть а эту игру, свет всегда будет одурачен ими. Но они должны быть очень уверены друг в друге. Она в качестве ширмы избрала сановника, бывшего тогда в милости при дворе, человека очень сдержанного и набожного. У себя она никогда его не принимала. Комедия разыгрывалась для простаков в светских гостиных, где ее находили забавной. Между нами не было разговоров о браке. Шесть лет разницы могли тревожить ее, о моем состоянии ей ничего не было известно, – я всегда умалчивал о нем из принципа. Что же касается меня, то я был очарован ее умом, ее манерами, ее образованностью, знанием света и не колеблясь женился бы на ней. Однако ее сдержанность нравилась мне. Если бы она первая заговорила со мной о браке, то, может быть, эта утонченная женщина показалась бы мне вульгарной. Полгода полного, безоблачного счастья, бриллиант чистейшей воды – вот доля любви, предопределенная мне судьбой в этом бренном мире. Однажды утром, страдая ломотой во всем теле, предвещающей простуду и лихорадку, я написал ей записку, прося перенести на другой день один из наших тайных праздников, которые, как жемчужины в море, скрыты от глаз под кровлями Парижа. Отправив письмо, я стал терзаться раскаянием. «Она не поверит, что я болен!» – подумал я. Надо вам сказать, что она притворялась ревнивой и подозрительной. Если вы действительно ревнуете – значит любите по-настоящему, – добавил де Марсе.
– Почему? – быстро спросила княгиня де Кадиньян.
– Истинная и единственная любовь порождает физическое равновесие, вполне соответствующее тому созерцательному состоянию, в которое впадаешь. Тогда разум все усложняет, работает самостоятельно, измышляет фантастические терзания и придает им реальность. Такая ревность столь же прекрасна, сколь стеснительна.
Иностранный посол улыбнулся какому-то своему воспоминанию, подтвердившему справедливость этого замечания.
– «Кроме того, говорил я себе, зачем терять минуты счастья? – продолжал рассказ де Марсе. – Не лучше ли поехать на свидание даже больным? Узнав, что я болен, она, конечно, способна приехать ко мне и может себя скомпрометировать». Сделав над собой усилие, я пишу ей второе письмо и везу его сам, так как мой доверенный слуга уже ушел. Нас разделяла река, и мне надо было пересечь весь Париж. Наконец на довольно значительном расстоянии от ее особняка я заметил рассыльного и поручил ему тотчас же отнести письмо. У меня явилась счастливая мысль проехать мимо ее дома, чтобы удостовериться, не получила ли она оба письма одновременно. Когда я подъезжал, в два часа дня, ворота ее особняка распахнулись и впустили экипаж... Чей же он был? Того, кто играл роль ее подставного возлюбленного! Это произошло пятнадцать лет назад, но и сейчас еще, говоря об этом, я, выдохшийся оратор, зачерствевший от государственных дел министр, чувствую, как сжимается мое сердце и мне становится душно. Спустя час я вновь проезжаю мимо ее дома. Экипаж еще во дворе. Вероятно, мое письмо лежало у швейцара. Наконец в половине четвертого экипаж отъехал. Мне удалось разглядеть лицо моего соперника: оно было надменно, он не улыбался, но он был влюблен, это было ясно, и, конечно, они говорили о каком-то важном деле. Я отправился на свидание. Владычица моего сердца тоже пришла, была спокойна, невинна, безмятежна. Тут я должен вам признаться, что всегда находил Отелло не только безумцем, но и человеком дурного тона. Только мавр может вести себя подобным образом. Это чувствовал и сам Шекспир, озаглавивший свою пьесу «Венецианский Мавр». Встреча с любимой женщиной таит в себе нечто, исцеляющее сердце, – сразу улетучиваются все муки, сомнения, горести. Мой гнев остыл, я снова улыбался. Итак, сдержанность и спокойствие, которые теперь, в мои годы, могли бы оказаться страшным притворством, были просто следствием моей молодости и любви. Совладав со своей ревностью, я нашел в себе силы наблюдать. Но было заметно, что я нездоров, а терзавшие меня страшные сомнения еще способствовали этому впечатлению. Наконец я нашел случай и как бы невзначай спросил: «У вас сегодня никого не было?» – и в объяснение своего вопроса сказал, как я беспокоился, что она, получив мою записку, посвятит этот день приему гостей.
– Ах, – воскликнула она, – только у мужчины может возникнуть такая мысль! Как могла я думать о чем-нибудь ином, кроме твоей болезни? Пока я не получила твою вторую записку, я все придумывала, как бы тебя увидеть,
– И ты была одна?
– Одна, – ответила она простодушно; вероятно, именно такое простодушие и побудило мавра убить Дездемону. Так как моя возлюбленная занимала весь особняк и других жильцов там не было, эти слова являлись ужасной ложью. Одна такая ложь разрушает безграничное доверие, на котором для иных душ зиждется любовь. Чтобы передать вам, что я переживал в это мгновение, следует допустить, что в нас сокрыто какое-то внутреннее существо, для которого наше видимое «я» служит оболочкой. Это существо, блистательное как звезда, нежное как тень, навеки облеклось в траур... Да, я почувствовал, как сухая и холодная рука распростерла надо мной саван тяжкого опыта и навсегда оставила в моей душе горечь, вызываемую первым предательством. Я потупился, чтобы она не заметила, как я потрясен. Но тут мне пришла тщеславная мысль, которая несколько отрезвила меня: «Если она обманывает, она не достойна тебя!» Я объяснил краску, выступившую на моем лице, и слезы на глазах нездоровьем, и нежное создание пожелало проводить меня домой на извозчике; она опустила в карете шторы и всю дорогу была так ласкова, так нежна, что обманула бы самого венецианского мавра, которого я привел в пример. Действительно, если бы это большое дитя стало еще несколько мгновений колебаться, то всякий догадливый зритель сообразил бы, что он готов просить у Дездемоны прощения. Да и убить женщину – это ребяческая месть. При расставании моя возлюбленная плакала: до того она была огорчена, что не может ухаживать за мной. Ей хотелось быть моим слугой, она завидовала этому счастливцу, и все говорилось ею так гладко, словно было взято из писем Клариссы[17]17
Кларисса Гарлоу – героиня одноименного романа английского писателя Сэмюела Ричардсона (1747—1748); Бальзак читал его в юности в переводе А. Прево, а затем неоднократно возвращался к нему, размышляя об искусстве романа. Кларисса – добродетельная девица, которую родители принуждают к браку с нелюбимым, поддается на уговоры соблазнителя Ловласа и соглашается бежать с ним из отчего дома.
[Закрыть] в дни ее счастья! Даже в самой красивой и в самой ангелоподобной женщине всегда скрыта ловкая обезьяна.
Тут все женщины потупились, словно их задела эта жестокая истина, так жестоко высказанная.
– Я не стану говорить, как я провел ночь и всю следующую неделю, – продолжал де Марсе. – Я признал в себе способности государственного человека.
Это было сказано так к месту, что все мы с восторгом посмотрели на него.
– Пересматривал с дьявольской изощренностью все настоящие, жестокие способы мести женщине (а так как мы друг друга любили, то были среди них страшные, непоправимые), – я презирал себя, чувствовал себя вульгарным и бессознательно создавал отвратительный кодекс: кодекс Снисходительности. Отомстить женщине – разве не значит признаться, что, кроме нее, для тебя не существует женщин, что без нее ты не в силах жить? В таком случае можно ли местью вернуть ее? А если она нам не необходима, если для нас существуют и другие, то почему не предоставить ей право, которое мы присвоили себе, – право измены? Все эти рассуждения, конечно, относятся только к страсти, иначе они были бы антиобщественны. А неустойчивость страсти убедительнее всего доказывает, насколько необходима нерасторжимость брака. Словно дикие звери, каковы они и есть, оба пола должны быть прикованы друг к другу нерушимыми, неумолимыми и безгласными законами. Уничтожьте месть, и измена в любви станет пустяком. Те, которые полагают, что для них в целом мире существует лишь одна женщина, должны признавать месть. Но тогда настоящая месть только одна, – месть Отелло. А вот какова была моя месть.
Эти слова вызвали среди слушателей неуловимое движение, которое журналисты в отчетах о парламентских выступлениях обозначают так: (сильное оживление).
– Излечившись от простуды и от единственной, божественной, чистой любви, я разрешил себе любовное приключение, героиня которого была очаровательна и совсем не похожа на моего ангела-предателя. Я не порвал окончательно с обманщицей, такой сильной и такой ловкой комедианткой, так как не знаю, доставляет ли истинная любовь такие же тонкие наслаждения, как искусный обман. Подобное лицемерие стоит добродетели (я говорю это не для англичанок, миледи, – мягко сказал министр, обращаясь к леди Баримор, дочери лорда Дэдлея). Словом, я старался быть прежним влюбленным. Мне надо было заказать цепочку из нескольких прядей моих волос для моего нового ангела, и я отправился к искусному мастеру, жившему на улице Буше. Этот человек не знал соперников в изготовлении подарков из волос. Я даю его адрес тем, у кого мало волос: у него в мастерской всегда имеются волосы всевозможных оттенков и всяких сортов. Приняв от меня заказ, он показал мне свои работы. Я увидел предметы, стоившие такого кропотливого труда, который превосходит все, что в сказках приписывают феям, и все, что изготовляют каторжники. Он посвятил меня во все причуды моды на волосяные изделия. «Вот уже год, как все неистово увлекаются модой метить белье вышивкой из волос, – сказал он. – К счастью, у меня превосходный подбор волос и умелые вышивальщицы». При этих словах меня кольнуло подозрение; я вынимаю свой носовой платок и говорю: «Так это вышивали у вас из фальшивых волос?» Он взглянул на платок и ответил: «О, конечно, и заказчица была очень требовательна, она пожелала сличить вышивку с оттенком своих волос. Эти носовые платки моя жена метила сама. У вас, сударь, одна из лучших вышивок, которые когда-либо нами выполнялись». До этого последнего луча, осветившего мне всю картину, я все еще верил во что-то, я придавал еще значение женскому слову. Я вышел из мастерской другим человеком. Веру в наслаждение я сохранил, но веру в любовь утратил. Я стал атеистом, как математик. Два месяца спустя я сидел около моей божественной возлюбленной, в ее будуаре, на ее диване, держал ее руку в своей руке, – а ручки у нее были прелестные, – и мы взбирались на альпийские вершины чувств, срывая самые дивные цветы, обрывая лепестки ромашек (всегда бывают минуты, когда обрываешь лепестки ромашек, даже если находишься в салоне и никаких ромашек нет). В минуту самой глубокой нежности, когда сильнее всего любишь, сознание бренности любви так остро, что непреодолимо хочется спросить: «Любишь ли ты меня? Всегда ли будешь любить?» Я воспользовался этим элегическим моментом, таким сладостным, таким опьяняющим, чтобы заставить ее искусно лгать мне, говорить на очаровательном, поэтическом языке влюбленных. Шарлотта расточала сокровища своих лживых фантазий: она не может жить без меня, я для нее – единственный на свете, она боится надоесть мне, ибо в моем присутствии теряет разум, возле меня все ее способности воплощаются в любовь. К тому же она слишком нежно любит меня, а это внушает ей страх. Полгода она придумывала, как бы привязать меня к себе навеки, но эта тайна известна только Богу. Одним словом, я был ее божеством.
Женщины, слушая повествование де Марсе, казалось, были обижены, что он так хорошо их изображает, – он сопровождал рассказ ужимками, качал головой, жеманничал, создавая полную иллюзию женских повадок.
– Я уже готов был поверить этой очаровательной лжи, но, продолжая держать ее влажную ручку в своей руке, спросил: «А когда ты выходишь замуж за герцога?» Удар был так метко направлен, мой взгляд так смело встретил ее взгляд, а рука ее так безмятежно покоилась в моей, что, как ни легко было ее содрогание, скрыть его совсем было невозможно. Она не вынесла моего взгляда, легкий румянец окрасил ее щеки.
– За герцога? Что вы хотите сказать этим? – спросила она, притворяясь глубоко изумленной.
– Мне все известно, – продолжал я, – и, по-моему, вам не следует больше медлить: он богат, он герцог, он более чем набожен, – он верующий. И я вполне убежден, что благодаря его щепетильности вы оставались мне верны. Вы и не представляете себе, как для вас важно, чтобы он согрешил перед самим собой и перед богом, – ведь в противном случае вы ничего не добьетесь от него.
– Что это – сон? – воскликнула она, проводя рукой по волосам, – знаменитый жест Малибран[18]18
Малибран (наст, имя Мария де ла Фелисидад Гарсия; 1808—1836) – французская оперная певица испанского происхождения, с успехом выступавшая в Париже в 1830-х годах.
[Закрыть], но она опередила Малибран на пятнадцать лет.
– Полно, не ребячься, мой ангел, – сказал я и хотел взять ее за руки, но она с видом недотроги гневно спрятала их за спиной. – Выходите за него замуж, я разрешаю вам, – продолжал я, ответив церемонным вы на ее жест. – Больше того, я настаиваю на этом.
– Но, – воскликнула она, падая передо мной на колени, – это какое-то ужасное недоразумение. Я люблю только тебя, проси у меня каких хочешь доказательств.
– Встаньте, дорогая, и окажите мне честь – будьте правдивой.
– Хорошо, как перед богом.
– Сомневаетесь вы в моей любви?
– Нет.
– В моей верности?
– Нет.
– Ну так вот, я совершил величайший грех, я усомнился в вашей любви и в вашей верности. Между двумя страстными свиданиями я начал хладнокровно следить за вами.
– Хладнокровно! – воскликнула она вздыхая. – Довольно, Анри, вы меня больше не любите.
Как видите, она уже нашла лазейку, чтобы ускользнуть. В подобного рода сценах каждое лишнее слово опасно. К счастью, примешалось любопытство.
– А что вы заметили? Разве я виделась с герцогом где-нибудь, кроме как в свете? Разве в моих глазах вы что-нибудь уловили?
– Нет, не в ваших, – ответил я, – в его глазах. Вы восемь раз заставили меня прослушать мессу в церкви святого Фомы Аквинского; я наблюдал, как вы молитесь там вместе с ним.
– А-а! – воскликнула она наконец. – Значит, вы ревнуете!
– О, я очень хотел бы ревновать! – ответил я, любуясь гибкостью этого живого ума и уловками, которыми, однако, можно одурачить только слепцов. – Но, посещая церковь, я стал очень недоверчив... В день моей первой простуды и вашего первого обмана, когда вы полагали, что я лежу в постели, вы принимали герцога, а мне вы сказали, что ни с кем не видались.
– Знаете, ваше поведение постыдно!
– Почему? Я нахожу, что ваш брак с герцогом – удачная затея. Он даст вам громкое имя, единственное достойное вас, блестящее и почетное положение. Вы будете одной из парий Парижа, и я был бы неправ, если бы воспрепятствовал вам устроить свою жизнь. Зачем вам упускать такую великолепную партию? Ах, Шарлотта, когда-нибудь вы отдадите мне справедливость, поняв, насколько я отличаюсь характером от других молодых людей. Скоро вы были бы вынуждены обманывать меня. Да, вам было бы очень трудно порвать со мной, а ведь герцог следит за вами. Пора нам расстаться. Герцог – человек строгих правил. Вам следует стать образцом нравственности, советую вам. Герцог спесив, он будет гордиться своей женой.
– Ах! – воскликнула она, заливаясь слезами. – Анри, если бы ты заговорил раньше, да, если бы ты захотел (я уже, как видите, был виноват!), мы уехали бы в какой-нибудь уголок, обвенчались бы там и жили бы, счастливые, не таясь от света.