Текст книги "Сельский врач"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Старик понтонер, услышав эти слова, встрепенулся, но тут же понурил голову, не спеша выбил пепел из трубки, спрятал ее и только тогда сказал:
– Я-то выполнил свой долг, господин офицер, а вот другие не выполнили, не уважили меня. Бумаг потребовали! «Какие еще там бумаги? – говорю я им. – Двадцать девятый бюллетень[6]6
Двадцать девятый бюллетень – обращение Наполеона к армии, в котором говорилось о трудностях отступления из России; издан Наполеоном в Молодечно в 1812 г.
[Закрыть] – вот мои бумаги!»
– Требуй снова, приятель. Теперь, заручившись покровительством, ты наверняка добьешься справедливости.
– Справедливости? – крикнул старый понтонер с таким выражением, что врач и офицер вздрогнули.
Водворилось молчание, оба всадника смотрели на этот обломок железного легиона солдат, отобранных Наполеоном из трех поколений. Гондрен был поистине образцовым представителем неколебимой громады, которая была сломлена, но не сдалась. Ростом старик был всего пяти футов, но очень широк в груди и плечах, а его обветренное, морщинистое, худое лицо с желваками мускулов хранило следы воинственности. Вид у него был суровый, лоб будто высечен из камня, редкие седые пряди волос свисали как-то беспомощно, словно истомленной голове его уже не хватало жизненной силы; руки, волосатые, как и грудь, видневшаяся из расстегнутого ворота холщовой рубахи, свидетельствовали о редкостной силе. При этом он крепко, как на несокрушимом постаменте, стоял на своих кривых ногах.
– Справедливости? – повторил он. – Не для нашего она брата! У нас нет судебных приставов, некому взыскать то, что нам полагается. Ну, а барабан-то набивать нужно, – добавил он, хлопнув себя по животу, – так ждать-то нам некогда. Посулами чинуш, которые в канцелярии пригрелись, сыт ведь не будешь, вот я и вернулся сюда жалованье из общего капитала получать, – сказал он, ударяя лопатой по грязи.
– Этого нельзя потерпеть, старый товарищ, – сказал Женеста. – Я жизнью тебе обязан и был бы неблагодарной тварью, если б не протянул тебе руку помощи. Я-то помню, как переходил по мостам через Березину, и знаю славных ребят, которые тоже об этом не забыли. Они посодействуют мне, и отечество вознаградит тебя, как ты того заслуживаешь.
– Бонапартистом прослывете! Лучше и не вмешивайтесь, господин офицер. Да уж все равно, я притопал в тыл и зарылся в землю, как неразорвавшееся ядро. Только не рассчитывал я, проехав на верблюде пустыню да пригубив вина возле огня московских пожаров, кончить дни под деревьями, посаженными моим родителем, – сказал он, вновь приступая к работе.
– Бедный старик, – промолвил Женеста, – на его месте я поступил бы так же; нет у нас больше нашего отца. Сударь, – сказал он врачу, – покорность этого человека наводит на меня мрачное уныние; он не знает, какое участие возбудил во мне, и, верно, принимает меня за одного из тех негодяев в раззолоченных мундирах, которым дела нет до солдатских нужд.
Он круто повернул назад, схватил понтонера за руку и крикнул ему прямо в ухо:
– Клянусь орденом, который я ношу и который в другие времена был знаком чести, сделаю все, что под силу человеку, и добьюсь тебе пенсии, хотя бы мне пришлось проглотить целую кучу отказов от министра, хлопотать перед королем, дофином и всей их братией!
Старик Гондрен вздрогнул, услышав эти слова, глянул на Женеста и сказал:
– Выходит, и вы были простым солдатом?
Офицер кивнул. Тогда Гондрен отер ладонь, взял руку Женеста и, горячо пожав ее, сказал:
– Господин генерал, я влез тогда в воду, чтобы жизнь отдать ради армии; мне, выходит, повезло, раз я все еще держусь. Послушайте, сударь, как на духу вам скажу: с той поры, как его оттерли, все мне осточертело. Ну что ж, зачислили они меня вот сюда, – с усмешкой добавил он, указывая на землю, – тут я и получаю двадцать тысяч франков долгу, как говорится, в рассрочку.
– Полно, дружище, – сказал Женеста, потрясенный великодушием и всепрощением Гондрена, – но уж этот дар ты не откажешься принять от меня.
С этими словами офицер показал себе на грудь, посмотрел на понтонера, вскочил на лошадь и вновь поскакал рядом с Бенаси.
– Жестокость властей разжигает войну бедных против богатых, – сказал доктор. – Люди, которым на какое-то время доверена власть, никогда серьезно не задумывались о неизбежных последствиях несправедливости, учиненной по отношению к народу. Правда, бедняк, принужденный зарабатывать себе на хлеб насущный, борется недолго, но он говорит, он находит отклик во всех страждущих сердцах. Беззаконие, от которого пострадал кто-нибудь один, помножается на число тех, кто негодует против этого беззакония, и закваска начинает бродить. Это еще пустяки, но отсюда вытекает большее зло. Несправедливые поступки поддерживают в народе глухую ненависть к верхам общества. Поэтому-то буржуа – враг бедняка, и тот ставит его вне закона, обманывает и обворовывает. Воровство для бедняка уже не преступление, не злодеяние, а месть. Если правитель, вместо того чтобы поступать справедливо, обращается с маленькими людьми дурно, попирая права, приобретенные ими, как же требовать, чтобы голодные, обездоленные люди проявляли покорность своей доле и уважали чужую собственность? Я содрогаюсь при мысли, что тысячефранковая пенсия, обещанная Гондрену, перепала канцелярской крысе, все дело которой – сметать пыль с бумаг. И после этого иные люди, даже не представляющие себе, как непомерно бывает горе, обвиняют народ в непомерной мстительности! Если же правительство принесло людям больше личного горя, нежели благосостояния, свержение его становится лишь делом случая; свергая его, народ по-своему сводит счеты. Государственный деятель всегда должен рисовать себе бедняков под покровом правосудия: оно создано только для них!
Когда они ехали уже по самому селению, Бенаси приметил на дороге двух путников и сказал офицеру, погруженному в раздумье:
– Вы видели, как безропотно сносит нужду служака наполеоновской армии, сейчас увидите безропотного старика земледельца. Всю жизнь человек этот копал, обрабатывал, сеял и собирал для других.
Тут и Женеста заметил, что по дороге бредет дряхлый старик, а рядом с ним – старуха. У старика, видимо, свело суставы, он плелся, с трудом волоча ноги, обутые в сношенные сабо. С плеча свисала котомка, из нее торчали инструменты, тихонько постукивали их рукоятки, почерневшие от долгого употребления и пота; в другом отделении котомки лежал хлеб, несколько луковиц, орехи. Ноги старика были искривлены. Он сгорбился от вечной работы и шел, согнувшись в три погибели, а чтобы удержать равновесие, опирался на длинную палку. Белые, как снег, волосы выбивались из-под широкополой шляпы, заштопанной суровыми нитками и порыжевшей от превратностей погоды. Одежда из грубого холста пестрела всеми цветами радуги от бесчисленных заплат. То была, так сказать, человеческая развалина, со всеми особенностями, которые вообще присущи развалинам и так трогают нас. Жена, в каком-то нелепом чепце и тоже в лохмотьях, держалась попрямее и тащила на спине плоский глиняный кувшин овальной формы, висевший на ремне, продетом сквозь ручки. Заслышав конский топот, пешеходы подняли головы, узнали Бенаси и остановились. Горько было смотреть на них – на старика, изувеченного работой, и его неразлучную спутницу, тоже калеку, на их лица, почерневшие от солнца, загрубевшие от непогоды и до того морщинистые, что все черты их были словно стерты. Если история жизни этих стариков не была бы запечатлена на их лицах, вы угадали бы ее по всему их виду. Оба весь свой век непрерывно работали вместе и весь свой век непрерывно страдали; делили друг с другом много горестей, но мало радостей; они, видно, свыклись со своей злою долей, как узник свыкается с темницей; все в них было само чистосердечие. Их лица светились добротой и искренностью. Стоило с ними познакомиться поближе, и однообразная жизнь их – удел бедняков – казалась чуть ли не завидной. Все черты их говорили о пережитых страданьях, но не выражали уныния.
– Ну как, папаша Моро, все еще непременно хотите работать?
– Да, господин Бенаси. Пока не протянул ноги, распашу вам еще две-три вересковых пустоши, – шутливо отозвался старик, и черные глазки его сверкнули.
– Уж не вино ли несет ваша жена? Хоть вино попивайте, если на покой не собираетесь.
– На покой! Вот скучища-то! Когда расчищаешь новь на солнце, от солнца да воздуха сил набираешься. А это и впрямь вино, сударь, я ведь знаю, вашими стараниями мы его почти задаром получаем у господина куртейльского мэра! Э! Да как ни хитрите, а нас не проведете.
– Ну, прощайте. Наверное, на участок Шанферлю идете, матушка?
– Да, сударь, вчера под вечер начали.
– Желаю удачи, – сказал Бенаси. – А ведь вам, должно быть, приятно поглядеть на гору: сами вспахали ее почти целиком.
– Еще бы, сударь, – ответила старуха. – Наш труд. Мы-то заработали право на кусок хлеба!
– Видите, – сказал Бенаси, обращаясь к офицеру, – труд, обработка земли – вот какова государственная рента бедняков. Богадельню или нищенство старик счел бы позором для себя; ему хочется умереть с мотыгой в руках, в открытом поле, под солнцем. Право же, мужественный старик! Он всегда работал, и работа постепенно стала его жизнью, но и смерть ему не страшна – у него, хоть сам он того и не подозревает, глубоко философские взгляды. Именно он, старик Моро, навел меня на мысль основать в кантоне убежище для земледельцев, для батраков, – словом, для всех тех честных крестьян, которые, проработав всю жизнь, на старости лет нищи и наги. Сударь, я не рассчитывал приобрести здесь состояние, мне оно совсем не нужно. Много ли требуется человеку, который утратил все надежды? Дорого обходится только жизнь бездельников, и, пожалуй, потреблять, ничего не прозводя, – это просто социальное воровство. Наполеон, узнав после своего падения о спорах, возникших по поводу расходов на его содержание, говорил, что нужен ему только конь да одно экю в день. Я отказался от денег, когда поселился здесь, но с тех пор я узнал, как могущественны деньги, узнал, как они необходимы, если хочешь делать добро. Итак, я завещал свой дом под убежище, где несчастные бездомные старики, не такие гордецы, как Моро, будут проводить остаток дней своих. Затем кое-что из девяти тысяч франков дохода, который мне приносят моя земля и мельница, пойдет на то, чтобы поддержать суровой зимой самые неимущие семьи в кантоне. Учреждение это будет находиться под надзором муниципального совета, но во главе его в качестве попечителя я хочу поставить кюре. Таким образом, состояние, случайно приобретенное мною здесь, в кантоне, не уйдет отсюда. Устав убежища дан в моем завещании. Подробный рассказ об этом, конечно, вам наскучит, но мне хочется подчеркнуть, что предусмотрел я все, даже создал запасный денежный фонд, чтобы община имела возможность платить за обучение детей, подающих надежды в ремеслах или науках. Итак, дело цивилизации, начатое мною, будет продолжаться и после моей смерти. Видите ли, капитан Блюто, когда затеешь что-нибудь хорошее, душа не позволяет оставить его незавершенным. Стремление к порядку и совершенствованию – самый верный залог лучшего будущего. Поспешим, пора закончить объезд, а мне надо еще посетить пять-шесть больных.
Некоторое время они ехали молча, потом Бенаси со смехом обратился к своему спутнику:
– Хорош же я, капитан Блюто, поддался вашим расспросам, трещу, как сорока, а вы и словечком не обмолвились о своей жизни, меж тем она, должно быть, прелюбопытна. Солдат, достигший ваших лет, столько всего перевидал на своем веку, ему есть о чем порассказать.
– Да что же рассказывать, – отвечал Женеста, – моя жизнь – это жизнь армии. Все военные на один лад. Я не имел больших чинов, а был из тех вояк, чье дело наносить или получать удары саблей, и поступал так, как поступают другие. Шел туда, куда вел нас Наполеон, был на передовой во всех битвах, где отличалась императорская гвардия. Дела, всем известные. Ходить за лошадьми, иной раз мучиться от голода и жажды, а когда нужно – драться, в этом вся жизнь солдата. Проще простого. Бывает, что для нашего брата исход сражения зависит от того, хорошо ли подкован конь, – иначе недолго попасть в беду! А в общем, перевидал я столько стран, что они в конце концов примелькались, видел столько смертей, что и свою жизнь ни во что не ставлю.
– Однако доводилось же и вам попадать в затруднительное положение, и об опасностях, угрожавших вам лично, было бы любопытно послушать.
– Пожалуй, – ответил офицер.
– Расскажите мне о случае, который вам особенно запомнился. Да не бойтесь! Я не подумаю, что вам недостает скромности, даже если вы расскажете о каком-нибудь своем героическом поступке. Когда человек уверен, что его поймут те, кому он доверяется, ему приятно сказать: «Да, это совершил я!»
– Ну, так и быть. Расскажу вам об одном престранном случае, – иной раз меня совесть из-за него грызет. За все пятнадцать лет, пока мы сражались, я убивал людей только в порядке законной защиты. Мы на передовой, мы нападаем; перед нами неприятель, и если мы его не опрокинем, он не станет просить у нас позволения и пустит нам кровь: значит, убивай, чтобы тебя не уничтожили, и совесть спокойна. Но, сударь мой, мне довелось наповал уложить одного молодчика при весьма необычных обстоятельствах. Больно сжалось у меня сердце, когда я поразмыслил о своем поступке, а искаженное лицо убитого и теперь частенько всплывает передо мною. Судите сами... Дело было во время отступления из Москвы. Какая уж там великая армия! Мы скорее смахивали на стадо заморенных быков. Прощай дисциплина и знамена! Каждый был себе господином, а император, можно сказать, тут-то и узнал, что власти его положен предел. Ввалились мы в Студянку, деревушку за Березиной, набрели на овины, на покосившиеся лачуги, на картошку и свеклу, зарытые в землю. Давненько нам не попадалось ни жилья, ни еды, а тут прямо раздолье. Первые, сами понимаете, съели все. Я пришел одним из последних. К счастью, так клонило ко сну, что было не до еды. Попадается мне на глаза овин, вхожу – смотрю, человек двадцать генералов, офицеров, высших чинов, все люди, что и говорить, заслуженные; тут Жюно, Нарбонн, адъютант императора – словом, вся верхушка армии. Были тут и простые солдаты, да они не уступили бы своей подстилки самому маршалу Франции. Местечка не было свободного, кто спал стоя, прислонившись к стене, кто прикорнул на земле; а чтобы потеплее было, все так тесно прижались друг к другу, что я тщетно искал, где бы и мне примоститься. Пришлось шагать прямо по настилу из человеческих тел; одни ругались, другие молчали, но не подвинулся никто. Тут никто бы не шевельнулся, даже чтоб увернуться от пушечного ядра, тем более было не до правил пустой светской учтивости. Замечаю под крышей овина какие-то полати; ни у кого не хватило смекалки, а может быть и сил, забраться туда; влезаю, укладываюсь и, растянувшись во весь рост, смотрю на людей – лежат все вповалку. Печальное было зрелище, но я чуть не расхохотался. Кое-кто с жадностью глодал мерзлую морковь, а генералы укутались в дырявые платки и храпели вовсю. Горела еловая лучина, освещая овин; случись пожар – никто бы не встал тушить. Ложусь на спину, но, прежде чем заснуть, невзначай поднимаю глаза и вижу, что балка, которая подпирает крышу и поддерживает слеги, тихонько раскачивается с востока на запад. Так и пляшет проклятая балка. «Господа, говорю, какой-то молодчик на дворе хочет за наш счет обогреться». Балка вот-вот упадет. «Господа, господа, мы сейчас погибнем, взгляните на балку!» – крикнул я во весь голос, чтобы разбудить товарищей по ночлегу. Сударь, на балку они поглядели, но тот, кто спал, снова заснул, а кто ел, даже не отозвался. Ну-с, пришлось вскочить с нагретого местечка, хоть его и могли занять у меня на глазах, но дело ведь шло о спасении целой кучи знаменитостей. Выхожу, огибаю овин и вижу: рослый парень – вюртембержец старательно вытаскивает балку. «Эй, эй!» – кричу я и знаками даю ему понять – бросай, значит, работу. А он орет: «Geh mir aus dem Gesicht, oder ich schlag dich todt!»[7]7
Ступай прочь, не то я тебя убью (нем.).
[Закрыть] – «Ах, так! Ke мир аус дем гезит[8]8
Ступай прочь (неправильный нем.).
[Закрыть], – отвечаю я. – Как бы не так!» Хватаю его ружье – оно валялось на земле, – наповал укладываю немца, возвращаюсь и засыпаю. Вот и все.
– Но это – случай законной защиты от одного для блага многих; значит, вам не в чем себя упрекать, – заметил Бенаси.
– А все эти господа вообразили, – продолжал Женеста, – что на меня напала блажь; но блажь ли, нет ли, а многие из них теперь живут в свое удовольствие в расчудесных особняках и не обременяют свои сердца благодарностью.
– Уж не сделали ли вы добро в расчете на те непомерные барыши, которые именуются благодарностью, а? – посмеиваясь, сказал Бенаси. – Это ведь то же, что ростовщичество.
– Да я прекрасно знаю, – ответил Женеста, – что вся ценность доброго поступка теряется, как только извлечешь из него выгоду, и рассказывать о нем – значит взимать проценты в пользу самолюбия, а это почище всякой благодарности. Однако если честный человек будет помалкивать, то должник его и подавно не заикнется об оказанном благодеянии. При вашей системе управления народ нуждается в примерах; спрашивается, где бы он нашел их при всеобщем молчании? Между прочим, бедному нашему понтонеру, спасшему французскую армию, и в голову не приходило, что, разболтав об этом, он извлек бы выгоду для себя. Ну, а если бы он стал калекой, разве совестливостью он добыл бы себе кусок хлеба?.. Ответьте-ка, философ!
– Да, пожалуй, в области морали все относительно, – сказал Бенаси. – Но мысль эта опасна, она позволяет тем, кто склонен к эгоизму, толковать вопросы совести в интересах личной выгоды. Послушайте, капитан, разве человек, неукоснительно повинующийся принципам морали, не выше того, кто отклоняется от них, даже по необходимости? И если бы наш понтонер был немощным и умирал с голоду, разве он не уподобился бы величием Гомеру? Жизнь человеческая, несомненно, является окончательным испытанием и добродетели и гениальности, одинаково нужных для лучшего мира. Добродетель, гениальность представляются мне прекраснейшим олицетворением того полного и постоянного самопожертвования, пример которого показал людям Иисус Христос. Гений пребывает в бедности, просвещая мир, человек добродетельный хранит молчание, жертвуя собою для общего блага.
– Согласен, сударь, – заметил Женеста, – но земля населена людьми, а не ангелами; мы далеки от совершенства.
– Конечно, – ответил Бенаси, – о себе скажу, что я жестоко злоупотреблял правом ошибаться. Но мы должны стремиться к личному совершенствованию. Добродетель – высокий идеал для души, и его надлежит постоянно созерцать как божественный образец.
– Аминь, – сказал офицер. – Пусть так, человек добродетельный – великая ценность, но согласитесь, что добродетель – это божество, которое может разрешить себе чуточку поболтать, попросту, без задней мысли.
– Ах, сударь, – сказал доктор, горько и печально улыбаясь, – вы снисходительны, как те, кто живет в мире с собою, я же суров, как человек, который знает, что ему немало пятен надобно стереть со своего прошлого.
Всадники подъехали к хижине, стоящей у ручья. Доктор вошел в лачугу. Женеста с порога то любовался весенним ландшафтом, то заглядывал в хижину, где лежал в постели какой-то человек. Осмотрев больного, Бенаси вдруг закричал:
– Незачем мне и приходить сюда, матушка, все равно вы не исполняете моих предписаний. Накормили мужа хлебом. Уморить вы его задумали, что ли? Возмутительно! Если вы дадите ему еще что-нибудь, кроме отвара пырея, ноги моей здесь больше не будет, ищите тогда доктора, где хотите!
– Да как же, сударь! Ведь бедный мой старик криком кричал от голода, а если в утробе ни крошки нет вот уже вторую неделю...
– Будете вы меня слушать или нет? Вы уморите мужа, если позволите ему съесть хоть кусочек хлеба, пока я не разрешу, поняли?
– Больше ни крошки не дам, сударь... Ну как, на поправку идет дело? – спросила она, провожая доктора.
– Да нет, он поел, ему и стало хуже. Как вам втолковать, упрямая вы голова, что нельзя так кормить больного, когда ему нужна диета? Крестьяне неисправимы, – прибавил Бенаси, обращаясь к офицеру. – Стоит больному несколько дней не поесть, как они считают, что он уже не жилец на белом свете, и пичкают его похлебкой, поят вином. Вот и эта умница чуть было не уморила мужа.
– Будто так муженек и умрет от ломтика хлеба, смоченного в вине!
– Вот именно, матушка. Удивительно, что я застал его в живых после этого самого ломтика хлеба. Не забудьте: надо исполнять все точно, как я сказал.
– Умереть мне на месте, ежели что не так сделаю.
– Ну, посмотрим. Приду завтра вечером, пущу ему кровь. Пойдем пешком вдоль ручья, – сказал Бенаси офицеру, – отсюда до того дома, куда мне надо, нет проезжей дороги. Сынишка больного покараулит тут лошадей. Полюбуйтесь-ка на нашу прелестную долину, – продолжал он, – не правда ли, точь-в-точь английский сад? Сейчас зайдем к одному работнику – он безутешен после смерти старшего сына. В прошлом году его сын, подросток, вздумал во время жатвы поработать за взрослого, надорвался, бедняга, и к концу осени зачах и умер. Впервые я встречаю здесь такое сильное отцовское чувство. Обычно крестьяне горюют о смерти детей, как об утрате части своего имущества, и сожаления соразмерны возрасту ребенка. Возмужав, сын становится капиталом для отца. Но этот бедняк по-настоящему любил сына. «Нет мне утешения в моей потере», – сказал он однажды, когда я встретил его на лугу, – он стоял неподвижно, забыв о работе, опершись на косу и держа в руке оселок, – собрался точить и задумался. Больше он ни разу не говорил со мной о своем горе и страдал молча. А теперь расхворалась одна из его дочурок.
Продолжая разговаривать, Бенаси и его гость подошли к хижине, приютившейся у плотины дубильного заводика. Под ивой стоял человек лет сорока и ел хлеб, натирая его чесноком.
– Ну как, Ганье, девочке получше?
– Не знаю, сударь, – сказал он хмуро, – сами увидите, жена не отходит от нее. Хоть и очень вы стараетесь, а я боюсь, что смерть как вошла ко мне в дом, так все у меня и отнимет.
– Смерть ни у кого не засиживается, Ганье, у нее нет времени. Не падайте духом.
И Бенаси последовал за ним в дом. Полчаса спустя он вышел с матерью девочки, говоря:
– Не тревожьтесь, делайте, что я посоветовал, она спасена... Ежели все это вам наскучило, – обратился он затем к офицеру, вскакивая на коня, – я выведу вас на дорогу к нашему селению, и вы вернетесь домой.
– Нет, честное слово, мне не скучно.
– Но повсюду будут одни и те же хижины; с виду нет ничего однообразнее деревни.
– В путь! – сказал офицер.
Несколько часов ездили они по кантону, объехали его вдоль и поперек, а к вечеру повернули в сторону селения.
– Теперь мне нужно побывать вон там, – сказал доктор, показывая офицеру на высокие вязы. – Деревьям этим, вероятно, лет двести, – прибавил он. – Там живет женщина, к которой меня вчера, когда мы обедали, звал паренек, сказав, что она побледнела.
– Что-нибудь опасное?
– Да нет, – сказал Бенаси, – явления, сопутствующие беременности. Она на последнем месяце. В это время у некоторых женщин бывают судороги. Но все-таки из осторожности надо посмотреть, нет ли чего, внушающего опасения; я сам буду принимать у нее ребенка. Кстати, вы сейчас увидите самое новое у нас промышленное предприятие – черепичный завод. Дорога великолепная, хотите, пустим лошадей галопом?
– Да вряд ли ваша лошадь угонится за моей, – заметил Женеста, крикнув коню: «Вскачь, Нептун!»
В мгновение ока Женеста опередил доктора шагов на сто и исчез в вихре пыли; но, хотя его лошадь и мчалась во всю прыть, он все время слышал, что доктор скачет тут же рядом. Вот Бенаси что-то сказал своему коню и тотчас же перегнал офицера, который настиг его лишь у черепичного завода, когда Бенаси как ни в чем не бывало привязывал лошадь к плетню.
– Черт подери! – воскликнул Женеста, разглядывая лошадь и не замечая, чтобы она тяжело дышала или взмылилась. – Вот это конь! Какой он породы?
– То-то же! – ответил доктор, рассмеявшись. – А вы думали – кляча?.. История моего чудесного скакуна сейчас отняла бы у нас слишком много времени; хватит с вас и того, что Рустан – чистокровный берберийский конь, вывезен с Атласа. Берберийские кони не хуже арабских. Рустан взлетает на горы – и никогда на нем не увидишь испарины, а над самым обрывом он идет уверенным шагом. Я получил его в подарок, и, надо сказать, заслужил его. Так вздумал меня отблагодарить некий папаша за спасение дочери, одной из богатейших наследниц в Европе: я застал ее при смерти, когда она путешествовала по Савойе. Расскажи я вам, как мне удалось вылечить девицу, вы приняли бы меня за враля... Эге, слышите, бубенцы звенят и колеса грохочут по дороге? Посмотрим, не сам ли Виньо катит, приглядитесь к нему хорошенько.
Немного погодя показалась четверка могучих лошадей, в такой же сбруе, какая украшает коней у богатых фермеров в Бри. Шерстяные помпоны, бубенцы, кожаная сбруя – все было добротно, все свидетельствовало о достатке. В поместительной повозке, выкрашенной в синий цвет, сидел видный круглолицый, загорелый парень и что-то насвистывал, держа кнут, как держит ружье часовой.
– Нет, это только его кучер, – сказал Бенаси. – Посмотрите, процветание хозяина отражается на всем, даже на упряжке! Все это указывает на коммерческую сметку, а ее довольно редко встретишь в деревенской глуши.
– Да, да, разукрашено на славу, – отозвался офицер.
– Так вот, у Виньо две таких упряжки. Кроме того, есть у него иноходец, на котором он разъезжает по делам, ведь торговля очень расширилась; а еще четыре года назад ничего-то у Виньо не было. Впрочем, ошибаюсь, были долги... Ну, пойдем. – И Бенаси окликнул кучера: – Послушай, паренек, госпожа Виньо, наверное, дома?
– В саду, сударь, только что видел за изгородью. Пойду предупрежу, что вы пожаловали.
Женеста отправился за Бенаси, который провел его по большому участку, обнесенному изгородью. В одном углу возвышались кучи разноцветной глины – для производства черепицы и кафельных плиток; в стороне горой навалены были вязанки вереска и дрова для топки; а подальше, на площадке, за плетнем, рабочие дробили известняк и замешивали глину для кирпичей; против входа, под огромными вязами, стоял заводик, выделывающий круглую и четырехугольную черепицу, – за лужайкой, обсаженной деревьями, виднелись кровли сушильни, печь с глубоким жерлом, лопаты с длинными рукоятками, черная пустая топка. Сбоку стояло неказистое здание – хозяйское жилье, к нему пристроены были сараи, конюшни, коровник и амбар. Домашней птице и свиньям было привольно на просторе. Во всех помещениях царила чистота, все было прочно пригнано и свидетельствовало о рачительности хозяина.
– Предшественник Виньо, – продолжал Бенаси, – был человек никчемный, лентяй, любил выпить. Прежде он сам батрачил, а как стал арендатором, только и знал, что топить печь да платить аренду: ни предприимчивости, ни коммерческой жилки у него не было. Если, скажем, никто за его изделиями не явится, они так и залежатся, придут в негодность, пропадут. Поэтому-то он и умирал с голоду. А с женой он обращался так скверно, что она просто отупела, нищета у них была вопиющая. Его лень и непроходимая глупость до того тяготили меня и так мне неприятно было смотреть на завод, что я избегал даже и проходить мимо. Но муж и жена были стары; однажды старика разбил паралич, и я тотчас же поместил его в гренобльскую богадельню. Хозяин завода без разговоров согласился взять предприятие обратно, в каком бы оно виде ни было, а я стал искать новых арендаторов, которые помогли бы мне развить промышленность кантона. Муж одной из горничных господина Гравье, бедный мастеровой, который работал у горшечника и получал такую скудную плату, что не мог прокормить семью, отозвался на мое предложение. Хотя у него не было ни гроша, он отважился взять в аренду завод, поселился здесь и научил жену, мать и старуху тещу изготовлять черепицу – превратил их в своих рабочих. Клянусь честью, я не знаю, как они изворачивались. Вероятно, Виньо брал в долг топливо для печи, должно быть, по ночам ходил с корзинами за материалом, а днем его обрабатывал – словом, он втайне развил кипучую деятельность, а обе старухи матери, одетые в рубища, надрывались в работе. Таким образом Виньо удалось обжечь несколько печей черепицы; весь первый год он ел один хлеб, оплаченный трудами и лишеньями всей семьи, но тем не менее выдержал. Многие, узнав о мужестве, терпении, о достоинствах Виньо, прониклись к нему участием, он приобрел известность. Он был неутомим: утром спешил в Гренобль, продавал там кирпич и черепицу, в полдень возвращался домой, а ночью снова ехал в город; просто был каким-то вездесущим. На исходе первого года он взял себе в помощь двух мальчуганов. Тогда я ссудил его деньгами. И вот, сударь, что ни год, то лучше шли дела семьи. На второй год обе старухи уже не формовали кирпичей, не дробили камни, а ухаживали за садом, чинили одежду и готовили похлебку, по вечерам пряли, а днем ходили в лес по дрова. Жена Виньо грамотная, она вела счета. Виньо купил лошадку и стал объезжать окрестности в поисках заказов, затем изучил искусство выделки изразцов, нашел способ изготовлять превосходные кафельные плитки и продавал их ниже рыночной цены. На третий год он приобрел повозку и двух лошадей. Когда он завел первую упряжку, его жена стала настоящей модницей. Доходы росли, укреплялось и хозяйство. Виньо во всем поддерживал порядок, чистоту, бережливость – первоисточники его маленького состояния. Вот он нанял шестерых рабочих и хорошо оплачивает их, завел кучера, все поставил на широкую ногу; словом, изворачиваясь и мало-помалу расширяя производство и торговлю, он зажил в довольстве. В прошлом году он купил черепичный завод, в будущем – перестроит дом. Вся его достойная семья здорова, хорошо одета. Жена Виньо, делившая все заботы и тревоги мужа, прежде худенькая и бледная, теперь пополнела, расцвела и похорошела. Обе старухи матери очень счастливы, хлопочут по хозяйству и на досуге помогают в торговле. Работа принесла деньги, а деньги дали спокойствие и с ним здоровье, радость. Для меня это хозяйство – поистине живая история и моей общины, и молодых торговых государств. Завод, прежде грязный, заброшенный, запущенный и почти ничего не производивший, теперь работает вовсю, полон людей, оживления, богат и хорошо оборудован. Вот вам запас дров и материалов на изрядную сумму – то, что необходимо для сезонной работы: вы ведь знаете, что черепицу изготовляют лишь в известное время года – с июня по сентябрь. Приятно видеть такую кипучую деятельность. Наш черепичных дел мастер внес свою лепту во все сельские постройки. Он всегда бодр, всегда в движении, всегда деятелен, в народе его зовут «Неугомонный».