355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Нацаренус » Кровь молчащая » Текст книги (страница 4)
Кровь молчащая
  • Текст добавлен: 8 июля 2020, 13:31

Текст книги "Кровь молчащая"


Автор книги: Ольга Нацаренус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

– Вот, понимаете ли, письмо надумал написать. Могу ли спросить у Вас чернил?

Меерхольц по-доброму улыбается:

– Так ты что же, Яков, грамоте обучен?

– Да есть немного знаний – тятя, прежде чем убили его, на фабрике служащим был. Мы с братом при нём успели три класса школы окончить. Ну а уж как его не стало – с матерью в деревню подались, к её родне. Там не до умных книжек было…

Александр Петрович протягивает через стол серую железную кружку с дымящимся кипятком:

– Пей, грейся. А кто же, Яков, отца твоего загубил? За какую такую провинность?

Юноша делает глоток, опускает глаза и снова проводит рукавом шинели по носу.

– А большевики и убили. А ни за что, а случайно под пулю влез опосля митинга на фабрике. Так дадите чернил или как? Или не имеется свободной возможности?

Меерхольц достаёт из шкафа малахитовый чернильный прибор, несколько листов бумаги и кладёт перед адъютантом.

Совсем скоро в штаб прибегает Шурка. Ему долго не удаётся поговорить с отцом: бесконечный поток людей в кабинет, громкие вопросы и ответы, долгая работа с документами. Шура садится на стул возле тёплой печки, снимает варежки, большие валенки и дремлет. Издалека, откуда-то с окраин города, непрерывно раздаётся пулемётная и орудийная стрельба. С тех пор когда Шура каждый день стал видеть большевиков, он привык к ней. Дрожащие в окнах стёкла и гневная брань горожан не рождают в его душе переполоха или страха.

Меерхольц наконец-то отвлекается от дел, закуривает блестящую чёрную трубку и быстрыми шагами подходит к сыну.

– Шурка, доложи-ка, что в доме с продовольствием?

– Пока хватает. Вчера получили морковный чай и крупу. Есть ещё немного хлеба, соль и мочёные яблоки. Сегодня за уроки музыки с мамой рассчитались крыночкой молока и вишнёвым вареньем.

– Я настойчиво просил не брать ничего съестного из чужих рук! Я же объяснял! Ох уж эти Женины штучки!..

Но кажется Шура не обращает внимания на брань отца. Он всматривается в его родное лицо, следит за движением рук, поправляющих потёртую кожаную кобуру, и в великой гордости улыбается. Отец! Самый сильный для Шуры, самый справедливый, самый честный и смелый!

– Отчего же ты смеёшься, гусь лапчатый? Нет, ну посмотри на него, Яков! Я с ним о серьёзном, а он – смеяться вздумал!

Адъютант прекращает скрести пёрышком о густо исписанный лист бумаги и поднимает глаза:

– Толковый он у Вас будет, Алексан Петрович!

Яков спешно допивает давно остывшую воду, поднимается и потирает руки:

– Осмелюсь ли просить. Тут это… Письмо закончено, но наверняка нуждается в правке. В нынешнем виде отправлять нельзя никак. Не могли бы Вы, пока есть свободная минутка и нет в кабинете посторонних…

Меерхольц садится за письменный стол, некоторое время раскладывает документы по объёмным белым папкам, затем берёт бумаги у Якова.

– Ну что же, Яша, править значит править. Если не воспротивишься – вслух зачитаю… Позволь, мил человек, да что это? Письмо товарищу Ленину адресовано? Это кто же тебя надоумил такой шаг сделать?

– Молчать нет сил, Алексан Петрович! Несправедливость вокруг, недостойность революционным идеям, а товарищ Ленин ничего не знает об этом. Письмо ему необходимо!

– «…суд революционной совести превратился в самосуд матросских и красноармейских банд по самым различным поводам и предлогам. Уничтожают боевых противников, даже когда те уже сложили оружие. Без причин истребляют богатых и просто обеспеченных людей. Казнят за неосторожное слово, за ношение царских погон, за службу в полиции в дореволюционное время и по другим порою вздорным поводам.

На моих глазах под Ростовом в дачной местности было убито пять мальчиков-партизан возраста четырнадцати-пятнадцати лет. Красноармейцы раздели их донага, выстроили в ряд на улице и тут же расстреляли, а их одежды, пререкаясь, поделили между собой. Вечером того же дня было расстреляно еще десять человек: старик-священник, отставной генерал, семидесятилетняя старуха и несколько казаков. Убийства сопровождались грабежами, погромами домов. Расхищали вещи, разбивали ульи на пасеках, грабили иконы, книги. Тогда же большевики разгромили местную церковь, откуда унесли святое Евангелие, золотые чаши и напрестольную плащаницу.

На железнодорожной станции Батайск в феврале этого года местный военно-революционный комитет арестовал, а затем расстрелял без следствия и суда около сотни человек, офицеров и интеллигенции, которых обыкновенно хватали прямо с поездов, по внешнему виду. Стоявшие на станции красноармейцы добровольно сбегались, чтобы принять участие в этих убийствах.

Комиссар Краснолобов давеча хвалился нашим пулемётчикам, как в хуторе под Таганрогом награбил с местного населения аж сто двадцать тысяч рублей. А тех, кто воспротивился его мандату, – усмирял стрельбой и истязаниями.

Днями и ночами по городу производятся повальные обыски, ищут «контру», не щадят раненых и больных. Красноармейцы врываются в лазареты, находят там раненых юнкеров и офицеров, выволакивают их на улицу и там же расстреливают. Над умирающими и трупами всячески глумятся: бьют прикладами винтовок по головам, топчут ногами, мочатся им на лицо…»

Меерхольц бросает жёсткий взгляд на раскрывшего рот Шуру, поджигает табак в трубке, несколько раз глубоко затягивается и продолжает чтение:

– …убитых подолгу оставляют на местах расстрелов, не позволяют родственникам забирать тела своих близких, оставляя их на съедение бродячим собакам, которые таскают растерзанные трупы по улицам.

Намерен так же сообщить, что, когда большевики вошли в Ростов, к ним поголовно примкнул весь преступный, уголовный элемент города, который впоследствии, якобы согласно «революционной совести», осуществляет открытые грабежи и бесчинства…»

На некоторое время в кабинете наступает тишина. Шура замирает, изучая глазами то напряжённое лицо отца, то растерянную позу крепко сжимающего винтовку Якова. Затем медленно натягивает валенки и на цыпочках направляется к двери, оставив лежать на полу мокрые рукавицы. Отец, заметив это, вскакивает со стула:

– Стоять!

Мальчик останавливается, но не решается повернуть голову в сторону отца. Голос в спину становится чуть тише:

– Матери передай, что ночевать сегодня непременно прибуду домой, пусть ждёт. И не забудь, что сейчас, здесь, ты ничего не слышал, гусь лапчатый!

Сын пробкой вылетает из здания штаба, спотыкается и падает лицом в холодный, рыхлый снег. Стоящий рядом красноармеец хохочет над ним и пытается взять под локоть, помогая встать на ноги. Шурка сопротивляется его рукам, обидно обзывает, наконец, вырывается и убегает в сторону дома…

– Думается мне, Яков, что жизнь тебе совсем не дорога и пожелал ты с ней расстаться!

– Но Алексан Петрович, как же так? Разве Вы не понимаете…

– Понимаю. Понимаю даже поболее, чем ты. И спешу сообщить тебе, Яша, что на самом деле положение происходящих ныне событий совсем иное. Мне довелось слушать доклад товарища Свердлова на пятом съезде Советов в восемнадцатом году. Так вот, в том докладе открыто говорилось, что в условиях углубляющегося кризиса большевистской власти необходимо прибегнуть к массовому террору, который необходимо проводить против контрреволюции и врагов советской власти. Съезд официально одобрил позицию товарища Свердлова. Так же, Яша, полезным для твоей политической грамотности я считаю чтение доктрин самого товарища Ленина, в которых он указывает своё отношение к террору и революционному насилию. Взять ту же – «Очередные задачи советской власти». Что там? Диктатура пролетариата есть железная власть, революционно смелая и быстрая, беспощадная в подавлении эксплуататоров. Но нынешняя наша власть – непомерно мягкая, сплошь и рядом больше похожа на кисель, чем на железо. Никакой пощады не может быть врагам народа, врагам социализма. С этими врагами надо расправляться. Надо действовать! Обысками, расстрелам и, массовым террором. Карающий революционный кулак не может соответствовать никаким юридическим нормам, Яша. Ещё в семнадцатом году товарищ Троцкий заявил о начале массового террора по отношению к врагам революции, по примеру великих французских революционеров. Советом народных комиссаров был издан декрет с названием «Социалистическое отечество в опасности!», в котором очень чётко прописано, что неприятельские агенты, спекулянты, контрреволюционные агитаторы расстреливаются на месте, без предварительных обсуждений вопроса. Взять опять же заявление товарища Зиновьева: предоставить право самостоятельно расстреливать, брать в заложники, принимать меры, чтобы трупы не попадали в нежелательные руки… Ты, Яша, молод совсем, в революционной борьбе человек новый, поди неделя, как из своей деревни прибыл на службу. В нашем деле, Яша, церемониться с классовым врагом не принято. Привыкай к тому, что видишь. И сердцем, и головой привыкай. Не поймёшь наш разговор, полезешь на рожон – сам во вражеский лагерь загремишь. А потом – сам подумай, что может с тобой произойти…

Меерхольц быстрыми движениями рук мелко рвёт исписанную адъютантом бумагу, укладывает в серую железную кружку и поджигает. Яков, не отрывая глаз, смотрит на алые языки пламени, чёрный дым от них, тянущийся к настольной лампе с зелёным абажуром, и тихо произносит:

– Не верю я Вам, совсем не верю. Не то Вы говорите. Может и прав товарищ Краснолобов, когда называет Вас немецким шпионом…

1920 год. Ростов-на-Дону. Из тетради Александра Петровича Меерхольца:

«…Дождь, дождь, дождь, с раннего утра. Он родился на призрачной, немыслимой грани тьмы и света, смыв с черной скатерти ночи остатки играющих звезд. Когда первые капли робко достигли стекла окна – неведомое эхо сразу перенесло их ко мне в сердце. Несколько безликих мгновений – и капли набрали силу, стремительно превращаясь в зычный поток, в неукротимый тяжелый ливень. Небо исчезло, его заменило темно-серое слепое полотно, выпускающее из себя неутомимую грусть истекающей из него воды. Мир в моем окне обрел мрачность и безнадежную пустоту. Кажется, нет возврата в его прежнее состояние, в звонкую, благоухающую радость. Кажется, не прекратится холодный ветер, не будет солнца, смеха и птичьего пения. Будет только дождь, дождь, дождь…

Дождь, дождь, дождь… Подлым ознобом, ненавистным повелителем, беспощадным судьей. Потоки, нескончаемые потоки воды, которые не позволят себя унять. Не разглядеть сквозь них смысл завтрашнего дня. Душа потерялась, заблудилась в равнодушных монотонных звуках пространства и искренне заплакала. Так плачет ребенок, проживающий страшный сон в ночи и не умеющий из него выйти. Спящий младенец, который не в силах открыть глаза, безнадежно тянущий руки навстречу долгожданной помощи.

Дождь, дождь, дождь… Он выдергивает из души питательную основу, суть. Распадающееся близкое прошлое утихает безвозвратно, обнажив безобразное естество текущего момента.

Внезапно возникший сквозняк распахивает настежь мое окно. Фиалки на письменном столе дрожат, пригнувшись от раскатов торжествующего грома, обратив на меня лиловые лики наивной растерянности. Я не знаю, что произнести им в ответ. Маленький заколдованный мир моего бытия молчит.

Дождь, дождь… Поскорее бы Господь перевернул эту страницу…»

Часть II
Гвозди, разбросанные по полу

1921 год. Ростов-на-Дону

С приближением ночи Шурка напрочь терял желание уснуть. Комната погружалась в темноту, и предметы, населявшие её, приобретали искажённые, мистические очертания. Цветочный горшок на окне становился женской головой с беспорядочно торчащими из неё прядями волос – длинными, острыми листьями. Старые напольные часы в углу медленно превращались в хмурого, злого монаха – голова его была покрыта чёрным капюшоном, а руки сложены на груди. Шурка представлял себе, как стучит сердце этого таинственного немого старца: тик-так, тик-так. Ему казалось, что ещё немного, ещё чуть-чуть, и монах начнёт двигаться в направлении его кровати, обязательно сделает шаг, и тогда…

Фантазиям не было конца. Сочинялись чаще всего истории добрые, сказочные по своему содержанию, но особое место занимали истории драматические, страшные. Они были наиболее длинны и интересны.

Иногда, полностью накрывшись тёплым одеялом, Шурка крепко зажмуривал глаза. Тогда, ничего не наблюдая перед собой, он начинал прислушиваться к разнообразным ночным звукам, имеющим свою, абсолютно ни на что не похожую интонацию. Вот – скрипнула половица под ногой матери. Вот – кажется, что очень громко, за дверью своего кабинета, закашлял отец. А это – это за окном, пересчитывая подкованными копытами округлые камушки мостовой, прошли лошади: «Лошади, наверное, наши, «красные». Патруль. А что, если нет? Что, если Врангель вошёл в город, или Деникин снова? Нет, нет, пустое. Тогда бы, как обычно, кричали и стреляли повсюду…».

По приезду в Ростов распоряжением товарища Ворошилова семья Меерхольц разместилась на Большой Садовой, на втором этаже национализированного к тому времени доходного дома купца Генч-Оглуева. К трём комнатам, просторной гостиной и кабинету по служебному распорядку была прикреплена помощница по дому, скромная сорокалетняя Стеша, проживающая в том же доме на мансарде. К приятному удивлению Евгении Карловны, Стеша была начитанна, правильно разговаривала, вкусно готовила и аккуратно вела хозяйство. От вопросов личного характера она вежливо отстранялась, повторяя одну и ту же фразу: «Жизнь моя началась только в семнадцатом году. А что было ранее – не надобно мне помнить».

Шура долго привыкал к новому жилищу. Одна мысль, что здесь, в этом новом доме совсем недавно, может быть ещё несколько месяцев, а может и дней назад, жили другие люди – не давала ему покоя. В его суматошной голове люди эти своей большой семьёй по утрам усаживались за обеденным столом, пили чай с вареньем, ели масляные кружевные блины и громко смеялись. Дети с испачканными шоколадом щеками играли в прятки, дразнили друг друга и часто подбегали к матери, чтобы поцеловать. Глава семейства, вне сомнений, имел окладистую курчавую бороду, строгий взгляд и золотые часы на цепочке, свисающей петелькой из кармана красного плюшевого жилета. След от этих людей в доме остался для Шурки на всё время. Он думал об их жизни, пытался мысленно разговаривать с ними, проводя ладонью по оставленным в шкафах старинным книгам или дотрагиваясь пальцами до торчащих из стен гвоздей, когда-то предназначенных для больших и, конечно же, очень красивых картин…

Маму Шура любил – и не любил. Будучи совсем ещё ребёнком, он ни разу не задумывался об этом. Но в двенадцать лет эта нехорошая, смешанная со стыдом правда прочно заняла место в дальнем, укромном уголке души и часто не давала покоя. Шура воспринимал мать как нечто ненастоящее, далёкое для понимания, а иногда – чужое для себя. Она вдруг начала жить в каком-то своём, принадлежащем только ей мире, который населяли толстые книжные романы, граммофонные пластинки и бесчисленное множество ненужных знакомств и связей. Материнская забота ограничивалась безмерной любовью и теплом только лишь к младшему брату Шуры, Лёвочке. Остальные же дети, включая четырёхлетнюю Тому, вниманием Евгении Карловны почти не пользовались, и всю заботу о них приняла на себя трудолюбивая и безотказная помощница Стеша. Дети редко слышали похвалу от матери, побаивались её, росли в резких замечаниях и нравоучениях. Шура видел, что за этим наблюдает отец, и догадывался, что ему это тоже не нравится. Но отец давно отказался от нареканий в сторону супруги. Учитывая её жёсткий нрав и тяжёлый характер, он предпочитал молчать. Возможности обронить грубое слово или же указать на выдуманные недостатки у Евгении хватало и без этого…

Каждый день Шура вспоминал бабушку Елизавету. При этом по его груди мгновенно растекалось необыкновенное тепло, а лицо расплывалось в улыбке. Сколько приятных моментов скопилось в детской памяти, сколько нежности и терпения отдала его детству бабушка!..

Когда Шурка узнал, что бабушка отказалась ехать с ними в Ростов, он совсем не расстроился. В том его восприятии происходящего не было места конечному, завершаемому, безвозвратно потерянному. Ему казалось, что в любой момент возможно всё легко изменить: захотеть – и вернуться в Саратов, отведать бабушкиных пирогов, почувствовать её горячую руку на своём затылке. Захотеть – и бабушка поездом скоро приедет к ним в Ростов погостить на недельку. И тогда, совсем как раньше, – она посадит к себе на колени маленькую глазастую Томочку, Ростику велит, чтобы тот причесался, а отцу заметит, что похудел и курит слишком много.

Но всё сложилось совсем иначе. Однажды, с приездом брата отца, дяди Серёжи, дом Меерхольц наполнился тихими разговорами о страшном голоде в Поволжье. Взрослые закрыли двери в гостиную и долго обсуждали сложившееся в России положение, а также неутешительные вести из Саратова. После всего, тайком подслушанного, Шурка подбежал к моющей на кухне полы Стеше, схватился обеими руками за края её фартука и, крепко сомкнув губы, завыл. Он понял – бабушки Елизаветы больше нет…

Об этом трагическом событии в семье говорить было не принято – эта тема как-то незаметно оказалась под негласным запретом. То ли оттого, что родители между собой решили не наносить детям болезненных душевных травм, то ли от всеобщего подчинения власти матери, в анналах существования которой не было места мокрым от слёз носовым платкам. Шура не был рад такому положению вещей, скорее был даже обижен: за молчание – вместо тёплых воспоминаний, за неповешенный на стену портрет бабушки, за непроизнесённую поминальную молитву, за незажжённые в память о ней свечи…

В тёплое время года Шурка любил бегать к Дону. Там, оставшись абсолютно один, он мог часами бродить по мокрому берегу, гладить ладонями воду, наблюдать за рыбаками, покачивающимися на мягких волнах в маленьких чёрных лодках. Иногда он залезал в самую середину раскидистого ивового куста, торчащего совсем рядом с рекой, и подолгу сидел там, размышляя о чём-то или фантазируя. По штанам ползали муравьи, ржавый гвоздь царапал найденную на дороге палочку, а пробивающиеся сквозь густую листву солнечные лучи упрямо щекотали коротко стриженную голову. Это всё было для Шурки маленькой тайной, в которую он, пожалуй, мог бы взять только своего отца – романтичного, доброго человека с грустными глазами и с неукротимым желанием восхищаться великолепием окружающего мира…

В тот год частым гостем в доме был дядя Серёжа, Сергей Петрович. Получив должность начальника Северо-Кавказской железной дороги, он много, по долгу службы, находился в Ростове и даже обзавёлся там женой, совсем ещё юной, весёлой и озорной. Тогда для знакомства с ней собралась вся семья…

– Ну, милочка, и как прикажете Вас величать? – Евгения, размахивая небольшим картонным веером, облокотилась на спинку стула и оценивающе оглядела прямое, темно-зелёное платье девушки.

Та – добродушно улыбнулась, игриво взглянула на Сергея, и протянула руку Александру Петровичу:

– Нина. Нина Шваб. Дочь генерал-майора Красной армии. Тоже, кстати, из поволжских, российских немцев. Мой отец, Антон Фридрихович…

Евгения вскинула брови и аккуратно, кончиками пальцев, поиграла алыми головками маков в стеклянной вазе:

– Значит, Нинель? Или может быть…

– Нет, нет, Нина. Просто Нина.

Маленькая Тома захохотала, запрыгала на месте и радостно захлопала в ладоши:

– Простонина, Простонина! Как прекрасно! Простонина! Какая замечательная тётя, правда, мамочка?

Все присутствующие в гостиной засмеялись, заговорили оживлённо, а Стеша начала накрывать на стол.

Шуре понравилось смотреть на Нину. Совсем не стесняясь, с необъяснимым удовольствием он разглядывал её лицо, обрезанные коротко густые каштановые волосы, острые приподнятые плечи и белые руки. Он никак не мог объяснить себе, красива она или нет. Он просто хотел на неё смотреть и видеть её как можно чаще. Заговорить с ней не получалось. Шурка не знал, что можно ей сказать, о чём спросить. В его голове не укладывалось, как эта озорная, смелая на шутки девчонка может приходиться женой дяде Серёже – такому взрослому, серьёзному мужчине, недавно отчаянно бившему белогвардейскую нечисть, а ныне занимающему важную, ответственную большевистскую должность.

В тот вечер, сидя за празднично накрытым столом рядом с Ниной, дядя Серёжа не сводил с неё глаз, часто обнимал, а после каждого выпитого бокала вина – целовал в ладошку. Шура понимал, что дядины взгляды на жену – особенные, необычные. Так смотрят только на очень близких женщин: решительно, с придыханием, краснея. И всякая непристойная ерунда проносилась у Шурки в голове – как отголоски того, что невозможно, но очень хотелось бы понимать об этом в те юные годы.

Нина без умолку тараторила, и много внимания её было обращено на Александра Петровича:

– Муж мне много рассказывал о Вас. Вы хорошо рисуете, Вы немного поэт и очень интересный человек! Я очень люблю поэзию! Я понимаю её как никто другой, поверьте! Что Вы сейчас читаете? Вы читали Блока? Ах, я обожаю Блока! Ах, как изысканно он воспринимает любовь, страдания, смерть – потрясающе! А Вы видели когда-нибудь его фотографическую карточку? Ах, что за лицо! Что за мужчина! А не могли бы Вы нам сейчас почитать свои стихи, Александр? Я страсть как желаю слушать их в этот вечер!

Евгению это явно забавляло, она фыркнула и похлопала белоснежной салфеткой по спине сидящего рядом мужа:

– Читайте же нам, наш поэт Александр! Ну, читайте же скорее! Что Вы медлите?

Александр на минуту застыл, затем отодвинул тарелку и закурил, не поднимая головы:

– Нет, пожалуй, не сегодня. Да я, собственно, наизусть ничего из своего не помню. Не сегодня, простите.

Глаза у Шурки намокли. Желание ударить мать возникло одновременно со страхом и презрением к самому себе. Неожиданно для окружающих он встал на стул и крепко сжал кулаки:

– Я знаю несколько сочинений отца!.. Да перестаньте же жевать! Слушайте!

Шурка медленно, тщательно проговаривая каждое слово, начал читать:

 
Исчезли листья, лес уснул,
Спит муравейник под сосною,
Ручей покрылся сединою,
Когда холодный ветер дул,
Когда с рассвета до звезды
По пашням снегом засыпа!ло,
И солнце вечное дремало,
И конь не правил борозды.
Зима по всей святой земле,
На много долгих дней и мыслей,
И на устах собьются числа,
Не дав покоя голове.
Березы голые дрожат,
Мир замер, полон нежной грусти.
Зима не каждого отпустит,
Надежно за руку держа…
 

Нина подбежала к Шурке, долго жала его руку, поправляла белый воротничок:

– Ах, как же талантливо! Ах, как же написано твоим отцом! – вернувшись за стол, она обвила руками шею мужа, поцеловала в щёку и, прикрыв глаза, прошептала:

– Восторг! Восторг! Нет, нет, несомненно, твой брат талантлив. Я обязательно расскажу об этом папочке.

Сергей Петрович покачал головой, поцокал языком, разлил по бокалам вино и обратился к Евгении:

– Нам всем в нынешнее время читать надобно труды Маркса, труды Ленина. А не забивать мозги сентиментальной шелухой, дабы не отвлекать своё пролетарское сознание от великих дел и предстоящих перед нами сложнейших задач. Святой долг каждого из нас сейчас – воплощать в жизнь, в нашу новую жизнь, великие идеи и принципы свершенной нами революции, оставаться верными борцами за свободы, за равенство и счастье нашего советского народа. Ещё не закончена война, ещё ползают по России белые недобитки. Голода много, нищеты, болезней. Тиф повсюду, холера людей косит. Насмотрелся я предостаточно, пока по фронтам вшей кормил…

Та, моментально раскрасневшись, швырнула в него салфетку и неожиданно для всех перешла на крик:

– Вот только не надо об этом в моём доме! Не надо мне тут разбрызгивать свои комиссарские штучки! А то я быстро напомню тебе, Серёжа, на каком дерьме и на какой умопомрачительной грязной афере была замешана эта твоя святая революция!.. Россия! Меньшевики, большевики, левые, правые, эсеры, белые, красные! Россия, с некоторых пор, под стать проститутке – ей за миску похлёбки то один мил, то другой. А то и со всеми умеет договориться, разом. Бей её по морде, лупи, пользуй, как девку срамную! Она беспринципной грязной шлюхой себя выказала, Серёжа, той, которая предаст тебя при первом же удобном случае! И вот тогда, в конце своего пролетарского пути, ты не единожды успеешь вспомнить известную нам всем историю о тридцати сребрениках. Тебе твои коммунисты даже места на кладбище не выделят! Бес!

Александр Петрович аккуратно взял супругу под локоть:

– Женечка, душа моя…

– Menschen verlangen immer die Wahrheit, die gefällt ihnen aber so selten![6]6
  (нем.): Люди всегда требуют правды, но она редко приходится им по вкусу.


[Закрыть]
С моей головой всё в порядке, драгоценный супруг! Нет повода для беспокойства! И что ты всё мне «Женечка» да «Женечка»? Произносишь это с таким печальным придыханием, будто я еще ребёнок или неизлечимо больна!

Шура приблизился к Нине, потянул её за руку и смело потащил за собой из гостиной:

– Пойдёмте, Ниночка, поиграем в прятки! Я Вас с Лёвой познакомлю, с Ростиком, пойдёмте! Они у нас очень уж скромные и при гостях из детской ни за какие коврижки не выходят…

Оставив мужа в растерянности, Нина быстро исчезла. А Евгения, сделав глоток вина, незамедлительно отреагировала:

– Вот так-то Серёжа, увёл наш сопляк жену молодую твою! А ты – кури, сиди носом в Марксе своём да почаще дома отсутствуй, по служебным делам!

Сергей Петрович рассмеялся, расстегнул на кителе две верхние пуговицы и поправил на носу чуть запотевшие очки:

– Ты, душа моя, пожалуй, единственная женщина, в которую я не смог бы выстрелить ни при каких обстоятельствах! Можешь расценивать это как комплимент!

Но Евгения, казалось, уже не обращала никакого внимания на слова Сергея. Она нахмурилась, чайной ложкой аккуратно отделила кусочек «штруделя» и направила прямой указательный палец в сторону двери:

– Не нравится мне эта дворняжка. Только напоказ – дурочка. А внутри-то…

Александр попытался возразить, но не успел произнести ни слова, как Евгения осекла его:

– И взгляд у неё мутный. Не нравится она мне – и всё тут. Закончим!

Карьера дяди Серёжи развивалась на удивление стремительно. В начале июня 1921 года Сергей Петрович срочно отбыл в Турцию, в Анкару, где в составе первой дипломатической миссии прослужил полномочным представителем Советской России около двух лет. За этот период он успешно наладил дипломатические и торгово-экономические отношения с правительством Великого Национального Собрания Турции. С главой Турецкого государства, Мустафой Кемалем, был подписан Договор о дружбе и братстве и проведены переговоры по пограничным вопросам в Закавказье…

С отъездом дяди Серёжи в доме Меерхольц воцарился покой – не стало шумных вечеринок, непременно заканчивающихся политическими спорами и скандалами. Раз в неделю, а то и чаще, в гости забегала беременная Нина. Она была до неузнаваемости грустна, обидчива и дурно выглядела. Не лестно отзываясь Евгении Карловне о своём муже, она, словно талисман, таскала в маленькой дамской сумочке его вонючие папиросы и много плакала.

В то лето Шура как-то особенно близко воспринимал отца. Выбегал встречать, заметив его в окно, возвращающегося из штаба уставшим и хмурым. Скучал, когда тот днями пропадал в ответственных поездках. А как-то раз, проникнув ночью в кабинет и увидев отца уснувшим в многочисленных бумагах письменного стола, Шура немедленно раздобыл мамин пуховый платок и бережно прикрыл им его спину.

Какова же была радость, когда отец внезапно захворал! Солнечным, августовским утром, не отойдя ещё толком от тёплого безмятежного сна, Шурка услышал разговор отца со своим адъютантом:

– Милейший, не посчитай за труд сообщить в штаб – худо мне что-то сегодня. Надо бы вылежаться…

Шурка ликовал! В кои-то веки отец сможет остаться дома на весь день, да может и не на один! Шурка будет играть с ним в шахматы, рисовать, говорить на немецком, а ещё с важным видом примерять его портупею и высокие, начищенные до блеска офицерскиесапоги! Мама срочно обяжет Нину или Стешу принести малиновое варенье, и они все вместе будут лечить, лечить, лечить и заботиться о нём. Как же захотелось Шуре о нём заботиться!

Отец лежал в своём кабинете, на диване. Лицо его было бледным, а глаза слезились. Вытирая полотенцем со лба холодный пот, он натянуто улыбался, часто требовал пить и просил Шурку вслух, с выражением читать ему.

Вечером же, не дождавшись окончания ужина детей, Александр Петрович, не вставая из постели, настойчиво, чуть хриплым, сильным голосом подозвал Шурку к себе. Сын с радостью выскочил из-за стола и послушно уселся возле отца.

– Вот что, птица моя, хочу сообщить тебе, как старшему сыну, что книгу я потерял, очень важную книгу, и оттого опечален сильно.

Шурка вытаращил большие голубые глаза и от неожиданности услышанного быстро закрыл ладонью свой рот.

– Рыба моя, ты обязан знать, в чём тут дело. В каждой немецкой семье есть особая, толстая-претолстая книга. Называется она – «Штаммбух». В ней содержится всё, сын. И о ныне живущих, и о прадедах и дальних предках, а иногда и про тех, от кого фамилия началась, от кого род пошёл, понимаешь? И у нас такая книга была.

– И про меня в ней было написано?

– И про тебя, конечно, и даже про нашу маленькую куклу-Томочку. Кто и когда в семьях рождался, когда и кем крещён был, когда и с кем венчан. Так вот, матушка ваша, когда из Саратова с вами выезжала, книги этой в доме не нашла. Исчезла книга, будто черти надсмеялись! Знать бы всё, как и что получится, продумать бы всё правильно вовремя – так мне её давно нужно было догадаться спрятать. В тайник что ли какой положить или ещё куда. А ты бы вырос и как старший распорядился ей, как счёл бы нужным.

Шурка почесал затылок и в недоумении сморщил широкий лоб:

– Я? Я бы распорядился? Разве книгой можно распоряжаться? Что за секретность такая, папа?

– А секретность в той книге такая, что родовые корни там твои прописаны, солнце моё, и через знания эти жизнь можно новую начать, совсем иную, такую, о которой ты даже мечтать сейчас не умеешь…

Шурка задумался. А отец, с трудом перевернувшись со спины на бок, закрыл глаза, тяжело задышал, засопел и тихонечко прошептал:

– Ты найди её, книгу эту. Обязательно найди, душа моя. Я верю, что ты найдёшь…

Утром следующего дня в доме появился доктор – уставший, казалось, безразличный и раздражительный от любого слова Евгении. Быстро осмотрев комнату, присев на край дивана, он тронул влажный лоб Александра Петровича, приложил пальцы к левому запястью, прощупал живот. Не задав ни единого вопроса больному, он извлёк из старого кофра блокнот, карандаш и неприятным, скрипучим голосом начал бормотать себе под нос:

– …пульс слабый, частый. Температура тела снижена. Одышка. Значительная слабость и неукротимая жажда. Живот болезненный. Многократная рвота, свободное истечение кишечной воды…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю