355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Трифонова » Запятнанная биография » Текст книги (страница 7)
Запятнанная биография
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:24

Текст книги "Запятнанная биография"


Автор книги: Ольга Трифонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– В медицине – да, – наслаждаясь своим спокойствием и пылкостью оппонента, соглашался Валериан Григорьевич, и его прекрасные глаза, увеличенные мощными стеклами очков, как бы ширились, занимая все пространство лица, – абсолютно с тобой согласен. Но психоаналитические толкования – это метафизика, друг мой, метафизика чистейшей воды.

В такие минуты, разглядывая его сухие, глянцевые, смуглые скулы, высокий купол черепа, твердый, чуть раздвоенный подбородок, украшенный белоснежным клинышком узенькой бородки-кисточки, я думала о том, как он красив в своей старости, да и не старости вовсе, а просто особом человеческом облике, принятом считать старостью. И мне уже не казалось, что Елена Дмитриевна нежностью рук и шеи, гладкостью лица и густотой пепельных волос оскорбительно молода рядом с ним, а Олег годится во внуки.

Так показалось, когда впервые вошла в дом и еще во время приступов астмы у Валериана Григорьевича. И еще заметила со стыдом, что в присутствии Валериана Григорьевича оживляюсь, стараюсь отличиться удачным словечком, какой-нибудь часто совсем непонятной мне институтской научной новостью, новой вещицей. Не перед Олегом, а перед ним – высоким, костистым, со впадинами на висках, из которых, как реки из моря, выходили вены и поднимались вверх, к серо-серебряному, высоко поднятому спереди и низко опущенному на затылке венчику волос.

Валериан Григорьевич отмечал мои старания, вот и сегодня похвалил новую прическу и черные чулки. Чулки я покрасила чернилами, и вечерами приходилось отмывать ноги в ванной, но Валериан Григорьевич этого знать не мог и сказал, что такая прическа в его время называлась «Вероникой», а девушки в черных чулках сводили его с ума в Париже, куда попал после экспедиции в Сирию.

– Это тогда вы пшеницу знаменитую привезли? – тут же деловито поинтересовался Олег и начал расспрашивать отца о каком-то неизвестном мне человеке, тоже ездившем вместе с Валерианом Григорьевичем в Сирию.

Ездили они Бог знает когда, до революции еще, и фамилии этого человека я никогда не слышала, а Олег уже сыпал знакомыми словечками: репликация, рибонуклеаза, белок. Я этих словечек за день наслушалась в лаборатории и уже жалела, что строго-настрого приказала Олегу не говорить дома о моем дне рождения. Просто клятву взяла, сказала, иначе не пойду. А теперь жалела, уж лучше бы и про Арно рассказала, как научился закрывать за собой дверь, чем про нуклеазу эту слушать.

Я глазела в немое мелькание телевизора и пила чай, борясь с крошащимся «Наполеоном», и вдруг случайно увидела выражение лица Елены Дмитриевны. Оно было испуганное, переводила глаза с мужа на сына и все порывалась что-то сказать. А они вовсе не ссорились и даже не спорили.

– Они были на пороге величайшего открытия века, – говорил Валериан Григорьевич, – и душой этого содружества был Трояновский. Леночка, – обратился он к жене, – подсыпь чайку.

Всегда, когда даже мимолетно взглядывал на жену, когда обращался с самой обыденной просьбой, лицо его менялось.

В каком-то рассказе я прочитала, что мужчина смотрит на любимую женщину, как смотрели матросы Колумба на вставший из океана долгожданный берег Америки. Мне трудно представить себе состояние матросов в тот миг, может, они и не обрадовались вовсе, а решили, что это очередной мираж, а вот то, как смотрел Валериан Григорьевич, я не видела до сих пор никогда.

Сквозь резкость и глубину складки, залегшей между бровей, сквозь вялость шеи и жесткость губ, жесткость, замаскированную холеными и коротко стриженными усами, проступало лицо Олега. Но не того Олега, что сидел в комнате, а мальчика в бархатном костюмчике, с белым большим отложным воротником, мальчика, испуганно глядящего куда-то мимо объектива, туда, где мама, и просящего ее взглядом: «Только не исчезай! Не шевелись, не своди с меня глаз, чтобы я был уверен, что ты не исчезнешь, что ты со мной».

– Ну да! Про это я слышал, а Агафонов почему возле них крутился, чем он-то мог помочь, ведь в те времена он уже…

«Не надо», – попросили о чем-то глаза Елены Дмитриевны.

Первый раз за все мое пребывание в этом доме – тайное, непонятное.

«Не волнуйся, я сумею, – принимая чашку, Валериан Григорьевич будто случайно дотронулся до ее руки, – не волнуйся», – сказал его взгляд.

– Да, как ученому ему, конечно, было не очень интересно. Ряды Фурье, элементарная прикладная работа. Но Трояновский умел поставить задачу, умел увлечь, даже личностью своей.

– А ты, – вскинулся Олег, – ты с Трояновским…

– Погоди, закончим с твоим шефом. Агафонова соблазнил Купченко. Они занимались теорией мишени, бесплодной, впрочем. Потом, это уже по моей части, блестящая работа: уравнения Вольтерра.

– Это что? Это интегральное уравнение? – Олег наморщил лоб, вспоминая.

«Вот видишь, я же обещал, что смогу», – быстрый взгляд на Елену Дмитриевну и ее облегченно-благодарный в ответ.

– Совершенно верно. Интегральное, а он к ним применил теорию групп.

– Клевый вариант, – одобрил Олег, – а почему по твоей части?

– Уравнения Вольтерра есть математическая интерпретация некоторых популяционных механизмов.

«Нет, зря я все-таки не сказала про день рождения. И откуда у Елены Дмитриевны терпение слушать все это?»

– Да-а… – протянул Олег, что-то прикидывая, – по тем временам работы очень даже клевые. Но вот странность… Анька, терпи, – это уже мне, – скоро и до твоих проблем дойдем.

Заметил все-таки, что томлюсь.

– В чем странность?

– В судьбе его.

– Агафонов противный, я его сегодня видела, – поделилась я с Еленой Дмитриевной.

– Да? Чем же? – подняла брови и улыбнулась ласково, а сама напряглась и вся там, в их разговоре.

– Толстый, одутловатый.

– Одутловатый, – поправила Елена Дмитриевна, – у него больное сердце.

– Ты смотри… – Олег налег на стол, чтоб лучше видеть лицо отца, а я заметила, что не случайно налег: в какой-то миг, незаметно ни для кого, Валериан Григорьевич отодвинулся в тень абажура. – Его преследует рок неудач.

– Если считать неудачей Государственную премию, которую он получил в двадцать лет, то примем твое положение за исходное.

«Как холодно-непроницаемо могут отсвечивать стекла его очков».

– Хорошо, – согласился Олег, – одна была, и большая. В двадцать лет применить преобразование Лапласа – это почти гениально, но потом, за что бы ни брался, его опережали. Брался первым, а его опережали. Гамов, Поллинг, Крик, Тома и, наконец, Гельфанд. А ты посмотри, за какие проблемы брался, каждая – на Нобеля: распространение импульса в нервном волокне, – Олег загнул палец, – генетический код, – загнул второй, – надежность мозга…

– Нет, это уже просто невозможно, мы с Аней уходим к Буровым, там хоть на рыбок заставят смотреть, а все ж веселее, чем жизнеописание твоего Агафонова, и почему именно его?

– Ты его не любишь, какое-то странное предубеждение, а вот Аньке он понравился.

– Ну прямо! – я фыркнула с преувеличенным отвращением.

– Олег, ты обещал Ане что-то объяснить, идите в твою комнату, а я Ане выкройку юбки годэ сделаю, мне стол нужен.

– Сейчас. Ты знаешь, – снова к отцу, укрывшемуся в тени, – он решил вернуться к дзета-функции.

– Вот как? – в голосе ревнивое, неприятное удивление, и Елена Дмитриевна напряглась на интонацию, замедлилось движение рук, убиравших на поднос посуду.

– Не могу же я запретить, да и не он первый, но не дай Бог последний, и кот может смотреть на короля. Как это по-английски? Думай, Анька, – а он совсем не кот, нет, совсем-совсем не кот. Ну, вспомнила?

– Э кэт мэй лук эз э кинг, – промямлила я неуверенно.

– «Эз», – передразнил Олег, – пошли, горе ты мое.

Стены комнаты Олега – история его увлечений в фотографиях. Допотопные воздушные шары и дирижабли, развалины буддийских храмов, редкостные бабочки, странные автомобили, горнолыжники, воднолыжники в марсианском снаряжении, Эльбрус, Домбай, какая-то речушка в тайге. Фотографии занимают всю стену над тахтой, качество их явно улучшается снизу вверх – от воздушных шаров к розовому Эльбрусу, а над письменным столом огромный одинокий портрет в овале. Бородатый мужчина с благородным лицом. Крахмальная манишка, отогнутые над черным галстуком уголки сорочки, высокий чистый лоб и взгляд, видящий впереди катастрофу. Он мне нравится, этот кумир Олега Бернгард Риман, и когда я хочу подлизаться к Олегу или отвлечь его внимание от составления задачек для меня – прошу рассказать что-нибудь о великом математике.

Олег легко поддается, но каждый раз начинает все с самого начала: как Риман был болезненным мальчиком, как в шесть лет уже решал довольно сложные арифметические задачи, а в десять превзошел своего учителя. На это Олег особенно напирает. Маленькая слабость: он, так же как Риман, решал задачки в шесть лет, а в пятнадцать поправлял математические расчеты отца. Я думаю, что такое сходство судеб дает Олегу надежду одолеть знаменитую дзета-функцию. Я все собираюсь узнать подробнее, что это за функция такая и почему Олег с ней все время возится, но до нее дело никак не дойдет. Прекрасный педагог, здесь он рассказывает пространно, с массой неизвестных мне терминов, упоминает какие-то сферы с ручками, рисует странные гантели, взгляд мой тускнеет, я с трудом заставляю себя слушать, и каждый раз Олег сердится:

– Да ну тебя! Тебе это так же интересно, как прошлогодний снег, а я, дурак, распинаюсь.

Мне интересно про другое. Мне жаль Римана, что умер в сорок лет от чахотки, что плохо питался в детстве, что трехлетняя дочь его осталась сиротой. Он верил в Бога, а Бог не помог ему, и перед смертью Риман сидел, наверное, на берегу прекрасного озера Лаго-Маджоре (у Валериана Григорьевича есть фотография озера – очень красивое) и думал: «Почему уже очень скоро я не увижу этого удивительного мира, о котором знаю так много, что самое сложное явление его могу выразить одной формулой?»

Сердился ли он на Бога? Потерял ли веру в него? И зачем эта надпись на могиле человека с таким умом, с такими трагическими глазами: «Тем, которые любят Бога, все дела служат во благо».

Чьи дела? Кому во благо?

– «Лечу над землей верхом на Ту, – диктует на магнитофон Олег сумбурную запись из клетчатой тетрадки, – держусь крепко и не боюсь».

Это мой вчерашний сон.

– «…когда попадаем в облака и когда ничего не видно, туман несется через меня. А потом опять внизу прекрасная земля. Пустой пляж, излучина залива, сосны на берегу. Тень самолета скользит по желтому песку морского дна». Ань, разве ты бывала в Прибалтике?

– Никогда, – радостно отзываюсь я, подняв голову от листочка со схемой.

– Но ведь в этом сне ты видела Взморье. У тебя какое было чувство?

– Хорошее. И еще: что я это уже видела, знаю.

– Странно.

– А может, знаешь, в чем дело? Ведь мама… она… в санатории под Ригой отдыхала… Может, мой отец был латыш?

Олег – единственный человек, с которым могу о неведомом мне родителе – вот так, просто. У мамы не спрашивала никогда.

– Вполне вероятный вариант. В тебе есть что-то от латышских девушек, и не только в облике – спокойствие есть внутреннее. Выходит, память генов.

– Надо у Мити спросить, бывает ли так, чтобы человек унаследовал от родителей память о местах. Слушай, а почему он так про Агафонова? Мафиози и все такое?

– У него есть плохая особенность, – Олег аккуратно вписывал в наклейку кассеты дату сна, – плохая для ученого. Неуважение к научным авторитетам. Он смеется над их странностями, над их одеждой. Не уважает талант, ведь для него это всего лишь счастливое сочетание генов, никакой заслуги владельца. А по-моему – плебейский способ самоутверждения. – Поставил кассету на полку, обернулся ко мне. – От того, что назовешь академика маразматиком, сам ведь не станешь значительнее, правда?

– Правда, правда, – с подхалимской готовностью подтвердила я.

Начинался интересный разговор.

– А Агафонов…

– Стоп, букашка! Брось хитрить. Давай считай схему, а то попрут тебя завтра с коллоквиума.

– Пускай. Я еще приду.

– Нет, Ань, подумай, час тебе даю.

Чуть дернулась рука, хотел по голове погладить меня, но передумал. Сел за стол спиной ко мне, щетинка волос в свете настольной лампы зажглась нимбом над головой. Придвинул лист. Теперь уж ничем не собьешь.

Стукнула дверь, это от Буровых вернулась Нюра. Ходила в гости к своей подруге, буровской домработнице, и загудела сразу в столовой. Пойти бы послушать, да Олег не разрешит. Нюра умна и смекалиста, но прикидывается дурочкой, сама деревенская, спрашивает Валериана Григорьевича, с кем больше схожи волки – с лошадьми или собаками; грубит Елене Дмитриевне, но бесконечно, неистово любит Олега. За то и терпит Елена Дмитриевна ее хамство. Нюра сухощава, остроноса и зла. Ей через подруг-домработниц известны самые тайные, самые интимные подробности жизни соседей, и часто, остановившись в дверях, она сообщает собравшимся за столом что-нибудь вроде:

– В шестом подъезде трупик ребенка нашли, участковый приходил, спрашивал, на кого думаем…

– О Господи! – страдальчески морщилась Елена Дмитриевна. – В каком же отчаянии была несчастная женщина, если на такое…

– Да при чем здесь несчастная! – басом обрывала Нюра. – Колтуновская внучка это.

– Что вы говорите, Нюра! – Валериан Григорьевич смотрел строго.

– А знаю что. У нее месячных да-а-авно уж нет.

– Вы сошли с ума! Нет, это уже Бог знает что, – Валериан Григорьевич, требуя Нюре решительной отставки, хмурился на жену.

– Нюра, это уже не первый случай, когда вы…

– А чего я? Чего я? Она убила, а мне и сказать нельзя, – распалялась Нюра, близился прекрасный миг скандала. Нюра скучала. Так и сказала как-то Елене Дмитриевне:

– Скучно у вас. Не ссоритесь, не разводитесь. Хоть бы радио слушали.

– У нее хахаль был с машиной, в Израиль уехал, а ее на позор оставил, – торопилась Нюра.

Олег уже вставал из-за стола, и надо было успеть. Он знал единственный и безотказный способ избавления от подробностей вымышленного кровавого события. Поднимал Нюру на руки и уносил на кухню. Там предупреждал вкрадчиво:

– Могу и уронить случайно, ты ведь знаешь, я мальчик отчаянный.

Угроза шла от детских времен, когда убежал в лес, пропадал полдня, а когда нашелся, то охрипшей от аукания и рыданий, заплаканной Нюре сообщил серьезно:

– Я мальчик отчаянный, леса не боюсь.

Может, и плела все эти жуткие истории, чтобы этот чужой сын, кому отдала столько любви и заботы, взял на руки. Мать вот не берет, а ее берет. Нюра не любила Елену Дмитриевну, я не раз замечала недобрый ее взгляд на хозяйку, слышала, как бурчала под нос довольно отчетливо на робкие просьбы Елены Дмитриевны: «Да поди ты к черту, сама пылесось!»

– Ань, посчитала каскад?

Хотела пробормотать, как Нюра: «Поди ты к черту, сам считай».

– Считаю.

Уставилась в схему: диоды, триоды, длиннохвостые, короткохвостые характеристики – скука смертная. Может, заинтересуется, что завтра пойду по академическому дому списки проверять. Первым идет Агафонов его. Избиратель номер один. Интересно посмотреть, как он живет, в чем дома одет, какая жена. У нее, видно, другая фамилия, а то следом за ним шла бы по списку. Наверное, красивая. Балерина или артистка. Такие всегда женятся на балеринах или артистках. Да что он тебе дался, рассердилась вдруг на себя, и видела-то всего один раз, а уж жену воображаешь и вообще глупость! Но почему Митька сказал «бабская фигура», ничего не бабская, просто кость широкая, сам Митька большой красавец – хорек! Как-то Валериан Григорьевич сказал: чем страшнее, тем интереснее. Агафонов страшный. Непонятно чем, а страшный. Спокойствием, взглядом расплывчатым. Как он обернулся тогда в кабинете, посмотрел как-то размазанно, словно облил чем-то клейким. А я стояла дура дурой с тетрадкой, и чулки, наверное, морщили на коленках. Завтра куплю колготы.

В обеденный перерыв сунулась, как всегда, в комнату Олега. Был не один. На стук двери от стола обернулся сидевший спиной мужчина. Бледное одутловатое лицо, странный рыбий взгляд. Кажется, его шеф, Агафонов.

– Иди занимай очередь, я сейчас, – приказал Олег. За два человека от буфетчицы подскочил Митька и затараторил, не поздоровавшись:

– Слушай, такое дело. Я тебя в агитаторы записал.

Это нарочно, чтобы задние не возмущались, что без очереди влез, – просто отошел на минутку.

Олегу взяла обычное: бутылку кефира, стакан сметаны с сахаром, сырники. Сколько этот человек может съесть молочного, уму непостижимо.

За столом Митька повторил:

– Я без дураков. Выборы грядут, нужен агитколлектив.

– Я боюсь по квартирам ходить.

– Так в нашем же доме, в академическом. Никто тебя не украдет.

– При чем здесь украдет, неловко как-то.

– Неловко знаешь что… а тут общественное поручение. Даже не поручение, а должность. Я секретарь избирательной комиссии.

Последним обстоятельством он явно гордился.

– У меня же институт по вечерам.

– Ничего страшного. Один раз пройдешь, проверишь списки, другой – разнесешь приглашения. Но в день выборов требуется, конечно, побегать, чтоб резину не тянули, шли голосовать. Боже мой, кого я вижу! Сам господин Агафонов собственной персоной.

Я обернулась. Олег возле опустевшей стойки разговаривал с бледнолицым. Тот слушал невнимательно, с расстановкой диктовал буфетчице заказ. Олег вещал пылко, и Агафонов, зорко оглядывая прилавок, снисходительно кивал головой.

– Сподобился приложиться? – спросил насмешливо Митька, когда Олег подошел к столу.

– Чего ты его так не любишь. – Сразу схватился за сметану и тотчас: – Ань, оставить тебе?

– Захочу – возьму.

Поедал любимое лакомство быстро, но не от жадности – в такт мыслям поедал, весь еще в разговоре был.

Агафонов с полным подносом топтался у стойки, не зная, за какой стол присесть. Хотела уже Олегу сказать, чтоб позвал, неудобно все-таки, человек немолодой, но Митька объявил:

– Я его не просто не люблю, я его терпеть не могу. Интеллектуальный мафиози.

– Так уж и мафиози, – Олег облизнул ложку, – раз талантлив, значит, мафиози…

Освободился столик у окна, и Агафонов торжественно, с подносом, прошествовал к нему. Тяжелая походка, широкая спина.

– А в чем его талант, что-то пока мировых открытий нет.

– Значит, будут. А талант в том, что всякий раз берет глыбу, сдвигает с места…

– А обтесывать предоставляет другим.

– Совершенно верно. Обтесывать ему скучно…

– Что-то в нем есть темное, мутное, – Митька скривился.

– Это все твои генетические выдумки, – Олег взялся за бутылку с кефиром, хотел потрясти, но вспомнил, видно, что я жутко не люблю, когда трясут. – Вон Аньку лучше с точки зрения генетики понаблюдай, ее мама, наверное, когда беременная была, много по сельским дорогам ездила, Анька тряски не выносит.

– У Аньки с генетикой полный порядок. Можешь мне поверить – полный, а вот у твоего шефа – нет.

– А что у него? – Олег жутко оживился. Он очень любил всякие профессиональные разговоры.

– Похоже, синдром Клайнфельтера.

– Это когда набор икс-икс-игрек?

– Да. Яркий пример трисомии. Бабская фигура. Увеличение обхватных размеров бедер, локализация жироотложения по женскому типу.

– Не выдумывай, тебе бы такую трисомию, и ты через десять лет добыл бы Нобеля.

– Чего ж он не добыл?

– По математике премии нет. Миттаг-Леффлер подгадил. У него с женой Нобеля роман был, вот Нобель и рассердился.

– А кто такой Миттаг-Леффлер?

– Математик, букашка.

– В субботу я вас жду. – Агафонов стоял возле стола.

Олег вскочил:

– Да, да, Виктор Юрьевич, я позвоню.

Митька, не шелохнувшись, сидел развалясь.

– Можно без звонка, – протянул Агафонов, смотрел на Митьку странным своим невыразительным, сонным взглядом.

Я толкнула Митьку под столом, но он продолжал рассматривать небо в окне.

– Дело в том, – не отрываясь от нахального Митькиного лица, сказал Агафонов, – что аналог этой гипотезы для других полей был доказан Вейлем в сорок восьмом году, в тысяча девятьсот сорок восьмом году, – уточнил и перевел взгляд на Олега.

– Я помню, – кивнул Олег.

«И как он мог помнить, когда в сорок пятом родился», – удивилась я.

– Значит, до субботы. – Агафонов, важно ступая, раскачивая в руке огромный портфель, пошел к выходу. На меня не взглянул ни разу, просто не заметил, будто меня и не было.

Глава III

Забыла посмотреть, на месте ли мой друг. Когда спохватилась – было поздно. Дорога дугой шарахалась от слишком близко подошедшего моря, и там, по другую сторону ее, за кустами орешника, остался зеленый луг с маленькими скирдами и ночующий на лугу справный гладкий конь с бело-розовым хвостом и косо падающим на морду клоком челки. Это был странный конь: как-то обратила внимание на непонятные прыжки, взбрыкивания, решила, что оводы одолевают несчастного, но другой раз заметила – выскочил как ошалелый из кустов, будто тысяча чертей гнались за ним; стреноженный, дергаясь и вскидывая задом, помчался к стогу, обежал его и будто спрятался. В ближайшее воскресенье поехала, чтоб разглядеть сумасброда повнимательнее, все равно деваться некуда, и обнаружила: дюжий дуралей играл сам с собой. Осторожно подходил к чаще орешника, засовывал в густоту ветвей морду и опрометью назад, к знакомому стожку. Была еще одна забава – подбрасывание мордой клоков сена, но за это, видно, здорово влетало от хозяина, потому что, растрепав бок стога, отходил к другому, будто и знать не знает и видеть не видел, кто сотворил безобразие. Ему всюду мерещились враги, – прядал ушами, храпел, бил задними ногами, но, заметив меня, позвал тоненьким ласковым ржанием. Мы подружились быстро, и я теперь по субботам и воскресеньям хожу берегом моря к нему, долго иду, но не устаю, потому что знаю – ждет. Он нежадно съедает подсоленный хлеб и слушает мои печальные речи, чутко подрагивая острым, поросшим изнутри нежными волосками ухом. Иногда он кладет мне на плечо голову, тяжесть ее легка и приятна: мерцает дымно-фиолетовый глаз, и от огромного, мерно дышащего глянцевого бока волнами идет живое тепло.

Остановка. Бигауньциемс. Здесь сойдет женщина с изуродованными шрамами руками и гордым сильным лицом и сядут последние «знакомые» мне люди. Дальше начинается курорт, – случайные пассажиры: семейные пары, решившие сегодня осмотреть Ригу, потолкаться в магазинах; женщины с кошелками – им до Майори, там базар; похожие друг на друга синими тренировочными костюмами отдыхающие шахтерского санатория. Выйдут у почты в Дубултах, позвонить в Донецк или Лисичанск, пока домашние не ушли на работу, сообщить погоду, температуру воды в заливе, прокричать младенцу: «Мишенька, ты слышишь меня?! Это я, папа!» – или «Это я, деда!». Улыбаясь бессмысленно и счастливо молчанию в трубке, выслушать от жены или дочери, как прореагировал Мишенька, сказать «целую» и, выпив пива в «Алусе» возле станции, с чувством исполненного долга, растроганности своей праведностью вернуться в санаторий и успеть к остывшему завтраку. Эти, в синих костюмах, нравились мне. Нравился запах дешевого одеколона и то, что хорошо выбриты с утра. Нравилась неторопливость их разговоров и детская радость хорошей погоде и потому удавшемуся отдыху. Они щеголяли латышскими словечками и названиями мест, где побывали на экскурсии, меня они принимали за латышку и, раздельно выговаривая русские слова, справлялись, скоро ли Дубулты и где лучше выходить, чтобы ближе к почте. Чтоб не разочаровывать их в проницательности и подчеркнутой вежливости, я с акцентом, которому научилась удивительно быстро, давала нужную справку, потом еще – вроде того, где можно купить соленого печенья к пиву. В благодарность получала комплимент:

– Хорошая девчонка, вот бы моему лабуряке жену такую. Латышки рассудительные и хозяйки хорошие.

У поворота на песчаную, развороченную колесами самосвала дорогу стоит женщина по имени Эльза. Так обращается к ней шофер. Эльза садится рядом с ним на кресло, предназначенное для экскурсовода, и начинается у них долгий разговор. Печальный разговор. Я знаю это точно, не по интонациям – я их не слышу, не по лицу Эльзы – оно всегда сдержанно-замкнуто, я просто чувствую, узнаю печаль во всем существе этой большеглазой, с медленными движениями и медленным взглядом женщины. У меня появилось новое, не знаю какое по счету, восьмое или девятое, чувство: узнавать печальных людей. Я их отыскиваю взглядом в толпе, в троллейбусе, в электричке, безошибочно и сразу. Это свойство сродни тому, что замечала у мальчишек и собак. Помню, как, смеясь, рассказывала Олегу, что наблюдаю в метро за мальчишками. Вот поднимается навстречу тебе на эскалаторе в рябеньком пальтишке с черным цигейковым воротником; птичья лапка крепко держится за резиновый поручень, а взгляд напряженно устремлен куда-то вверх. Если оглянешься, то безошибочно увидишь такого же, иногда даже в таком же рябеньком пальто с черным воротником, ухватившегося измазанными, немытыми пальцами за поручень. В бесконечной веренице людей, проплывающих навстречу друг другу, они зацепились взглядами. Сколько напряженного интереса, сколько не понятной никому информации идет по невидимой траектории, разворачивающейся, как стрела компаса, и удаляющейся вслед движению двух эскалаторов. То же с собаками. Динго узнает собрата по колыханию лопухов, по тени, мелькнувшей среди дюн.

Вокруг нас существует множество отдельных миров, больших и крошечных. Миров со своими правилами и законами, и в разные периоды своей жизни мы замечаем те или иные из них. Было время, когда я сразу и везде узнавала счастливых, теперь – узнаю печальных.

Эльза – печальная женщина. Я немного знаю о ней, но о многом, кажется, догадываюсь. Знаю, что работает буфетчицей в маленьком, на три столика, кафе в Риге; знаю, что строит дом, к нему-то и ведет песчаная разъезженная дорога. Дом строит из больших серых бетонных кубов, начали еще в прошлом году, но что-то медленно идет дело, и он, неоштукатуренный, не подведенный под крышу, виднеется за соснами, как огромный слон, а неподалеку – коттедж, крытый черепицей, увитый плющом. В нем живет Эльза и муж Эльзы, шофер самосвала. Как-то ехали вместе в субботу в Слоку. Молчали всю дорогу. Сидели рядом на переднем диване, и шофер все оборачивался и поглядывал на Эльзу с серьезным состраданием, будто братом ей приходится.

Муж – огромный, с крепкой розовой шеей, неподвижно-тяжелый – сидел развалившись, опустив массивные плечи и все жевал спичку. В Слоке, не взглянув на него, не сказав ни слова, Эльза встала. Вышла из автобуса, муж – не торопясь следом. И пошли через площадь к универмагу, нарядные, аккуратные; она на несколько шагов впереди, он вразвалку, тиская зубами спичку, будто сам по себе.

Это то, что я знаю о жизни Эльзы; о другом догадываюсь.

У моста через Лиелупе милицейский пост. Дощатая светло-зеленая будка. Раза три в неделю стоит возле нее желтый мотоцикл с коляской и маячит у дороги кожаный черный муравей-гаишник. Здесь остановка по требованию. В другие дни, не снижая скорости, автобус взлетает на мост, и для меня это всегда испытание. Нельзя смотреть налево. Это опасно, это еще очень больно. Два года прошло, а мне невмочь видеть темно-красный кирпичный корпус на левом берегу. Там, в крошечной комнате с лоджией, среди нарядных беззаботных людей, зовущих друг друга по имени – Витя, Саша, Алик, из каждого дня делающих фиесту, жил Агафонов. В этот дом я слала телеграммы, подписанные «Кобещанов». Почему Кобещанов? Дурацкая фамилия. Тогда на теннисном турнире ко мне, униженной, растерянной, голодной, отстаивающей огромную очередь к лотку, чтобы купить кусок лежалого сыра в целлофане, подошел Буров. Позвал с собой смотреть соревнования из ложи; когда подошла очередь, отвергая протесты, купил конфет. Потом, глянув на меня (видно, действительно сильно отощала), попросил буфетчицу:

– Еще бутербродов всяких, пожалуйста. – И ни слова о Петровских, ни вопроса, где живу, что делаю здесь.

Я не пошла с ним в ложу, вернулась на свое полузаконное место и продрожала от холода два часа, глядя больше не на корт, а на волнисто-пегую макушку Агафонова у самых моих колен, ожидая, что обернется, взглянет. Он не обернулся ни разу. Но об этом потом. Еще не пришла очередь. Потом буду думать, а пока налево смотреть нельзя. Только вперед и направо.

Направо отсюда, с дуги моста, видна далекая излучина реки, высокие песчаные откосы, сосны, как пасущееся стадо зеленых страусов, и я всегда вспоминаю стихи, одни и те же:

Передо мной зеленые столы,

Решают люди важные вопросы,

А вижу я зеленые стволы,

Песчаные полуденные косы.

Мне говорят: пустые все слова,

И нет у вас на это основанья.

А слышу я: – Пустыни, острова

Проснулись нынче утром все в тумане.

И целый день среди страданий палат, в полутемном сумраке лаборатории я буду вспоминать туман на пляже в Апшу, синюю воду в Лиелупе и далекие, никем не обитаемые и, кажется, никому не доступные песчаные откосы и излучины.

Лиелупе – последний подарок Взморья, дальше поля, и серебряные силосные башни, похожие на футляры огромных сигар, и станция автосервиса, и поворот в аэропорт с синим указателем – напоминание о том, что до Москвы всего восемьдесят минут лёта, и стоит только попросить остановить автобус здесь, и уже очень скоро… И никогда желания остановить, только ужас, что это реальная дорога, ведущая в оставленный мир, мир страданий, где словно по злому волшебству превращаешься в жалкую, униженную, просящую подачки.

Печать поставьте прямо вот сюда,

Мне говорят: печать, печать поставьте.

А слышу я: печаль, печаль оставьте.

Печаль оставьте. Правда. Навсегда.

Кожаный Муравей стоит сегодня; значит, будет остановка, никто не попросит, не нажмет кнопки на потолке, но остановка будет, короткая, ровно настолько, чтобы Эльза успела передать чернобровому, черноглазому блюстителю порядка сверточек, обернутый калькой, сказать несколько тихих слов. Мотор не глушится, торопит, торопит ее, и она никогда не тянет, вот только лицо, когда возвращается в автобус, лицо плохое: постаревшее, и сразу видно, что лет уже немало и что устала очень. Хлопает дверь, и Муравей останется нести службу на своем берегу, а мы через реку, по дуге моста, взлетим над медленной водой, над яхтами без парусов, приникшими к причалу, над белой «Ракетой», плывущей к заливу, и опустимся на роскошный автобан. Плакаты прокричат огромными буквами: «Рига приветствует дисциплинированных водителей», а слева, если обернуться, можно увидеть, что Взморье – это «30 км пляжа и 300 солнечных дней в году».

Эльза выйдет на улице Горького, а я в центре пересяду на троллейбус, идущий в сторону Межапарка.

Сегодня у меня с одиннадцати урок. Под руководством самой ловкой медсестры из местного отделения буду колоть подушку. За учение помою пол в коридоре, уберу гипсовочную. А пока надо разобрать истории болезней, через полчаса придут выздоравливающие на свой ежедневный труд. Юрис уже на месте. Вытащив кости, готовится к своим экспериментам. Проверка прочности регенерата. Только бы кролика не притащил, невозможно смотреть, как трясущегося, дергающего носом будет пристраивать в свой станочек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю