Текст книги "Герой"
Автор книги: Ольга Погодина-Кузмина
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава 11
Договор
По ночам, иногда и наяву Андрей Куликов переживал эпизоды чужой жизни, полной тревог и глубоких чувств, которых сам он никогда не испытывал. Как ни пытался он убедить себя, что это всего лишь игра воображения, разбуженного находкой «руссо-балта» и романтическим воздействием парижского воздуха, это не объясняло реалистической силы видений. Понять, почему картины прошлого являются ему в таких мельчайших подробностях, о которых он и не догадывался до этого момента, Андрей не мог.
На душе лежал и еще один груз – осознание того, что он поступает против совести. За эти дни он успел еще два раза встретиться с княгиней Езерской, снова осмотрел автомобиль и составил экспертное заключение. Мишель, прилетевший в Париж накануне, изучил и одобрил бумаги. Андрей заикнулся было о том, что коллекционный «руссо-балт» стоит намного дороже трехсот тысяч долларов, и чтобы выяснить это, достаточно посмотреть пару сайтов в Интернете. Но Мишель не разделял его беспокойства.
– Я говорил с княгиней, вы произвели нужное впечатление – молодой, простодушный. Она доверяет вам. Смотрите на вещи с правильного ракурса. Княгине давно пора очистить гараж от старой рухляди, и мы поможем ей в этом. Пусть скажет спасибо, что я плачу триста тысяч, другой на моем месте отделался бы и десятью.
– Но ведь рано или поздно она узнает настоящую цену машины, – возражал Андрей. – Она может оспорить сделку.
– Пускай попробует! Нет уж, что ко мне попало, то я не выпущу из рук, – Мишель уставился на Куликова тяжелым и пронзительным взглядом серо-зеленых глаз. – Я плачу хорошие комиссионные. Они утешат вашу совесть, если вы об этом.
Андрей вспоминал этот разговор в небольшой и уютной гостиной княгини, сидя у стола, покрытого вязаной скатертью. Лица со старинных фотографий, развешанных по стенам комнаты, смотрели на него как будто с укоризной. С чувством вины он наблюдал, как Езерская расставляет чашки, приносит из кухни домашнее угощение – ароматные булочки, варенье, яблочный пирог.
Мишель, как всегда невозмутимый, стоял у окна с сигаретой. Лев Эммануилович угощал компанию очередным рассказом о своих мифических родственниках.
– В нашей семье было несколько знаменитостей. Например, мой двоюродный брат бросился с Эйфелевой башни. О нем говорил весь Париж…
– Андрей, вы любите чай с ромашкой? – заботливо спросила Езерская. Куликов кивнул, отводя глаза.
Булочки, варенье, чашки из сервиза с золотым ободком – все это так напоминало детство, каникулы у бабушки. Что, если бы его бабулю или мать вот так же обманул какой-нибудь «молодой и простодушный» советчик?
Но Мишель выразительно посмотрел на Андрея: «начинай», и Куликов раскрыл папку с документами.
– Елизавета Ивановна, вот… я подготовил экспертное заключение.
Чиж шумно отхлебывал чай, с аппетитом уминая второй кусок пирога. «Его-то не мучит совесть, – подумал Андрей. – Хотя, он и не готовил липовых заключений».
Езерская внимательно изучила бумаги, подняла глаза. Андрей уже не мог выносить ее всегдашней сдержанной улыбки.
– Ну что ж, триста тысяч – большие деньги…
Мишель поднялся, открыл свой портфель.
– Предлагаю не откладывать с подписанием договора.
Тут же на столе рядом с булочками явился договор на продажу машины и толстенькая пачка купюр, которые Мишель положил сверху.
– Здесь аванс, ваши тридцать процентов…
Езерская смотрела на Андрея, словно чего-то ждала от него – слова, поступка. Чиж невозмутимо поглощал пирог.
– Да, деньги мне очень нужны, – княгиня повернулась к Мишелю Теренсу. – Дом сильно пострадал, но что-то еще можно спасти…
Чиж пояснил:
– Княгиня занялась восстановлением родовой усадьбы, так сказать, дворянского гнезда. Тургенев, знаете ли, Бунин – все это описано у классиков. Дядя моей жены тоже был писателем…
Езерская с улыбкой покачала головой.
– Лев Эммануилович смеется над моей затеей – на это нужны миллионы!
Мишель придвинул к ней договор, достал из кармана авторучку с золотым пером.
– Елизавета Ивановна, подписывайте – и деньги ваши.
Езерская взяла авторучку и готовилась прикоснуться к бумаге.
В душе Андрея разворачивалась мучительная борьба. Он видел перед собой лицо княжны Веры. В ее взгляде читалась печальная укоризна. Черты ее стали таять в воздухе, и Андрей понял, что она готова исчезнуть из его снов и реальности навсегда.
– Не подписывайте! – воскликнул Андрей Куликов и, выхватив договор, порвал его раньше, чем Мишель успел что-то сделать.
– Что это за выходка? Что вы себе позволяете?! – опомнился коммерсант.
Андрей бросил смятый договор на стол.
– Елизавета Ивановна, я вас обманул – простите, если можете. Ваша машина стоит больше трехсот тысяч. Намного больше. Вы можете продать ее с аукциона… за два, три миллиона. Это очень редкий и очень ценный автомобиль. Коллекционеры охотятся за ним по всему свету.
Езерская улыбалась растерянно, Чиж внимательно смотрел на Куликова из-под очков. Андрей снял со спинки стула свой рюкзак и направился к двери. Мишель преградил ему дорогу; серо-зеленые глаза горели бешенством. Он прошипел:
– Ты еще пожалеешь об этом, щенок!
И тут же обратился ко Льву Эммануиловичу.
– Выйдем-ка, поговорим?
Чиж, исполненный достоинства, поднялся во весь свой небольшой рост. Чашка дрожала в его руке, но голос прозвучал весьма твердо.
– Я еще не допил свой чай.
Глава 12
Барон фон Ливен
Князя Чернышева отпевали в храме Воскресения на Смоленском кладбище. Провожающих было немного, и речи на могиле, и разговоры вокруг шли не столько о покойном, сколько о положении на фронтах, о голодных бунтах, поджогах, неясной будущности. Генералы при звездах и дамы в душистых мехах распрощались у ворот, расселись по экипажам. Ехали по вымершим проспектам, усыпанным обрывками листовок и объявлений нового правительства. Полоскались на промозглом ветру красные полотнища, агитировали за Интернационал, за избирательные права для женщин. Пробегали бродячие псы, скакал к Таврическому взвод казаков. Лежал на мостовой мертвец, едва прикрытый рогожей, с торчащими вверх босыми ступнями. Тело караулил жандарм.
Дамы закрывали лица платками, генералы кивали седыми бородками: «Последние времена».
От Чернышевых Долматов с фон Ливеном вышли уже в десятом часу. Барон позвал ехать в Удельную, где всю войну не закрывалась ресторация с цыганами. Там подавали в чайниках запрещенную сухим законом водку, варили ханжу с опием. Долматов подумал и согласился – не хотелось сейчас возвращаться в офицерскую гостиницу, быть одному со своими мрачными мыслями.
По дороге Ливен рассказывал о нравах молодых штабных офицеров, которые нынче с коньяка все перешли на кокаин и морфий, а в содержанки берут теперь не толстых немок и расчетливых француженок, а дворянских дочек, измученных голодом чистеньких гимназисток.
– Библейские времена, Долматов. Иной раз думаешь, где там Саваоф, что ж он медлит?
– Я не узнаю Петербурга, – признался Долматов. – Как все разрушено, искалечено. Витрины забиты досками. Словно попал в другой город.
– Он и есть другой город, – рассмеялся Ливен. – Петроград! Да только и сюда бегут людишки, в деревнях-то еще страшней. Знали поручика Шингарева? После ранения уехал в свое имение в Орловской губернии.
– И что с ним? – спросил Долматов, уже ожидая худого завершения.
– Отказался отдать крестьянам под вырубку парк со столетними дубами. Сожгли ночью. Его, престарелую мать, жену, десятилетнюю дочь и сына-младенца. Вот он весь перед нами, народ-богоносец. Вот такая ему нужна «земля и воля». Жечь, грабить, убивать.
– Во всем виновата война, – ответил ротмистр.
Извозчика обогнала пролетка. Нетрезвая компания чиновников и студентов, очевидно, направлялась в то же заведение. С ними были женщины.
– Да здравствует свободная Россия! – размахивая кружевным предметом дамского туалета, кричал, надсаживая голос, юноша в очках.
– Ура, господа! – вторил ему человечек в клетчатом костюме, с мефистофельской бородкой. – У нас будет такая революция, какой еще нигде не видали! Все будем висеть на фонарях, господа!
– Газетчики, – барон длинно сплюнул в сторону обогнавшей их пролетки.
Подъехали к деревянному длинному дому с резными наличниками. Лакей в фартуке подбежал, стал помогать швейцару высаживать из экипажа подвыпивших гостей. Нищий на костыле, в латаной солдатской шинельке, просил подаяния у крыльца. Проходящий газетчик толкнул его, да так сильно, что калека повалился под ноги мохнатой извозчичьей лошади. Долматов едва успел выдернуть хромого из-под копыт. Не найдя медных монет, сунул ему в руку серебряный рубль.
– Бросьте вы возиться с этой сволочью, Долматов! – крикнул с крыльца барон.
Хромой солдат с поклоном взял деньги. На лице его, комковатом и бледном, словно вареный картофель, не выражалось ни испуга, ни благодарности.
Неказистый, приземистый калека показался знакомым Долматову, за время войны он перевидал тысячи таких крестьянских лиц, полубессмысленных, изможденных. Вот он, русский солдат, ничуть не похожий на того богатыря, которого газетчики наделяли сказочной доблестью и добротой, от которого ждали спасения. Это его генералы гнали в лобовую атаку, под немецкие пулеметы, это он гнил заживо в сырых глиняных окопах под огнем неприятельской артиллерии. Сколько раз и Долматов отдавал ему приказ: «Вперед!», пуская свой кавалерийский взвод вслед за пехотой, по трупам и раненым. Не этот ли солдат, вернувшись в свою деревню в Орловской губернии, и сжег поручика Шингарева с малыми детьми?
Долматов думал, кому и зачем были нужны эти тысячи и тысячи бессмысленных жизней? Для чего матери рожали в муках своих детей, отцы растили их в холоде, голоде, в нужде – для того ли, чтобы они приняли бесславную гибель в чужой земле? Или же, как этот, стояли на морозе у крыльца ресторана, слушая визгливый женский смех и пьяные выкрики, выпрашивая медяки у сытых, тепло одетых и обутых подлецов, которые завтра в своих бульварных листках снова назовут русского солдата согражданином и богатырем и снова потребуют, чтобы он отдал свою жизнь за их благополучие.
Впрочем, и сам Долматов мог служить диалектическим материалом для подобных рассуждений. И сам он шел под пули, зная, что смерть его станет такой же бессмысленной жертвой.
– Ефим я, ваше высокоблагородие, Ефим Щепкин, – бормотал калека, словно что-то хотел напомнить Долматову.
Фон Ливен закричал с крыльца:
– Господин ротмистр, идемте же пить водку!
Долматов поднялся по деревянным ступеням, вошел в зал.
Ресторанное меню весьма сократилось в видах военного времени, но все же давало простор для выбора, от которого ротмистр давно отвык. Стерлядки, птица, кулебяки трех сортов, уха и даже спаржевый суп. Выпили водки, помянули князя, но вскоре разговор снова сбился на политику.
– Долматов, хоть вы понимаете, чего они хотят? – поглядывая по сторонам с выражением всегдашней высокомерной брезгливости, спрашивал барон. – Только и слышишь: «Долой!». Ну, допустим, нас «долой»… А что взамен? Эти клетчатые? Или, того лучше, господин Терещенко? Впрочем, вот кто умнее нас всех! Хапнул на военном займе десять миллионов золотом. Видели, как он на кладбище подъехал? В упряжке вороные, как два дракона, на козлах кучер в шелковой рубахе… Знаете, что я думаю? За этой войной придет совсем новое время. Скоро из жизни исчезнут все вещи и понятия, из которых нельзя извлечь прямой коммерческой выгоды. Долг, честь, благородство, все, что так мило вашему сердцу. Моему, впрочем, тоже. Даже культура. Моцарт, Толстой, Леонардо – их поместят в дешевый балаган для толпы, вместе с карликами и бородатым младенцем. А все, что нельзя употребить к добыванию немедленной выгоды, будет упразднено.
– Мне кажется, вы рисуете слишком мрачную картину, – возразил ротмистр. – Я думаю, после войны люди поймут ценность каждой человеческой жизни. Будут разрушены, уже разрушаются социальные границы между сословиями. Общество предоставит всем гражданам равные права.
– Да вы социалист? – зло рассмеялся Ливен. – О, нам уже предоставили равное право, господин ротмистр, право к обогащению. Или нет, это даже не право, это теперь гражданский долг. Что же поделать, если у одного есть сотни тысяч на подкуп министров и биржевые спекуляции, а у другого – одна дыра в кармане. Впрочем, у солдат теперь есть винтовки, у рабочих – камни, у крестьян – вилы и топоры. Выбор средств для достижения целей обогащения весьма разнообразен.
Они пили, закусывали, барон переполнялся давнишним, больным ожесточением. Долматов не хотел касаться в разговоре Чернышевых и своих дальнейших намерений, хотя мучительно размышлял об этом. Любовь его к Вере после их встречи и всего произошедшего стала осязаема и пронзительна, а чувство вины так тяжело, что он предпочел бы обойти эту тему молчанием. Но фон Ливен признался ему искренне и просто:
– Знаете, ротмистр, я ведь давно, безумно, бешено люблю Ирину Александровну. Как у Достоевского, помните, Свидригайлов не мог слышать шум Дуниного платья. Так же я Ирининого! – По лицу барона прошла судорога, он усмехнулся. – Конечно, она не догадывается, и я намерен унести эту тайну с собой в могилу. Все проклятая гордость! Отец мой промотал два состояния, я повенчан с бедностью, как святой Франциск. Впрочем, теперь уж это не важно! Она теперь достанется негодяю Терещенко, как военный трофей. Он уж, верно, посватался. Такое время – сословия упразднены, оковы благородства пали, плевать на все… И пусть все катится к черту!
Прибывали новые завсегдатаи, какие-то сомнительные личности в углу передавали из рук в руки пачки купюр, за другим столом шумно отмечали удачу коммерческого предприятия, заключавшегося в получении громадной субсидии из опустевшей казны. Явились цыгане.
Долматов и Ливен расплатились, вышли на воздух. Там, отирая снегом лицо, фон Ливен вдруг заявил:
– Эх, Андрей Петрович, был бы я на вашем месте – схватил бы Веру Александровну, посадил на коня да поехал бы в Америку, любоваться небоскребами. Когда б меня любила такая барышня…
– Идет война, Иван Карлович, – возразил Долматов. – Мы давали клятву.
– Война проиграна, Андрей Петрович, – проговорил фон Ливен с какой-то ленивой, усталой небрежностью. – Крах наш неизбежен, и мы не в состоянии ничего изменить. А насчет клятвы… Так мы присягали служить царю, а царя больше нет. И России прежней больше нет… А этим новым господам – Терещенко и прочим – я служить не обязывался.
– И что ж, отдать Россию немцам? – боль прорвалась в восклицании Андрея. – Пусть нет царя, нет прежней России, но в душе моей навечно вырезано: «Вера, Честь и Отечество». Можно вырвать эти слова только вместе с сердцем. Кто, если не мы?
Фон Ливен молча махнул рукой, направился к дороге. Извозчик высаживал у крыльца новую компанию веселых клетчатых пиджаков, которые кричала «ура!», «долой!» и требовали водки.
«Ефим, ваше высокоблагородие, Ефим Щепкин», – комариным зудом звенел в ушах Долматова голос калеки. Ротмистр кликнул извозчика и догнал фон Ливена, шагающего по дороге.
* * *
Небо розовело, мартовский ветер волновал все чувства обещанием весны. Барон дремал в пролетке, Андрей думал о Вере. Что-то их ждет? Какие новые удары судьбы? Проезжая через Новую деревню, он услышал колокол к ранней заутрене и вспомнил, что нынче воскресенье. Но город показался непривычно пустым. Изредка поворачивал из-за угла извозчик, по набережной Карповки спешили к монастырю черные старухи-богомолки. На проспекте рабочие забивали досками витрину бакалейной лавки. Под их ногами, будто куски мутно-серого неба, похрустывали стекла.
Фон Ливен звал его к себе, но Долматов решил ехать в офицерскую гостиницу. Распрощались с бароном за Литейным мостом. Неподалеку от Рождественской части Андрей Петрович отпустил извозчика. Трамваи не ходили. Где-то слышались выстрелы, их заглушал звон колоколов Знаменской церкви. Поворачивая с проспекта, Андрей услышал в переулке звуки ударов и приглушенные возгласы.
– Люди добрые!.. Ох… Помогите! – звал слабый женский голос. – Караул!
Долматов прибавил шаг. Револьвера при нем не было, только шашка, которая не спасала от пули рыскавших повсюду дезертиров, но он полагался на страх, который пока еще внушало появление офицера. Молодка в цветастом платке, в разорванном ватном салопе ползла вдоль стены. Завидев ротмистра, запричитала громче:
– Помогите, батюшка!.. Душегубы убивают!.. Ради Господа Христа!
В створе полутемной подворотни двое бандитов в рваных заячьих тулупах и солдатских обмотках били, одновременно обшаривая, присевшего к земле осанистого купца в мерлушковой шапке.
– Насосался рабочей кровью! Ишь, пузо наел при царях!.. Щас кишки пущу наружу! Кольцо сымай…
Купец ворочался, пытаясь отбиваться, заслоняя лицо от ударов.
– Ироды проклятые! Что ж вы делаете, христопродавцы…
Завидев Долматова, грабители замерли на месте, впились в него настороженными, звериными глазами, но не отпустили купца. В глубине подворотни ротмистр заметил третьего бандита. Тот рвал бархатную шубейку на груди дрожащей от ужаса купеческой дочки.
– Эй, вы! – крикнул ротмистр громко, как на плацу. – Немедленно отпустите женщину!
Пьяный молодой бандит в бушлате и в морской тельняшке, очевидно, главарь, осклабился кривыми зубами:
– Не лезь, ваше благородие! Ступай себе, пока тебя новым крестом не наградили – деревянным!
Заячьи тулупы одобрительно подвыли главарю. Сзади кинулся на шею Долматова четвертый, крупный, одноглазый, обмотанный вокруг груди рваной шалью. Главарь завизжал:
– Ша, андола! Подрежем офицера!
Ледяным огнем блеснуло лезвие ножа, Долматов стряхнул с себя одноглазого, выхватил шашку. Рубить не стал, ударил плашмя, выбил нож. Замахнулся над тулупами. Невдалеке послышался свисток дворника.
– Бежим, братва! Полундра!
Пнув напоследок осанистого купца, грабители с топотом скрылись в темноте подворотни. Молодка в шелковом платке завыла:
– Убили! До смерти убили!
– Раскудахталась! – буркнул привычно купец, с помощью Долматова поднимаясь на ноги. Крикнул в гулкую пасть подворотни. – Ты цела, Мария?
Белое и румяное личико девушки, явившейся на свет, было мокро от слез, но губы улыбались. Застегивая крючки шубейки и оправляя шаль на голове, она глядела на Долматова темными, ярко блестящими глазами, как дети смотрят на рождественскую елку.
– Мати Всеблагая Владычица, Господь Вседержитель, Отец Небесный! – причитала молодка, отряхивая доху купца от снега. – Прости нам согрешения вольные и невольные… Спаси и сохрани, даруй прощение по грехам нашим!
Купец чинно, в пояс, поклонился Андрею Петровичу.
– Благодарствуйте за помощь, ваше высокоблагородие. К заутрене шли, за сына помолиться… Сын у меня хворает. Мы сами из купечества, лавки держим, трактир. Вот жена моя, Настасья, век Бога молить за вас будет… А это дочь, Мария. Не побрезгуйте знакомством.
Офицер поклонился в ответ.
– Лейб-гвардии Конного полка штабс-ротмистр Долматов.
– А по батюшке как прикажете? – вскинулась молодка.
– Андрей Петрович.
– Век буду молить за вас Отца Небесного и предстателя Андрея Первозванного! И ты молись, Машенька. Руки целуй спасителю нашему!
Купеческая дочка склонила румяное личико, колени ее подкосились, словно она и в самом деле хотела поцеловать у Долматова руку. Офицер поднял девушку, чувствуя, что она все еще дрожит от потрясения.
Явился к шапочному разбору дворник, купчиха снова взялась причитать, осеняя себя крестным знамением, купец обстоятельно описывал детали происшествия. Долматов сообщил дворнику адрес своей гостиницы.
Он направился вдоль по улице, дойдя до угла, обернулся. Купеческая дочка Маша глядела ему вслед.
Глава 13
Ефим
На целковый, полученный от молодого офицера, Ефим Щепкин снарядился ехать к себе на родину, в Тульскую губернию. На войне часто он вспоминал родные места – жирную весеннюю пашню, по которой неспешно выхаживают грачи, важные, как царские сановники, тихую речку, в которой ловились толстые икряные щуки и большеротые окуни. Представлял, как вернется домой веселым героем, каких рисовали в газетах – с гармошкой, в медалях, с кудрявым чубом. Как поднимется на гору, где стояла его деревня, и увидит далеко вокруг распаханные поля, черные от навоза дороги, разбросанные по склону большого оврага слободы и мельницы. И хотя оставила его война безвестным калекой, а вместо кучерявости рваный картузишко натер на лбу проплешины, но все же тянуло его к родной земле. Сосала тоска, которую хоть раз испытывал всякий русский человек.
Родители его давно померли, но жив был богатый дядька, лавочник, державший в долгу половину большого села. Ефим надеялся, что дядька примет его в дом – какой ни есть, а своя кровь, хоть увечный, а все же работник. Они, щепкинские, порода двужильная, даром хлеба есть не будет.
Выносливость да смекалка не раз спасали Ефима от гибели на войне. Как поднимут взвод в атаку, он побежит, да упадет вместе с раненым, чужой кровью измажется, вроде как тоже пулей сражен. Отлежится, а к ночи выползет к своим. Окоп себе рыть снарядился глубоко да узко, как щель. Как полетят снаряды, Ефим в глину зароется, глиной станет. Земля вокруг дрожит, клокочет, словно каша в котелке, а ему ничего, спасался. Как стали отступать, на марше тоже обстреливали, даже по ночам. Бомбы бросали с дирижаблей и с аэропланов. Ефима лес укроет, бывало, и канава выручит – чужая, а все земля. В глину ляжет, глиной станет. А глядишь, поднялся живой.
Не брала его война, и пострадал он не от вражеских снарядов. Уже под Ригой бригада артиллеристов поднимала орудие в горку, и что там у них случилось – то ли лошади не сдюжили громадного веса, то ли постромки порвались, а только гаубица назад покатилась. Другие отскочили, а Ефим не поспешил, раздавило ему левую ступню.
В госпитале лежал недолго, как кости начали срастаться, доктор признал Ефима Щепкина негодным к дальнейшей службе и выписал ему полное увольнение. Садись на поезд до Петрограда, а там ступай на все четыре стороны.
В Петрограде покрутился он возле армейских складов, у воинских частей. Везде спрашивал, нет ли какой должности. Да все места при кухнях, при раздачах были заняты. Мордатые повара, выплескивая помои на жирную землю, только смеялись над ним. «Нашелся умник! Ступай, парень, откуда пришел».
Потерся у кабаков, возле ресторанов. Искал места, заодно просил милостыню у чистой публики. Подавали. Швейцары гнали от дверей, зато у черного хода судомойка, бывало, вынесет хлебных корок, костей с объедками мяса, а то и плошку щей. Порой угощали ветерана разгульные люди. Сыт был, копейка водилась, да только намыкался стынуть на ветру, спать по ночлежкам. Больную ногу выкручивало, дергало, свербило под мокнущей тряпицей, словно проворачивали ее через котлетную машинку, которой в первоклассных заведениях приготавливали из мяса фарш.
И все же Ефим рад был и этой боли, и объедкам, и веселым ночлежным людям, ворам и душегубам, которые рассказывали по ночам сказки то жуткие, то смешные. Это была жизнь, а война помнилась ему как всеобщее ожидание смерти, будто жутковатое писание про пещных отроков. Трех ребятишек посадили в горящую печку, а не сгорели они только заступничеством Пресвятой Девы.
Сам Ефим не был человеком богомольным. Пожив подле офицеров, он отстал от деревенских привычек, в церковь не ходил, отвык. Видел, как другие солдаты в окопах клали кресты, молились, слушали божественные разговоры старичка-старообрядца. Один носил на груди газетную вырезку с иконы Ченстоховской Божьей Матери. Да только и этих всех, и ченстоховца, и старичка поубивало как мух, а он, Ефим, остался жив.
Иногда в ночлежке, почесывая ногу под тряпицей, он задумывался, почему те, люди хорошие и угодные Богу, сгорели в пекле войны, а он, пехоты рядовой, ни рыба ни мясо, остался на земле продолжать свой путь. Думал, нет ли в этом скрытого смысла, не потому ли они ушли, что все необходимое поняли о жизни, а ему еще требуется что-то постичь. Но затем вспоминал он других погибших, совсем молодых: безусого прапорщика или двух близнецов, крестьянских парней, всякую шутку или непонятное им слово встречавших дружным гоготом, сразу после прибытия убитых в одном бою. Что уж такого они могли понять про жизнь, которая для них едва началась? И Ефим раз за разом приходил к мысли, что не погиб он лишь по счастливой случайности да благодаря своей прирожденной хитрости.
За месяц блуждания по Петрограду медных денег у Ефима уж скопилось порядочно, до пяти рублей, их он спрятал в подкладку шинели. Целковый зашил в пояс. С бумагой, полученной в госпитале, напросился в санитарный поезд. Но состав доехал только до Царского Села, там пошел на запасной путь.
В Царском Ефим зазевался на золотые купола, замешкался на дороге, и его стегнул нагайкой проезжавший казак. Крестьянин, продавший сено, взял его к себе в телегу и довез до своей деревни. Места эти были знакомы Ефиму, тут неподалеку перед войной стоял на маневрах гвардейский полк, где он служил при кухне. Он часто вспоминал то время – сытное, веселое. Вспоминал, как чистил котлы, ложкой выскребая со дна пригар похлебки или сладкой пшенной каши. Как весело было прислуживать на пикниках. Подал, накрыл да полеживай на травке. Или допивай шампанское из бокалов. А не то пой песни вместе с офицерами: «Стройся, гвардия, рядами, гренадеры, строй каре!»
Деревня, в которую завез Ефима мужик, тоже была ему знакома. Неподалеку озеро. У этого озера штабной офицер поставил Ефиму на голову яблоко и хотел было стрелять из пистолета. Помешал ему гвардии кавалерист, шибко похожий на того, который возле трактира подал Ефиму целковый. Впрочем, лица офицеров в памяти Ефима все сливались в одно, а то довоенное лето порой мнилось и не бывшим вовсе.
Крестьянин, пока вез Ефима, рассказал, что двух его старших сыновей-работников тоже забрили в солдаты, что сам он видал не раз и царицу, и сибирского колдуна Гришку Распутина. Рассказал и о том, что нынче вокруг их деревни стали пошаливать лихие люди. Ефим напросился к нему ночевать в сенной сарай, но уснуть все не мог, ворочался на сене, слушал, как пробегают по стенам мыши.
За-полночь поплыл над деревней запах гари. Ефим вышел на двор. За рощей на горке полыхало зарево пожара. Хозяин его запрягал телегу. Ефим тоже потянулся вместе с деревенскими мужиками и бабами поглазеть, как разбойнички жгут княжеские амбары.
На телеге Ефим подъехал к барскому дому, освещенному всполохами огня. Хозяин с другими мужиками встал в темноте поодаль, глядя, как бродяжные люди тащат от конюшен обгорелое бревно. «Дверь ломать», – догадался Ефим.
На крыльце между колоннами стоял перепуганный молодой барин в наброшенном на белую рубаху пиджаке, с охотничьим ружьем. «Не барин, управляющий ихний, Василий Никанорыч, – пояснил словоохотливый хозяин. – Барин-то, слыхать, помер». Бродяжные подошли, управляющий крикнул петухом:
– Стойте, буду стрелять! Не дам грабить дом!..
Он и в самом деле выстрелил в воздух, перезарядил ружье и навел на растерявшихся разбойничков. Деревенские с любопытством наблюдали, что же станут делать бродяжные. Вперед выступил один, в потертой кожанке, в лаковой фуражке, весь обросший по лицу сивым волосом. Пошел танцующей походочкой, рассыпал задорные слова.
– Что ты, дядя? Хто ж тут грабит? Разве ж мы грабим? Мы сами люди ограбленные…
Управляющий наставил ему в грудь ружье, но стрелять замешкался. Между колоннами мелькнула тень, и за спиной управляющего поднялся кто-то черный в лохматой собачьей шубе, вскинул топор. Бабы ахнули. Так и не выстрелив, Василий Никанорыч покатился по ступеням, оставляя за собой кровавый след.
Бродяжные люди были пьяны, но и Ефим сделался будто пьяный от огненного жара, от лихой смелости дяденьки, от крови на снегу, которая враз всколыхнула в нем все нутро. Не помня как, он очутился среди бродяжных людей. На своем костыле подскакивал со ступеньки на ступеньку и ухал вместе с разбойничками, не силой, а криком помогая таранить белые двустворчатые двери. Наконец запоры поддались, и вместе с грабителями Ефим ввалился в барскую прихожую. Изнутри дома слышался бабий вой, слабый и жалобный, и звук этот заставил Ефима опомниться. Он вспомнил казаков, скакавших по дороге на Царское. «Не вышло бы чего», – думал он, отступая назад.
Бродяжные люди разбежались по барским комнатам, Ефим повернул обратно, на крыльцо. Видел, как потянулись к дому мужички посмелее. Из верхнего этажа слышался надрывный женский крик. «Никак, своего Василия Никанорыча кличет», – подумал Ефим.
Лопнула рама окна, посыпались стекла. Крики затихли.
У крыльца разожгли костер – для свету или для пущего страха. Ефим стоял поодаль. Глядел, как бродяжные тащат из дома узлы с барскими вещами, посуду, золоченые канделябры. Хозяин его тут же выменял кое-что из вещей на бутыль самогона, припасенную в сене на дне телеги.
– Разве ж мы грабим?! – вожак бродяжных все ходил, словно пританцовывал, по снегу с кровавой юшкой. – Мы, братцы, свое возвращаем, у нас же награбленное! Тащи барское добро!
И на фронте, и в Петрограде Ефим слыхал агитаторов, но не чувствовал доверия к их гладким, как колесо катящимся речам. Он хоть и знал грамоте, а никогда не читал ни листовок, ни газет, которые передавали друг другу солдаты в окопах. Не трогали его слова о равенстве, о свободе, о земле. От крестьянского труда он давно отстал, жизнь при земле в родительском доме помнилась ему голодной и серой. Но теперь рассуждения сивого показались ему справедливыми. Он вспомнил казака, который ожег его по шее нагайкой, вспомнил все обиды, нанесенные ему армейскими начальниками, и даже тот случай со штабным офицером, который чуть не застрелил его на пикнике.
В свете костра Ефим все глядел, как тащат из дома кресла, зеркала, картины, и внутри его живота обмирал слабый голос, будто давешний бабий вой: «Неужто оно теперь можно?». Но другой голос в голове возражал рассудительно: «И не то еще можно, война все спишет».
Доходяга в обмотках выволок на крыльцо хрустальную люстру, всю звенящую и сверкающую зелеными огоньками. Деревенская девка-дурочка бросилась рвать ее на подвески и прицеплять вместо сережек. Из окна сбросили барскую кровать. Сивый в лаковой фуражке разлегся на ней, вытянув ноги в дырявых сапогах. Заметил Ефима, поманил пальцем.
Подходя, Ефим поглядел на все еще лежащий под крыльцом труп управляющего.
– Ничего, солдатик, – ласково утешил его дяденька. – Послужили кровопийцам, будет. Пора и барам своей кровушкой умыться.
Отхлебнув сам, он передал Ефиму полуштоф коньяка, добытый из запасов княжеского дома.
– Все теперь наше, – сивый обвел рукой, словно захватывая в свой карман дом, двор, переминающихся поодаль мужиков, окрестные леса и села. – Царя скинули, князь сам помер! Революция!