355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Ларионова » Знаки Зодиака (сборник) » Текст книги (страница 10)
Знаки Зодиака (сборник)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:49

Текст книги "Знаки Зодиака (сборник)"


Автор книги: Ольга Ларионова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

Он преследовал не бодулю и не ящера – он догонял поллиота. Самое необыкновенное животное, когда-либо существовавшее во Вселенной.

Он полежал еще некоторое время, закрыв глаза и собираясь с силами. Догнать это существо он должен, это просто необходимо, а вот что с ним делать дальше это он посмотрит на месте. Ну, вставай, увалень. Иди.

Трубы здесь были уже серебряными, более метра в диаметре – преодолевать их было сущей радостью. А еще через четверть часа они кончились, и Генрих пошел по земле, устланной опавшими, но еще не начавшими сворачиваться листьями. Естественный ковер был упруг и словно помогал ходьбе. К тому же на граненых стволах стали попадаться еще не опавшие листья – они торчали так, словно были поставлены в вазы. Тень от этих листьев была прохладна и кисловата, они источали знакомый земной запах растертого в пальцах щавелевого стебелька. Воздух был заметно насыщен озоном. «Ринко» уже не рыскал, а твердо держал направление – знак того, что цель близка. Генрих прибавил шагу. Теперь он твердо знал, что будет делать: он сейчас нагонит поллиота, на всякий случай накинет на морду петлю, затем завалит на бок и свяжет лапы. А тем временем подоспеет вызванный по фону вертолет. Есть ли в медпакете что-нибудь анестезирующее и парализующее? Ах ты пропасть, он и забыл, что это «пакет-одиночка». Анестезор вкладывается только в «пакеты-двойки», то есть в снаряжение людей, идущих на парную вылазку. Действительно, зачем одинокому путешественнику анестезор? Для облегчения задачи первого же попавшегося хищника?

Ведь такого случая, как этот, никто и никогда предположить не мог…

Ну, довольно прибедняться – справимся и без помощи фармакологии. Связать покрепче…

Он остановился и, не совладав с внезапно захлестнувшим его бешенством, выругался. Связать! Горе-охотник, он даже не потрудился захватить с собой веревки. Вот что значит браться не за свое дело. Тысячи тысяч раз он радовался тому, что всегда делает только свое дело, и поэтому у него все в жизни так гладко получается. Строить – это его дело. Вытаскивать из-под каменной лавины зазевавшихся сопливых практикантов – это тоже его дело. А сдав то, что практически невозможно было построить, и там, где никто и никогда не строил, учинять вселенский сабантуй с озером сухого шампанского (самопроизвольное толкование сухого закона других планет) – и это было его дело.

И еще многое было его делом, но только сейчас он вдруг осознал, что каждый раз выполнение этого его дела обязательно охватывало еще каких-то людей. Сотрудники, практиканты, друзья, знакомые, поклонницы, собутыльники… Их всегда было много – отряды, орды, скопища. Даже с женщинами ои предпочитал оставаться один на один только между делом (застолье таковым тоже считалось), да и то на весьма непродолжительное время. Один-единственный раз он позволил себе сделать исключение – ради Герды.

Впрочем, он еще раз позволил себе пойти наперекор своим привычкам и согласился провести отпуск на этой обетованной планете – обители очарованных кретинов-уединенпев. В последний момент Герда, вероятно, почувствовала какое-то неосознанное беспокойство (у женщин оно развито острее, чем у мужчин) и прихватила с собой своего придворного художника. В виде буфера, так сказать.

А он попался, и капкан одиночества захлопнулся за ним, и если бы не Эри, он давно сказал бы жене – бежим отсюда, но перед этим художником надо было сохранять позу, вот он и выламывался, играл роль великого Кальварского… И вот теперь – совсем как в той веселой песенке, сложенной давным-давно каким-то неунывающим французом про свою непостоянную Маринетту: «И я с десинтором своим был идиот, мамаша, и я с десинтором своим стоял как идиот…»-а. может, и не с десинтором? Тогда, когда складывалась эта песенка, вряд ли существовало что-нибудь страшнее шестизарядных кольтов и атомных бомб ограниченного радиуса. Но сейчас эта песенка удивительно кстати: он стоит как идиот, а впереди…

Да, впереди явственно слышалось журчанье воды.

Он не стал задумываться над тем, что именно перед ним – река или озеро. Журчанье доносилось из-под листьев, сплошным покровом устилавших землю, и ему пришлось пройти еще с полчаса по этому зыбкому, хлюпающему ковру, пока листья не кончились, и тогда он сразу оказался по щиколотку в воде. Чистое галечное дно не таило в себе никакой опасности, и впереди, насколько это можно было рассмотреть, было все так же мелко. Огуречные деревья, увенчанные парусами гигантских листьев, продолжали расти прямо ив воды – вернее, около каждого ствола виднелся небольшой островок, но был он весьма невелик, не более двух метров в поперечнике. Генрих вдруг спохватился: а возьмет ли «ринко» запах по воде? Но приборчик работал безотказно, и по отсутствию дрожи металлического носика можно было предположить, что цель недалека.

Так оно и вышло: на одном из островков мелькнуло что-то пятнистое. Хотя мелькнуло – это было сильно сказано: существо сползло в воду на боку и поплыло прочь, двигаясь, как и на суше, судорожно, толчками. Но все-таки его скорость была выше той, которую мог позволить себе человек в невероятной жаре и по колено в воде. Генрих мог бы заранее предсказать, какой вид примет поллиот, да, на этот раз это была жаба, только не белоснежная, как они привыкли, а пятнистая. Может быть, страшная рана на боку, которую он сумел разглядеть, несмотря на изрядное расстояние и глухую тень, создаваемую плотно сомкнутыми вверху листьями, затрудняла процесс депигментации? Или поллиот тщетно пытался создать защитную пегую окраску?

Несколько раз жаба подпускала его совсем близко, на расстояние прицельного выстрела, а затем пятнистое, но определенно светлеющее на глазах тело тяжко плюхалось в воду, и погоня, которой не виделось конца, возобновлялась. «Да постой же ты, глупая, – уговаривал ее Генрих не то про себя, не то вполголоса, – постой! Этот бег бессмыслен и жесток. Если бы у тебя был хоть один шанс, я отпустил бы тебя. Но шанса этого нет. Я вижу, как ты теряешь последние силы и последнюю кровь. Если бы не вода, я давно уже догнал бы тебя. Так остановись ясе здесь, в этой пахучей, журчащей тени, где только черная колоннада граненых стволов, да мелкая звонкая галька под ногами, да неторопливо струящаяся вода, такая одинаковая на всех планетах. Не возвращайся на сушу, где солнце наполнит твои последние мгновенья нестерпимым зноем последней жажды. Послушай меня, останься здесь…»

Не отдавая себе в этом отчета, он поступал точно так же, как несколько тысячелетий тому назад делали его предки, охотники древних времен, – он уговаривал свою жертву, он доверительно нашептывал ей соблазны последнего покоя, обрывающего все страдания; и точно так же, как это было во все времена, его добыча продолжала уходить от него, истекая кровью и жизнью, но не понимая и не принимая предложенного ей покоя.

«Я не рассчитал наших сил; я ошибся, хотя и мог бы догадаться, что для того, чтобы выжить на вашей нелепой Поллиоле с пеклом ее дневного солнца и ледяным адом ночной мглы, надо гораздо больше выносливости, чем у земных существ, разумных или неразумных. И вот я, слабейший, прошу тебя: остановись. Если я не догоню тебя, брошу эту затею я оставлю тебя умирать в этом водяном лабиринте, никто об этом не узнает. Никто не будет ни о чем догадываться. Кроме меня самого. Со мной-то это останется до самой моей смерти. И уже я буду не я. Ты прикончишь Кальварского, понимаешь? Вот почему я прошу у тебя пощады. Я взялся не за свое дело, и мне не по силам довести его до конца. Хотя брался ли я? Оно просто свалялось мне на голову – как снег, как беда. Свалилось оно на меня, только вот за что? А, я уже начинаю лицемерить и перед тобой… Я знаю, за что. Видишь ли, однажды я взял живого человека… женщину… и сделал из нее украшение, безделушку. Так надевают на банкет запонки – красиво, удобно, и главное – так принято. Так, конечно, бывало не раз – мужчина берет в жены женщину, не давая ей ничего взамен, кроме места подле себя. Такое случалось сотни и тысячи лет. И почти всегда – безнаказанно. Нам прощали, прощают и будут прощать… И меня простили бы, не занеси нас нелегкая на Поллиолу. Здесь, вероятно, неподходящий климат для хранения запонок. Вот и поломалось то, что могло благополучно продержаться не такой уж короткий человеческий век. Мне просто не повезя о. Из тысяч, из миллионов таких, как я, не повезло именно мне. И тебе. Я не первый и не последний дерьмовый муж, а ты – не в меру любопытная скотина, каких возле нашего домика околачивалось десятками, но в данной ситуации расплачиваться придется только нам двоим – мне и тебе. И не думай, что я плачу меньше, – убивать, знаешь, тоже не сахар, и если бы у меня была возможность предлагать тебе варианты, я выбрал бы борьбу на равных, где или ты меня, или я тебя. Но сегодня выбора нет, и давай кончать поскорее. Я все бреду и бреду по этой теплой водице, и ей конца нет, и деревья стали ниже и раскидистей – ни одного просвета вверху, и все темнее и темнее, и я опять не успеваю прицелиться, как ты уплываешь, а я уже и на ногах-го не стою, а ведь предстоит еще дожидаться вертолета и еще как-то пробиваться через эту крышу – резать десиятором, что ли…»

Смутное беспокойство заставило его поднять голову. Темно, слишком темно. Но до здешнего вечера еще много земных дней. Крыша, сотканная из гигантских листьев, всего метрах в трех-четырех над головой. Он-таки выискал просвет между этими бархатисто-серыми, словно подбитыми теплой байкой листьями, но когда он глянул в этот просвет, он даже не понял в первое мгновение, что же там такое. А когда понял, то разом позабыл и свою усталость, и раздражение, да и самого поллиота, упрямо и безнадежно удиравшего от него без малого земные сутки.

Потому что там, прямо над самой лиственной крышей, почти задевая ее своим темно-лиловым брюхом, провисла жуткая грозовая туча.

А что такое дождь на Поллиоле, Генрих уже имел представление.

Ои постарался сосредоточиться и прикинуть: даже с учетом его ползанья на четвереньках в поисках следов, и с преодолением огуречных россыпей, и с нырянием внутрь лиственных труб, и со всем этим водоплаваньем он проделал за это время никак не больше двадцати пяти – тридцати километров. Допотопный вертолетик, приданный их базе отдыха, проделает этот путь по пеленгу за полчаса. Но вот пробьется ли он через грозовой фронт? Скорее всего молнии расколошматят его на первой же минуте. А другого вертолета нет. И ничего более современного здесь тоже нет, потому что существует нелепая традиция пользоваться на заповедных планетах техникой пещерной эпохи. Да, девственные леса Поллиолы были ограждены от выхлопных струй турбореактивных вездеходов, и за эту бережливость Генриху предстояло расплатиться в самом недалеком будущем…

Из этого безысходного оцепенения его вывело усилившееся журчание. Вода прибывала – видимо, где-то неподалеку дождь уже начался, и через несколько минут эта тихая заводь должна была превратиться в бешеный поток, какой они уже наблюдали десять дней тому назад. Выход один – взобраться на дерево. И поскорее. То есть так скоро, как только можно взобраться по отвесному гладкому стволу, не имея ни веревки, ни ножа.

Он выбрался на ближайший островок, вытащил десинтор и перевел регулятор на непрерывный разряд. Это все-таки эффективнее ножа, да и неизвестно еще, взяла бы сталь эту неуязвимую на вид поверхность ствола или нет… А тут она шипит, пенится… Ах ты нечистая сила, и кто бы подумал, что под разрядом десинтора поверхность дерева сразу же превращается в кисель! Ступенек или зазубрин не получалось, кипящая органика давала клейкую вмятину в стволе – и только. Нет, это не выход. Давай, великий Кальварский, шевели мозгами. Ствол отпадает. А листья? Вот один свесился совсем низко, до него метра три – рукой не достанешь. Ничего, можно пробить десинтором небольшую дырку, в медпакете осталось еще несколько метров перевязочной ткани. Только бы лист и его черенок были упругими…

На то, чтобы проделать отверстие и закинуть в него бинт с грузиком, потребовались секунды. Генрих осторожно притянул лист к себе, боясь, что сейчас он отделится от своего основания, – нет, обошлось. Он встал на конец листа ногами, чтобы лист не распрямился, провел ладонью по поверхности – да, по ней не взберешься наверх. А если разрезать? Точными, привычными движениями он рассек лист от середины до края, еще и еще. Несколько толстых лент, истекающих пахучим соком, свесились серебристой бахромой. Так. Теперь связать каждую пару двойным узлом и по этим узлам взобраться на верхушку. Уже наверху, держась за толстенный черенок, Генрих глянул вниз: замутненная вода залила весь островок, и окрестные деревья торчали прямо из воды. Если его смоет вниз… Он пополз еще немного и вздохнул с облегчением: основания всех черенков, уходя в глубину ствола, образовывали коническую чашу, на дне которой виднелись крохотные, не крупнее фасоли, огурчики. Он успел еще пожалеть о том, что не догадался отрезать кусок листа и прикрыться сверху, когда первые капли дождя застучали кругом с угрожающей частотой. Дерево, на вершине которого он укрылся, было немного ниже остальных, и поэтому сейчас вокруг него виднелись только влажные, слегка изогнутые листья, образующие многокилометровую крышу, которую с вертолета, наверное, легко принять за поверхность земли. Дождь шел уже сплошной стеной. Розовая молния вспыхнула у него прямо перед глазами – он присел и невольно зажмурился.

Молнии – прямые, неразветвленные – били под не смолкающий грохот разрядов. Где-то недалеко с шумом повалилось дерево, затем другое и третье. Гроза бушевала уже около получаса, и Генрих не смел заглянуть вниз, где вода поднялась уже, наверное, до середины ствола. От усталости и нервного напряжения его била дрожь, под сплошным потоком дождя не хватало воздуха. Если это продлится еще часа два, то он не выдержит. И никто никогда не найдет его на вершине огуречного дерева…

А ведь до сегодняшнего дня ему так не хватало именно воды! Удушливый полдень Поллиолы так и толкал его к озеру, и он не переставал радоваться тому. Что хоть на что-то его соломенная куколка оказалась пригодной: как выяснилось на Поллиоле, она была неплохой пловчихой. Правда, Генриха раздражало то обстоятельство, что на берегу, как алебастровая колонна, торчал в своей белоснежной аравийской хламиде верный Эристави. Конечно, смотреть – это всегда было неотъемлемым правом художника, но уж лучше бы он плавал вместе с ними. Хотя бы по-собачьи. А Герда заплывала далеко, на самую середину озера, а один раз – даже на другую сторону. – Именно там они впервые увидели огуречное дерево – громадный, высотой с Александровскую колонну» графитовый стакан. Листья с него уже опали, и прямо через край верхнего среза перекатывались пупырчатые светло-сиреневые огурчики, словно стака варил их, как безотказный гриммовский горшок. Огуречная каша затянула бы весь берег, если бы между «стаканами» не паслось великое множество представителей местной фауны, с одинаковым хрустом и аппетитом уминавших свежевыпавшие огурцы. Они еще долго забавлялись бы этим огородным конвейером, если бы глаза Герды вдруг не расширились от ужаса.

Он глянул выше по откосу – и тоже увидел это. Они еще несколько минут стояли, читая готическую надпись, сделанную лиловым несмываемым фломастером, а затем тихо спустились к воде и как-то удивительно согласно, почти касаясь друг друга плечами, пересекли озеро. Эристави так и не сошел со своего поста и теперь смотрел, как восстает из озерных вод его несравненная, божественная Герда.

В любом другом случае Генрих попросту прошел бы мимо Эристави, стараясь только не сопеть от усталости. Но сейчас был особый случай.

– Странное дело, Эристави, – проговорил он, останавливаясь перед художником. – Там, на другом берегу, – могила. Мы ведь не оставляем своих на чужих планетах: Но там – имя человека.

Они возвращались к своему коттеджу молча, и каждый, не сговариваясь, старался ступать как можно тише, словно боясь вспугнуть густую жаркую тишину тропического полдня. Если бы на трубчатой траве Поллиолы оставались следы, они ступали бы след в след. Когда они подходили к дому, внутри него прозвучал мелодичный удар гонга, и немолодой женский голос благодушно проговорил: «Солнце село. Спать, дети мои, спать. Завтра я разбужу вас на рассвете. Приятных сновидений…» Они взбежали по ступенькам крыльца, и в тот же миг за их спинами окна и двери бесшумно затянулись непрозрачной пленкой. Сумеречная прохлада шорохами влажных листьев, гуденьем майского жука и мерцанием земных звезд наполнила дом. А там, снаружи, продолжало сверкать бешеное белое солнце, и до заката его оставалось еще больше ста земных дней…

Воспоминание о солнце вернуло его к действительности. Озеро, могильный камень с лиловой надписью… Все это приобрело четкость и правдоподобие бреда. Еще немного – и он совершенно перестанет владеть собой. Солнце, десятки раз проклятое, надоевшее до судорог, – где ты?..

Дождь прекратился, когда он уже терял сознание. Час ли прошел или три этого он уже не ощущал. Тучи все так же ползли, чуть не задевая верхушки деревьев, и между ними и туголиственной крышей этого необычного надводного леса плотной пеленой стояло марево испарений. Генрих обернулся, пытаясь сориентироваться, и невольно вздрогнул: еще одна черная туча шла прямо на него. Хотя нет: не шла. Стояла.

Он никогда здесь не был, но сразу же узнал это место по многочисленным фотографиям и рассказам: это были Черные Надолбы. Одна из загадок Поллиолы огромный участок горного массива, без всякой видимой цели весь изрезанный ступенями, конусами, пирамидами, где каменные породы были оплавлены и метаморфизованы совершенно недоступным людям способом. До этой чернеющей громады было совсем недалеко, метров двести, и Генрих, не задумываясь, прыгнул вниз, в мутноватую, подступающую к самой листве воду. Течение подхватило его, понесло от одного ствола к другому; он экономил силы и не особенно сопротивлялся, не боясь, если его снесет на несколько сотен метров. Два или три небольших водоворота доставили ему еще несколько неприятных минут приходилось нырять в мутной воде. Он уже начал бояться самого страшного – что он потерял нужное направление и теперь плывет в глубь водяного лабиринта, когда перед ним вдруг черным барьером поднялась каменная стена. Если бы не дождь, поднявший уровень воды, эта стена стала бы почти непреодолимым препятствием на его пути. Сейчас же он немного проплыл вдоль нее, отыскивая место, где она шла уже почти вровень с водой, и наконец ползком выбрался на берег.

И только тут он понял, что больше не в состоянии продвинуться вперед ни на шаг. Даже так вот, на четвереньках. Он лежал лицом вниз, и перед его глазами влажно блестела полированная поверхность черного камня. Пока нет солнца, он позволит себе несколько минут сна, а за это время прилетит вертолет. Он нащупал на поясе замыкатель автопеленга. Теперь осталось прождать минут тридцать-сорок, и все кончится.

Он медленно прикрыл глаза, но темнота наступила раньше, чем он успел сомкнуть ресницы. Сон это был – или воспоминание? Наверное, сон, потому что он попеременно чувствовал себя то Генрихом Кальварским, то каким-то сторонним наблюдателем, то вдруг начинал слышать мысли собственной жены, а это ему не удавалось в течение всей их совместной жизни… Он был там в едва наступившей вчерашней ночи, и земные звезды мерцали в еле угадываемых окнах, и Горда, как разгневанное привидение, расхаживала по их широченной, не меньше чем пять на пять, постели, и ему во сне мучительно хотелось спать, но слова Герды, холодные и звонкие, валились на него сверху из темноты, словно мелкие сосульки.

– Оставь нас в покое, – просил он, – оставь в покое и меня, и этого несчастного мальчика. Ну, меня ты не можешь заставить нарушить закон, но ведь есть еще и Эри. Твои кровожадные взоры, обращенные на местных копытных, твои фокусы с жабьим молоком, твое гадливое пожирание сырых сосисок… Или ты действительно хочешь натолкнуть его на мысль о том, что он весьма тебе угодил бы, изготовив бифштекс из свежего мяса?

– Во-первых, Эри уже не мальчик, – донеслось из темноты. – Он даже был женат, но у них что-то не сладилось. Разошлись.

– Из-за тебя, мое очарованье, – поспешил перейти в нападение Генрих.

– Никогда не мешала ему быть женатым, – отпарировала Герда. – А во-вторых, мне не нужно наводить Эристави на какую бы то ни было мысль. Мы мало что говорим друг другу, но если говорим, то напрямик. Если бы я хотела действительно хотела – от него – и только от него – свежего бифштекса – и ничего другого, – то я бы так ему и сказала: поди подстрели бодулю и зажарь мне ее на вертеле.

– И подстрелит, и зажарит?

– И подстрелит, и зажарит.

– И на попеченье такого браконьера остается моя жена, когда я отбьваю на Капеллу!

– Надо тебе заметить, что ты слишком часто это делал, царь и бог качающихся земель. Слишком часто для любого браконьера, но только не для Эри.

– И его божественной, недоступной, неприкасаемой Герды.

– И его божественной, да, недоступной, да, неприкасаемой Герды.

– Ты не находишь, что это земное эхо, которое завелось в нашей комнате, удивительно гармонирует со звездами северного полушария?

– Да, это большая удача, что мы не заказали южных звезд.

И тут он услышал не ее слова, а ее мысля. Нет, удачи не было, во всяком случае – для нее, потому что охота, которую она вела здесь, на Поллиоле, пока была для нее безрезультатной. Она загоняла его в капкан собственного каприза, он должен был сдаться, сломиться, в конце концов – просто махнуть рукой. Он должен был в первый раз в жизни подчиниться ее воле – и с той поры она не позволила бы ему забыть об этом мяге подчиненности всю оставшуюся жизнь.

Но дичь ускользала от нее, и Герду охватывало бешенство:

– Хорошо! Я больше не прошу у тебя ничего – даже такой малости, как одно-единственное утро королевской охоты. Сейчас меня просто интересует, насколько в тебе всемогуще это рабское почитание законов и правил, доходящее до ханжества, это твердолобое нежелание поступиться ради меня хоть чем-то пусть не своей Капеллой, а хотя бы полудохлым козленком, не уникальным, нет таким, каких тут десятки тысяч. И абсолютно не влияющим на экологический баланс Поллиолы. Так почему же ты, мой муж, не можешь быть внимательным к моим капризам – да, капризам, а Эристави может, хотя, насколько я помню, я не позволяла ему даже коснуться края моего платья?!

– Потому что это значило бы нарушить закон.

– Да его все тут нарушали, ты что, не догадываешься? Все, кто приписывал на этом пергаменте «Не охоться!» И я догадываюсь, почему: при всей внешней привлекательности здешние одры, вероятно, совершенно несъедобны. Так что я не мечтаю о бифштексе, ты ошибся.

Она хотела еще сказать, о чем она действительно мечтает, но не посмела, потому что есть вещи, которые язык не поворачивается произнести вслух. Но он снова понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня проклятой Поллиолы, а от вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной – и Герды Посконной. Ну что поделаешь, если есть люди – и по большей части женщины – которые не есть нечто само по себе, а представляют собой подобие хрустальных сосудов, которые надо наполнить любовью или презрением, поклонением или недоверием. Они неопределенны по своему назначению и легко становятся я чернильницей, и перечницей, и фужером токайского – что нальешь! Но нельзя одну и ту же емкость наполнять одновременно шампанским и скипидаром. Нужно выбирать. Трагикомический выбор Коломбины – между сплошными буднями и вечным воскресеньем. Она шесть лет назад выбрала первое. Но где-то рядом дразнились бенгальскими огнями праздники, которые обещали всегда быть с нею: Эри… и не только Эри. В том-то и дело, что не только! Он был просто самым восторженным, самым верным, самым близким. Но были же и сотни других. Тех, что ежедневно видели ее в передачах «Австралафа». Самые нежные и самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций… Да и китопасы были хороши – если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно бы уже дошло до бурных объяснений. Разве в одном Эристави было дело? Ведь каждый раз, выходя в эфир, Герда всей кожей лица и рук чувствовала ответную теплоту встречных взглядов, она без этого просто не могла работать; атмосфера восторженности была для нее уже не привычкой, а острой необходимостью. И надо ж ей было попасться на глаза Кальварскому, которого буквально боготворили все инопланетчики! И если еще на телестудии он с грехом пополам (да и то только для тех, кто не знал его в лицо) проходил как «супруг нашей маленькой Герды», то во всей остальной обитаемой части Галактики уже она была только «а-кто-это-еще-там-рядом-с-Генкой?». За шесть лет супружества роли не переменились, изменился разве что сам Кальварский – из Генки он сделался Генрихом. Эдакая подернутая жирком душа космического общества! Вот он лежит где-то внизу, у ее босых ног, и тихонько посапывает, и что бы она ни сделала ему все будет безразлично. Она может босиком взобраться на Эверест, – а он пожмет плечами и скажет: «Ну, погуляла? А теперь слезай оттуда…»

И странность его сна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, заставила его повторить вчерашние слова:

– Ну, погуляла босиком по Эвересту? А теперь иди-ка сюда, божественная и неприкасаемая. Ну иди, иди…

И, как вчера, – бешеный прыжок прямо с постели – через липкую звездную перепонку, затянувшую дверной проем, через ступени веранды – на свернувшуюся от зноя траву, в неистовое пекло тропического полдня.

Серебряное мерцание свернувшейся травы, исполинский черничник с розоватыми ягодами, и на фоне всей этой осточертевшей сказочной обыденщины – алое полыхание огромного холста, с которого надменно и насмешливо глядела на Герду непредставимо прекрасная женщина-саламандра, повелительница огня, нечистых сил и… и, вероятно, всего остального, что еще имеется в обозримой Вселенной. Не богиня людей – богиня богов.

И сумасшедшие глаза Эристави, ошалевшего от бессонницы, зноя и этого внезапного появления той, которую он тайком от всех писал здешними условными, земными ночами. Глаза, впервые за это лето не спрятанные в тени спасительных ресниц.

Но глаза, принадлежащие не Генриху. Не Генриху! Кому угодно – любому из тысяч тех, что обожали ее, но только не Генриху, не Генриху, не Генриху!!!

– Насколько я вижу, ты изменил своей графике с презренным маслом. – Голос ее неправдоподобно спокоен. – Хвалю. Алтарный образ просто великолепен. Багрец и золото. Полузмея, полу-Венера. Короче, Иероиим Босх в томатном соусе. Ну, а теперь сооруди перед этим полотном жертвенник, застрели вон ту белоснежную бодулю, рога можешь не золотить, и сожги ее, как подобает истинному язычнику, с душистыми смолами и росным ладаном. А мы – я и вот она – мы посмотрим. Ну?

Она подходит к сырому еще полотну, и Генрих отчетливо видит, как Герда и ее изображение обмениваются короткими, удовлетворенными взглядами – так смотреть можно только на союзника, но не в зеркало и не на портрет.

– Мы ждем, – напоминает Герда, и ее свистящий шепот разносится, наверное, по всей Поллиоле. – И я не шучу!

Он знает, еще по вчерашней ночи знает, что она не шутит, и бросает свое тело вперед, через те же ступени веранды, и успевает – боевой десинтор, прицельный двенадцатимиллиметровый среднедистанционный разрядник, отлетает. прямо на ступени их дома. Теперь в этом странном сне, где ему дано читать мысли других, он понимает, что заставило Эристави решиться на недопустимое. Хотя он и так слишком долго пользовался недопустимым – правом быть подле Герды. Эри знал, что чудовищные поступки не всегда разбрасывают, подобно взрыву, – иногда они связывают. Сопричастностью, пусть, – но связывают. И не стрельба в заповеднике – в самом деле, неужели никто до них не воспользовался полной безнаказанностью при таком изобилии абсолютно неразумных тварей? – нет, кошмаром этой несуществующей здесь земной ночи должно было стать убийство по приказу, убийство в угоду…

Он не успел дочитать мысли Эристави – прямая белая молния с жутким шипением ударила рядом, и еще, и еще, и Генрих вдруг понял, что, в отличие от вчерашней ночи, Герда стреляет не по маленькой белой бодуле, а по нему, и трава кругом уже дымится, и этот дым задушит его раньше, чем опалит огонь или нащупает разряд, посланный сквозь завесу наугад:

Он рванулся в сторону, чтобы короткими перебежками выйти из зоны обстрела, – и наконец проснулся. В узкий просвет между тучами било солнце, и пар подымался густыми клубами к черной поверхности полированного камня. Ступени циклопической лестницы уходили прямо в низко мчащиеся облака, и где-то совсем рядом, метрах в пятнадцати над собой, он увидел огромного зверя, на светло-золотистой шкуре которого едва проступали бледнеющие на глазах пятна.

Он вскочил, словно его что-то подбросило. Как он мог забыть?

Он доковылял до первой каменной ступени, оперся об нее грудью и непослушными пальцами попытался нашарить на поясе чехол десинтора. Чехол он нашел. Но вот десинтор… Неужели он вывалился во время прыжка в воду?

От бешенства и бессилия Генрих даже застонал. Каждая новая неудача казалась ему последней каплей, но проходили буквально минуты – и на его голову валилось еще что-нибудь похлеще предыдущего. Потерять десинтор!..

Великий Кальварский…

А поллиот лежал прямо над ним, лежал на боку и сучил лапами, как новорожденный младенец. Агония? Нет. Поднялся, пополз выше. Пятен на нем уже не видно, и сейчас он весьма напоминает бесхвостого кенгурафа светло-золотистой масти. А может, и не кенгурафа. Он переполз на ступеньку выше… еще выше… скорее он похож на обезьяну – естественно, ведь для карабканья по скалам это наиболее удобная форма, и он наверняка ушел бы и на этот раз, если бы не жуткий лиловый лишай на правом боку. Да, правой передней лапой он почти и не двигает. А если там, наверху, пещеры? Он же заползет черт знает куда и с его жизнеспособностью будет подыхать без питья и корма еще много, много дней…

Высотой ступенька была чуть ниже груди, и Генрих, подтянувшись, перебрался на нее не без труда, И еще на одну. И еще. Жара и духота. Бешеный стук крови в висках. Тупая боль в вывихнутой руке. Еще четверть часа, и здесь будет вертолет. Но пока – не упустить поллиота из виду. Это еще что? Ласты? Генрих глянул назад – кроны огуречных деревьев были уже ниже его. Вероятно, это как раз то место, где он увидел поллиота после дождя. Так что же это за ласты?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю