Текст книги "Малая Бронная"
Автор книги: Ольга Карпович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Как сиделка? Не досаждает? – спросил Гриша.
Сергей Иванович неопределенно повел головой. Из-за этих ожогов все лицо онемело, он даже мимики нормальной лишен. А впрочем, ее все равно не видно было бы под бинтами.
– Хорошая женщина, вежливая, старательная, – ответил он. – Но, ты же понимаешь, чужой человек в доме. Неприятно!
Он не опасался говорить громко: Гриша предупредил, что отпустил Валентину Николаевну по делам на время своего визита. Сын побродил по комнате, не зная, куда себя приткнуть, щелкнул кнопкой телевизора. Траурно взвыли трубы, трагический голос диктора продекламировал:
– Сегодня весь советский народ понес тяжелую утрату.
– О, еще кто-то окочурился, – хохотнул Гриша.
– Да ну его, выключи, – сердито махнул рукой Сергей Иванович. – И без того тошно.
– Пап, а может, тебе к нам переехать? – предложил сын. – Нам всем проще было бы. Тебе – уход, внимание, внуки опять же – все-таки веселее, чем одному целыми днями лежать. А нам не мотаться через всю Москву каждый день.
– Я вас с Шурой, кажется, не прошу ко мне мотаться, – сухо отозвался он.
Едкая обида сдавила горло. Вспомнилось, как он ночь напролет ходил по этой самой комнате, укачивая маленькую Шуру. Малышка совсем не могла спать, болели уши, и только у него на руках успокаивалась и затихала. Интересно, что, если бы он предложил тогда жене: «Давай сдадим ее в больницу. И ей уход, и мы хоть выспимся»?
– Ну при чем тут прошу – не прошу, – досадливо бросил Гриша. – Ты пойми, мы же взрослые люди. У нас семьи, работа… Мы же хотим как лучше.
– Я никуда не перееду! – упрямо отрезал он. – Это мой дом, я прожил тут двадцать пять лет, здесь мои дети родились, здесь умерла моя жена, ваша мать. Я привык тут жить и не собираюсь в старости становиться приживальщиком.
– Ну почему приживальщиком, – нетерпеливо прервал его Гриша. – Ты нам совсем не помешаешь, наоборот… Я говорил с женой, она не против.
«Значит, не против, да? Конечно, куда ж ей деваться. Откажешься приютить престарелого свекра-инвалида – тебя сочтут бесчувственным монстром. Только и остается, что принять нахлебника в свой дом, глубоко внутри ненавидя мерзкого старикашку за то, что никак не сподобится отдать концы и облегчить близким жизнь».
– Я останусь здесь – и точка. Не желаю больше говорить об этом, – грубо оборвал он. – И буду очень признателен, если вы с Александрой оставите меня в покое и прекратите сюда, как ты выражаешься, мотаться!
– Ну, знаешь! – взорвался Гриша. – С тобой невозможно. Мы с Шуркой бьемся, как рыба об лед, чтоб только ты не чувствовал себя одиноким и ущербным. Из больницы тебя забрали, сиделку нашли, навещаем каждый день. А вместо благодарности сплошные претензии. То не так, это не этак. Ты как ребенок, честное слово! За что ты нас изводишь, мы же не виноваты в том, что с тобой случилось!
– Ну и убирайся отсюда, раз так! – злобно закричал он. – И сестре своей передай, чтоб духу ее тут не было. Мне все это не нужно! Обойдусь!
– Ну и пошел ты, – буркнул сын.
Он слышал, как отлетел в сторону стул, Гришины шаги протопали в коридор, хлопнула дверь. Злость клокотала внутри, черная, не имевшая выхода, удушливая злоба – не на детей, скорее на себя самого, на судьбу, посмеявшуюся над ним, обрекшую на такое положение. Гриша прав, он совсем дошел со своими жалобами. Никчемный одинокий инвалид, злобный и желчный. Обуза для детей, вечно требующая финансовых и моральных затрат. И сколько это будет продолжаться, никто не знает. Доктор в больнице сказал, что сердце у него хоть куда, сто двадцать лет простучит. Кто бы мог подумать, что можно так попасться в ловушку собственного крепкого организма? Другой бы, может, не выдержал, скончался от шока, от потери крови, ему же – хоть бы хны, вот и доживай теперь свой век бесполезным беспомощным овощем. А впрочем, тут ведь тоже есть выход. Это решение он, кажется, еще в состоянии принять сам.
Он тяжело поднялся на постели, спустил ноги, нашарил под кроватью тапочки. И сам себе рассмеялся: собирается покончить со всем этим, а все еще заботится о здоровье, вот что значит привычка. Ощупью добрался до окна, нашел шпингалет, с силой надавил на металлический штырек. Какая удача, что Гриша сбежал от него раньше времени и сиделка еще не пришла. К черту, к черту это все! Лучше уж вообще не жить, чем так…
Он рванул на себя тяжелую раму. Четвертый этаж, потолки больше трех метров, должно быть, достаточно, чтобы черепушка раскололась об асфальт. Интересно, что там, по ту сторону. В бога он не верит, а все же неприятно думать, что впереди только черная пустота, ничто, уж лучше бы в самом деле райский сад и вечная молодость.
Старая рассохшаяся рама затрещала и отчего-то застопорилась. Он рванул еще раз и еще. Дрогнули стекла, заскрипело дерево, в лицо пахнуло сырым весенним запахом, но рама больше не поддавалась, распахнулась лишь на узкую щель, куда и ладонь просунуть сложно. Что же делать? Высадить стекло? Опасно! Он ведь не видит, еще рассадит вену, грохнется в обморок от потери крови, а потом, конечно, откачают и запихнут в дурку, как и всех неудачливых суицидников. Нет, нужно действовать наверняка.
Он принялся изо всех сил отчаянно дергать на себя ручку. Задыхаясь, торопясь успеть, пока не помешали, не остановили. Окно не поддавалось, не желало распахиваться. В отчаянии он застонал, заревел, как подстреленный зверь, стукнулся лбом о стекло. Горло душили сухие спазматические рыдания. Жалкий инвалид, немощный старикашка! Даже на это не способен, слабак! Тряпка!
В прихожей хлопнула входная дверь, через минуту в комнате уже была Валя. Постояла несколько мгновений на пороге, оценивая ситуацию, потом сказала просто:
– А это вы хорошо придумали – окно открыть. На улице совсем весна, солнышко, снег тает. А тут дышать нечем.
Не догадалась, значит. Слава богу, обошлось без слезливого сочувствия и неискренних заверений, что у него вся жизнь еще впереди, рано отчаиваться.
– Да, я проветрить хотел, – глухо выговорил он. – Но почему-то окно открыть не смог…
– Я сейчас помогу, – она подошла, он почувствовал легкое прикосновение ее плеча, знакомый медицинский запах, – тут у вас гвоздь в раму вбит сверху, он мешает открыть. Вы мне скажите, где у вас плоскогубцы, я принесу.
Гвоздь! Ну конечно! Сам же вбил когда-то, много лет назад, когда в этой комнате спали дети, а жена боялась, что они из озорства откроют окно да вывалятся на улицу. Тогда он и вогнал его наполовину в раму, да еще загнул для верности, чтобы нельзя было распахнуть окно во всю ширь. Идиот, как он мог забыть об этом?
Валя уже стояла рядом, возилась с плоскогубцами. Потом поцокала языком:
– Не получается, сил не хватает. Может, вы?
Она вложила в его руку обмотанные изолентой рукоятки инструмента. Легко взяв его за локоть, подвела руку к гвоздю. Он ощупал гвоздь пальцами, ловко ухватил его плоскогубцами, потянул на себя. Гвоздь легко поддался и выскочил. И тут же окно распахнулось, и в комнате легче стало дышать.
– Ну вот и славно, – сказала Валя, и по голосу он услышал, что она улыбается. – Свежий воздух! Как хорошо!
– Вот и славно, – повторил он, думая про себя: «Надо же, что-то еще могу. Вот ведь, справился с гвоздем. Смешно, конечно, такая мелочь, а воспринимается теперь как победа над собой».
На душе стало легче, светлее. Он опустился на край кровати, стараясь отдышаться, глубже вдохнуть весенний воздух. И отчего-то сказал:
– Знаете, я вдруг вспомнил. Ту женщину, медсестру, которая делала мне уколы однажды, когда я болел пневмонией, тоже звали Валей, как вас.
– Неудивительно, – отозвалась она. – Это было популярное имя.
– М-да… – неопределенно промычал он. – И мне отчего-то кажется, что вы на нее похожи. Не знаю, голосом, что ли, хотя тембр у вас чуть-чуть ниже, или интонациями.
– Это, наверно, профессиональное, – ответила Валя, и по голосу ему показалось, что она улыбнулась.
Валя была веселой, заводной, все время что-то напевала себе под нос. Мать, наконец-то убедившаяся, что чадо пошло на поправку и не нуждается больше в ее опеке, вернулась на работу и утром, отправляясь в продуктовый магазин, где служила бухгалтером, сына не будила, а дверь оставляла лишь прикрытой, чтобы ему не приходилось выскакивать из кровати, когда придет Валя делать укол. Собственно, в их военном городке двери и так-то почти никогда не закрывали – чужих ведь нету, а робкие новобранцы воровать к командиру части не пойдут. И Сережа долго по утрам валялся в сладком полусне, окончательно просыпаясь, только когда в прихожей хлопала дверь и слышен был звонкий, радостный голос, напевавший какое-нибудь: «Легко на сердце от песни веселой». И ведь надо же, такая бодрая, как будто и не поднялась чуть свет, чтобы успеть еще перед работой в местной больнице забежать к нему сделать укол.
Он лежал, прислушиваясь к ее голосу, к шорохам в прихожей, и в груди теснилось радостное нетерпение: вот сейчас она войдет, сейчас, сбросит пыльные сандалии, помоет руки в ванной и заглянет в комнату – смешливая, синеглазая, золотая. Она приходила дважды, утром и вечером, и весь долгий томительно-жаркий день для него наполнялся ожиданием. Он смотрел на стенные часы и отмечал про себя: «Два часа назад она была тут. Осталось еще семь часов до того, как придет снова». Он давно уже перестал злиться на нее, теперь в эти их короткие торопливые встречи они успевали поговорить обо всем на свете. Валя с интересом слушала о его планах, мечтах об авиации, расспрашивала обо всем и только однажды рассердилась, когда он высказал сожаление, что никакой приличной войны, на которой он смог бы проявить себя как ас, не намечается.
– Ты совсем дурак, что ли? – взбеленилась она. – Войны ему не обеспечили! О славе мечтаешь, о наградах? Они, знаешь, только на могильных памятниках хорошо смотрятся.
– Не всех же убивают, – возразил он. – Вот отец мой даже ни разу ранен не был.
– Командиров редко, да, – кивнула она. – Но до высокого чина надо еще успеть дослужиться. А у меня вот брат на фронте погиб, старший…
– Извините, – смущенно потупился он. – Я не знал.
Он испугался, что расстроил ее, что она сейчас заплачет. При одной мысли о том, что ее веселое радостное лицо сейчас исказится, скривятся губы, наполнятся слезами синие глаза, и все это по его вине, сделалось отчего-то до того горько и паршиво на душе, так, кажется, и вломил бы самому себе по морде. Но Валя лишь качнула увенчанной золотисто-рыжей короной головой и вздохнула:
– Эх ты, дурачок! Ничего-то ты еще не знаешь…
И тут же горечь сменилась обидой: она совсем не принимает его всерьез, держит за какого-то мальчишку-несмышленыша. А ведь он так ее… уважает.
Как-то ранним вечером Валя, как обычно, вошла к нему в комнату и, отдуваясь, отерла лоб тыльной стороной ладони.
– Привет, болезный! Как ваше ничего? – спросила она и, не дожидаясь ответа, пожаловалась: – Уф, ну и жара. У нас в отделении вообще парилка, целый день марлю водой мочили и на окна вешали, чтоб хоть чуть-чуть попрохладней. И только май месяц ведь! Два года тут живу, а никак не привыкну.
– А вы где раньше жили? – спросил Сережа, садясь на постели, подтягивая колени к подбородку.
– В Москве, – улыбнулась она, доставая из саквояжа шприц и загоняя иглу в ампулу. – Ну давай, ложись, что ли, укол будем делать.
Он привычно перевернулся на живот, чуть сдвинул пояс спортивных брюк. Странно, уже почти неделю она делает ему уколы, а его до сих пор охватывает смущение, и в теле словно тугая пружина закручивается, когда ее пальцы быстро, легко касаются кожи.
– На Пречистенке, – добавила она, легко, почти безболезненно вводя иглу под кожу.
– Правда? – обрадовался он, перевернулся, оправил одежду. – А я тоже в детстве в Москве жил, на Арбате. Это потом уже, когда война началась, нас с мамой в эвакуацию отправили, в Казахстан. Я радовался, интересно было. Я же не знал тогда, что мы домой уже никогда не вернемся. Отца после войны сюда назначили, командиром части, и мы прямо из эвакуации сюда приехали. Мама, правда, надеется, что его все-таки когда-нибудь переведут в Москву…
– Ну ты-то ведь и так скоро Москву увидишь, когда учиться поедешь, – заметила Валя. – Эх, счастливый… А мне знаешь чего здесь больше всего не хватает? Мороженого! Помнишь, продавщица зачерпнет такой белый кругляшок специальной ложкой, сдавит по бокам двумя круглыми вафлями, идешь потом по бульвару, облизываешь. Мы с девчонками, когда в меде учились, всегда, как сдадим экзамен, бежали мороженое есть.
– Да, здесь мороженого не бывает, – подтвердил Сережа. – Я уж и забыл, когда ел его в последний раз. А вы почему из Москвы уехали?
– Много будешь знать, скоро состаришься, – отшутилась Валя и вдруг нахмурилась. – А ты чего это такой красный, не температуришь, случайно? Ну-ка дай потрогаю!
Она подошла ближе и наклонилась к нему. Сережа замер, боясь вздохнуть, только смотрел на нее затравленно, не шевелясь. Прохладные губы коснулись его лба, мелькнул в вырезе платья белый край нижнего белья. Сердце подскочило, заколотилось в горле, кровь отхлынула от лица. Почти не соображая, что делает, он потянулся к ней и неловко, неумело коснулся губами ее яркого рта. Жадно вдохнул запах ее волос, пряный, солнечный, пьянящий, ощутил, как дрогнули, коснувшись его щеки, ресницы, не в силах унять дрожь в пальцах, стиснул ее худенькие, обтянутые легкой белой блузкой, плечи. Но Валя вдруг отстранилась, с силой оторвала от себя его руки, замотала головой, жарко шепча:
– Не надо, Сережа, милый! Ну, прошу тебя, не надо!
И в ту же секунду в прихожей хлопнула дверь, раздались тяжелые грузные шаги матери, и Валя, подхватив саквояж, вылетела из комнаты. Он испугался, что сейчас она нажалуется маме, та придет в ужас, начнет его стыдить, охать. Но Валя лишь перебросилась с Татьяной Никифоровной парой незначительных фраз и убежала.
Ночью он не мог уснуть. Ворочался на постели, наконец вскочил, подошел к окну. Военный городок спал, мирно чернели окна – и в одинаковых кирпичных домах офицерского состава, и в приземистых одноэтажных казармах. В небольшом пыльном сквере напротив дома смутно белел сквозь густую листву гипсовый бюст Ленина. Слабо светилось вдалеке окошко прачечной, и далеко впереди, там, где располагался КПП, тоже мерцал огонек. Опрокинутый на спину азиатский месяц, желтый и сочный, как ломтик дыни, покачивался посреди черного неба. Лунные блики ложились на застекленные портреты, рядком выстроившиеся на Доске почета. Во дворе слабо шелестела широкими резными листьями чинара.
Сережа сжал руками горящий лоб. Что он наделал? Что теперь думает о нем Валя? Сидит сейчас, наверно, с какой-нибудь подружкой и смеется над нелепым влюбившимся в нее школьником. А может, у нее вообще жених есть, может, они вместе в эту минуту над ним зубоскалят. Он коснулся пальцами губ, как будто пытаясь вспомнить, еще раз ощутить ее губы. Ничего подобного он раньше не делал. Мальчишки в школе, конечно, хвастались друг перед другом своими победами на любовном фронте, сочиняли, наверно, а может, и правда. Один вообще целый роман расписал, который будто бы был у него прошлым летом в «Артеке» с девчонкой из другого отряда. Он, Сережа, тоже что-то рассказывал, выдумывал на ходу. Нельзя же признаваться, что ни одна женщина, кроме мамы, еще близко к нему не подходила. И тут вдруг такое.
Он понимал уже, что влюбился в Валю, отчаянно, смертельно влюбился. И удивлялся самому себе, откуда вдруг такой смелости набрался – поцеловал ее, взрослую женщину, не девчонку какую-нибудь на школьном вечере. Дон Жуан тоже выискался! А если бы она заорала, если бы матери доложила? Что теперь будет? Как она посмотрит на него завтра? Нет, уже сегодня, всего шесть часов осталось. Может, она не придет? Никогда больше не придет? Ох, только бы пришла! Пускай смеется над ним, стыдит, отчитывает, только придет!
Он забылся сном уже под утро и оттого пропустил приход Вали, очнулся, когда она стояла уже на пороге комнаты. Он смущенно кашлянул, сел в постели, принялся тереть заспанные глаза. Сердце колотилось как ненормальное. Валя не смотрела на него, глядела себе под ноги, и лицо у нее было осунувшееся, обреченное, как у человека, который смирился с судьбой.
– Доброе утро! – выговорила она. – Ну что, давай сделаем укол?
Он молча перевернулся на живот, краем глаза следя за ее движениями. Вот она достала шприц, звякнула ампула, холодная проспиртованная ватка проехалась по коже, легонько укусила игла. Тонкая золотисто-загорелая рука отложила шприц, замерла в воздухе. И вдруг Валя, все еще сидевшая на краешке постели, нагнулась резко, будто разом лишившись сил, рухнула на постель и уткнулась лицом в его спину, между лопаток. Сквозь тонкую рубашку он чувствовал ее дыхание, ощущал, как шевелятся губы, шепча:
– Сережа, что же это такое? Что со мной делается?
Не смея поверить в то, что происходит, чувствуя лишь горячее жжение где-то в низу живота, он вывернулся, перевернулся на спину, увидел прямо над собой ее потерянное лицо, дрожащие зрачки. Она сама взяла в ладони его голову, поцеловала нежно и страстно. Руки – не его, какие-то чужие, смелые и жадные, гладили ее спину, плечи, грудь, скользили под подол ситцевого платья, касались нежной теплой кожи бедер. Гребень отскочил, и волосы ее рыжей солнечной лавиной ухнули вниз, скрыли их, словно отливающим медью пологом.
– Подожди, подожди, не дергай так, порвешь, – исступленно шептала она, покрывая поцелуями его шею, плечи, грудь в распахнувшемся вороте рубашки. – Дай я сама!Она стянула через голову платье, скинула белье, и он впервые увидел ее обнаженную и поразился, какая она красивая. Тело ее миниатюрное, точеное, гибкое и ловкое, нежная кожа отливает золотом, распущенные вьющиеся волосы доходят почти до поясницы. Любуясь ею, он поспешно сбросил рубашку, оторвав в спешке две пуговицы, секунду помедлил, не зная, снимать ли брюки – немыслимым казалось, что через мгновение они будут лежать рядом, совершенно обнаженные. Наконец, стащил и брюки, стыдливо натянув простыню почти до подбородка. Валя нырнула к нему и прижалась всем телом. Кажется, он застонал сквозь зубы, когда ее ладони, теплые и нежные, принялись гладить и ласкать его тело. Не понимая, что делает, отдаваясь во власть древнего инстинкта, он навалился на нее, тяжело, прерывисто дыша, и почувствовал, как подается, раскрывается для него, отзывается на его настойчивый зов ее маленькое, легкое, такое желанное тело.
Сергей Иванович проснулся от невыносимой боли. Кожа под бинтами словно горела, нестерпимо жгло щеки, нос, уши. Он как будто опять оказался в огненной, пышущей жаром ловушке, только теперь, когда в крови не кипел адреналин, было гораздо больнее. Он глухо застонал, приложил ладони к лицу, борясь с желанием содрать к черту все эти тряпки. Боль обезоруживала его, делала маленьким и беспомощным. К горлу подступала тошнота, голова кружилась, сердце тяжело ухало и пропускало удары.
– Валя, – из последних сил позвал он. – Валя!
Что-то зашуршало в соседней комнате, за стеной, легкие шаги пробежали по старому вытертому паркету.
– Что случилось? – услышал он голос, показавшийся в эту минуту самым родным, самым желанным. – Больно? Подождите, сейчас я укол… Ну-ну-ну, потерпите немножко.
Он слышал, как она возится у стола, что-то звякает, щелкает. Вот подошла, взяла его руку, всадила в вену иглу. Он даже не почувствовал укола, так сильна была выкручивающая все тело боль.
– Ну вот, теперь все будет хорошо, – сказала Валя. – Сейчас отпустит.
– Не уходите! – взмолился он. Отчего-то сделалось страшно остаться одному, в этой непроглядной темноте, один на один с беспощадным огнем, выжигающим кожу.
– Я здесь, здесь, – отозвалась она, сжимая его большую крепкую руку в прохладных ладонях.
И боль стала отступать, неохотно, медленно пятиться, злобно скалясь и обещая, что непременно еще вернется взять реванш, в более подходящее время, когда поблизости не будет сиделки с верным шприцем наготове. Спать больше не хотелось. Он пошевелился, сел в постели, спустил ноги на пол. Вдруг показалось, что мрак, окутывающий его все последние дни, как будто просветлел. Он напряг глаза, чувствуя, как обожженные веки касаются марли, повернул голову туда, где темнота чуть светлела, спросил:
– Что это? Что это там? Вы лампу зажгли?
– Да, на столе, когда лекарство доставала, – пролепетала Валя. – Вы видите? Видите свет, да?
– Не знаю, – глухо отозвался он. – Может быть, только кажется.
Он боялся поверить в случившееся, страшился, что, если ошибется, не переживет разочарования. Нет, нет, лучше не надеяться зря, не торопить события. Через две недели снимут бинты, тогда можно будет уже о чем-то говорить.
Он поднялся на ноги, ощупью добрался до окна, потянул на себя теперь легко поддававшуюся раму, глубоко вдохнул холодный влажный воздух, спросил:
– Дождь идет?
– Да, – кивнула Валя. – Снега почти уже нет. Весна…
Ночь влажно дышала ему в лицо, доносила запахи просыпающейся от зимней спячки земли, талой воды, мокрой древесной коры.
– Вот там, в палисаднике, растет липа, на ней должны быть уже красные почки, так? – спросил он.
– Да, – подтвердила она. – И кусты боярышника рядом вот-вот распустятся.
Он вдруг словно увидел перед собой черный провал двора, сырые от дождя скамейки, облупившуюся лесенку на детской площадке, тянущие тонкие ветки в небо деревья. Сколько лет он любовался этим видом? Двадцать пять? Тридцать? Эту квартиру, две комнаты и кухню, выгороженные из некогда огромных дореволюционных хором, он получил в первые годы службы в Аэрофлоте, когда только-только родилась Шура. Здесь, у окна, стояла сначала ее кровать, потом Гришкина. Вспомнилось, как он хватал детей на руки, укладывал животом на свою широкую ладонь и носился по комнате, объявляя:
– «Ту-104» заходит на посадку.
Дети визжали от удовольствия.
Сколько раз выходил он отсюда, невыспавшийся, повздоривший с женой или просто ни с того ни с сего вставший не с той ноги, отправлялся в аэропорт, зная, что, как только очутится за штурвалом самолета, как только увидит перед собой распахнутое, всегда такое разное, то безоблачно-синее, то темнеющее предгрозовое небо, все бытовые неприятности окажутся где-то далеко. Особенно он любил, когда вылет назначался на раннее утро. Садишься в кабину – еще темно, черное, непроглядное небо над Москвой, россыпь золотистых огней, потом рев двигателей, грохот шасси по асфальту взлетной полосы, самолет отрывается от земли, летит ввысь, рвется сквозь ночь – и вдруг откуда ни возьмись появляется солнце, радостное, утреннее, еще невидимое с земли, но уже спешащее навстречу новому дню. Немыслимое чудо, восторг. Который больше ему никогда не испытать.
Он отвернулся от окна, покачал головой:
– Бред. Бессмыслица. Валя, вы же медработник, скажите мне, для чего все это? Зачем вы выхаживаете больных вроде меня? Ну хорошо, заживут ожоги, снимут с меня эти повязки… Но даже при самом лучшем раскладе, даже если зрение ко мне вернется, я все равно никогда уже не смогу жить как прежде, вернуться в профессию. Тогда зачем все это?
– Если вы так говорите, значит, все не так плохо, – отозвалась Валя. – Знаете, за годы работы в больнице я поняла, что самые безнадежные больные сильнее всего цепляются за жизнь. А жалуются и спрашивают, для чего их спасли, как раз те, кто вскоре поправится.
– Вы и сейчас в больнице работаете? – спросил он.
– Нет, я на пенсии, мне в этом году исполнилось пятьдесят пять, – объяснила она. – Только вот отдыхать целый день как-то скучно, потому и подрабатываю сиделкой. Хочется приносить кому-нибудь пользу.
– Вот видите! Значит, вы должны меня понять, – подхватил он. – Быть бесполезным – скучно. А я теперь, после этой аварии, именно что бесполезен. Я всегда этого боялся, понимал, что в конце концов здоровье сдаст и придется уйти из авиации, у нас с этим строго. Ну, думал, перееду на дачу, буду внуков нянчить, как-нибудь привыкну. И вдруг так быстро, неожиданно. Просто оказался не готов к этому…
– Вы не правы, – возразила Валя. – Разве просто жить, дышать, общаться с близкими, радоваться каждому новому дню – это мало? Неужели авиация составляла для вас главное в жизни?
– Не знаю, наверное, – буркнул он. – По крайней мере, я не представлю себе жизни без нее.
– Знаете, вы мне моего брата напоминаете, – тихо сказала вдруг Валя. – Он вот так же бредил самолетами, с самого детства. Ужасно боялся, что из-за слабого здоровья не сможет поступить в летное училище, закалялся изо всех сил, спортом занимался. Ничего вокруг себя не видел, ничего не замечал, только одной этой мыслью жил. И добился все-таки, поступил, выучился, стал военным летчиком, сталинским соколом. Он, кажется, даже из-за начала войны не слишком расстроился, думал только о том, что вылетов теперь будет больше. И почти сразу погиб… В августе сорок первого. – Она помолчала и добавила резковато: – И знаете, я иногда думаю, вот оказалась бы у него хоть какая-нибудь самая банальная близорукость, и его не приняли бы в училище. Да, мечта погибла бы, но сам он остался бы жить. Разве жизнь не важнее любой, самой заветной мечты?
Он неопределенно дернул плечами. Ответа на этот вопрос он не знал и спорить больше не хотел. Кроме того, его мысли все время возвращались к ее фразе «Вы напоминаете мне брата. Он погиб в начале войны». Как странно, и Валя, его Валя, тогда, больше тридцати лет назад, говорила так же. Это что же, тоже профдеформация – все медсестры развлекают больных рассказами о погибших на фронте братьях? Или…
– И вовсе вы не бесполезны, вы детям нужны… – продолжала Валя, он нетерпеливо отмахнулся. – Вы мне нужны! – настаивала Валя. – Ведь я за вами ухаживаю. Разве обязательно быть нужным всему человечеству? Разве одного человека, нуждающегося в вас, мало? Знаете, мой отец – он десять лет провел в сталинских лагерях, – когда вернулся, рассказывал: «Самое трудное – это принять новые правила своей жизни, принять и продолжать жить. Если будешь откладывать жизнь до выхода на волю, погибнешь. Нет, нужно жить сейчас, находить даже в невыносимом арестантском быту поводы для радости». Понимаете, что я хочу сказать?
– Понимаю, – кивнул он. – Поколению наших родителей в какой-то мере повезло. Они жили в такое страшное время, когда рады были уже просто тому, что все еще живы. Нам посложнее найти поводы для радости…
Он помолчал, вслушиваясь в ночную тишину спавшего дома. Весенний дождь весело стучит в железный подоконник. Вот ведь, жизнь, несмотря ни на что, идет себе своим чередом, зима кончилась, скоро листья на деревьях появятся. Может, этого и достаточно для того, чтобы чувствовать себя живым? Радоваться первому дождю, солнцу, зелени? Если бы только он мог этому научиться…
– Валя, – предложил он, – а давайте шампанского выпьем? За наступающую весну! Кажется, там в холодильнике осталась бутылка с Нового года. Нет-нет, не возражайте, я знаю, что лекарства, нельзя… Но вы же сами сказали, что нужно жить и находить поводы для радости сейчас, не откладывая на потом. Так давайте именно сейчас устроим праздник.
– Ночью? – улыбнулась она. – Вот так, ни с того ни с сего? Ну что ж, может, вы и правы, давайте. Сейчас я все принесу.
Ему удалось ловко вытащить пробку из бутылки. Валя легко придерживала его руку, когда он разливал шампанское по бокалам, осторожно останавливала, когда вино готово было вылиться через край.
– И музыку включите, – попросил он. – Там, на тумбочке, проигрыватель, а рядом пластинки. На ваш выбор, что-нибудь.
– Хорошо, только не очень громко. Три часа ночи все-таки, – отозвалась она.
Слышно было, как зашипела, начиная вращение, пластинка, как, чуть царапнув винил, опустилась на диск игла. Полилась печальная, чуть тревожная мелодия. Запрыгали синкопы старого, послевоенного танго.
– Ну вот и славно. – обрадовался он. – Давайте выпьем, Валя. Ваше здоровье! Что бы я без вас делал?
– Давайте лучше за ваше, – возразила она. – За то, чтоб вы поскорее поправились и могли обойтись без меня!
Он поднял бокал, ожидая, когда она толкнется в него своим, потом пригубил вино. Голова немедленно закружилась, наверное, все-таки не стоило пить после укола такого сильного обезболивающего. А, к черту, все равно.
– Расскажите мне что-нибудь, – попросил он. – Расскажите о себе. Я ведь ничего про вас не знаю, а за эти дни мы так сроднились, почти родственниками стали. Вы где родились, в Москве? А учились? Замужем?
Валя чуть помолчала:
– Да нечего рассказывать. Замужем была, недолго, мы разошлись. Есть дочь, уже взрослая. Честное слово, ничего интересного. Давайте лучше потанцуем, танго такое красивое.
– Давайте! – согласился он. – Праздник так праздник.
Она сама вложила в его руку свою маленькую гладкую ладонь с коротко остриженными ногтями. Он поднялся, осторожно обнял ее за талию, чувствуя, как подбородка касаются мягкие, кажется, вьющиеся волосы. Он боялся оступиться, потерять равновесие и лишь легко покачивал ее в танце, почти не двигаясь с места. Удивительно, близость этой женщины, которую он никогда даже не видел, не представлял, как она выглядит, взволновала его, разбудила смутные, как он думал, давно потерянные для него чувства – смущение, нежность. И не оставляло ощущение дежавю, полустертого воспоминания, будто что-то подобное уже было с ним когда-то, в другой жизни. Будто бы он обнимал уже эту миниатюрную, хрупкую, доверчиво припавшую к его груди женщину. И запах ее волос, легкий, пряный тоже ему смутно знаком.
– Что за духи у вас? – спросил он, глубже вдыхая этот запах, будивший почти забытые воспоминания. – Запах такой знакомый.
– Ничего особенного, обыкновенный «Красный мак», – отозвалась она. – Половина женщин моего возраста ими пользуется.
Да, наверное, ничего особенного в этом запахе нет, он не слишком-то разбирался в парфюмерии, знал только «Быть может», которыми все годы совместной жизни пользовалась жена. А то, что этот запах напоминал ему прошлое, ту, другую Валю – просто совпадение. В самом деле, в Советском Союзе имелся не такой уж большой выбор косметических средств, особенно в те годы.
– Так странно, правда? – улыбнулся он. – Ночь. Пустая квартира. И мы танцуем. Как в кино. У вас когда-нибудь в жизни было что-то подобное?– Нет, – отчего-то печально отозвалась она. – Нет, никогда.
Черный репродуктор на столбе, хрипя и кашляя, выводил танго «Цветы». На плацу, перекрикивая печальную мелодию, пели что-то строевое марширующие солдаты, все в запыленной зеленой форме, в черных сапогах – и как они только их носят в такую жару, и с одинаковым затравленно-унылым выражением стертых лиц. Пузатый капитан Шевчук, прохаживаясь взад-вперед в тени платана, зычным голосом отдавал команды.