355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Исаева » Мой папа – Штирлиц (сборник) » Текст книги (страница 6)
Мой папа – Штирлиц (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:19

Текст книги "Мой папа – Штирлиц (сборник)"


Автор книги: Ольга Исаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Мне Антонина Григорьевна нравилась тем, что в ней было что-то детское. Она была лучистой старушкой. Я тихонько входила к ней в «конуру», и она давала мне поиграть со своей коллекцией пуговиц, которая скопилась за долгую жизнь. Я обожала играть в пуговички. Там были и блестящие, которые она называла «стразами», были бархатные, металлические, стеклянные, тисненые, у каждой свой характер и своя судьба. Я играла на кровати, а Антонина Григорьевна что-то писала за столом.

«Конура» ее была совсем крошечной комнаткой, где места хватало лишь для кровати, застеленной белым кружевным покрывалом, письменного стола и растерзанного временем кожаного кресла. Однако она не казалась мне маленькой, так как стены ее были сплошь увешаны фотографиями в рамочках, на которых изображены какие-то пучеглазые дяденьки в шляпах и с тросточками, тетеньки с высокими прическами и зонтиками, гимназисты, офицеры, медсестры, которых Антонина Григорьевна называла сестрами милосердия. Мне казалось, что это не фотографии, а мутные оконца, сквозь которые из дореволюционного прошлого эти люди смотрят на меня, а я на них.

Антонина Григорьевна писала «мемуары», что почему-то страшно бесило дядю Аркашу. Спустя тридцать лет после ее смерти Нина отдала мне три общие тетрадки, сказав: «Посмотри, может, пригодится для какого-нибудь рассказа». Я увезла их в Америку и лишь спустя четыре года удосужилась в них заглянуть. С пожелтевших страниц в клеточку на меня взглянуло озорное и свежее, как яблочко, лицо пятнадцатилетней Тошки, гимназистки с золотыми косичками и синими, как незабудки, глазами. Доверительно и нежно она рассказывала: «Мой отец был страстным садоводом. Он владел теплицами в пригороде и цветочным магазином в центре Омска. Из теплиц в магазин горшки с цветами доставляла наша лошадь Сударыня, чей характер совершенно соответствовал ее имени. Степенная и пожилая, она привыкла ходить со своей хрупкой поклажей медленно, и никакими угрозами невозможно было заставить ее двигаться быстрее. Иногда, раздраженный ее медлительностью, отец грозил ей кнутом, но она даже ухом не вела, так как знала, что ударить ее он никогда не решится. У отца с Сударыней были родственные отношения. С мамой у него тоже были очень добрые отношения, но все равно, смеясь, мама утверждала, что в нашей семье у Сударыни больший авторитет, чем у нее.

Помню, собирались на новогодний бал в мужской гимназии, где папа преподавал ботанику. Я была готова еще с утра, а вот мама завозилась по хозяйству и забыла примерить платье, еще со вчерашнего утра доставленное от модистки. Когда стали собираться, оказалось, что платье слишком широко в талии. Бабушка стала на живую нитку его ушивать. Советами ей помогала ее подруга с гимназических времен, Гликерия Степановна, или просто Лика, которая, потеряв всех своих близких, переехала к нам в дом на правах члена семьи. Сборы затянулись. Я изнывала. Наконец выехали. Сударыня, запряженная в возок, как всегда не спешила, а у меня сердце от нетерпения просто выскакивало наружу. Наконец я не выдержала и выскочила из возка. Мама стала было меня удерживать, но куда там, я задрала подол выше колен и прямо по сугробам побежала к гимназии. Запыхалась страшно, но прибежала минут за десять. В гардеробе скинула шубку, переобулась в бальные туфельки, взбежала по лестнице, влетела в зал и не успела отдышаться, как кто-то из гимназистов уже подхватил меня и помчал в польке. Тут я о дыхании совсем забыла, а вспомнила, лишь когда в залу вошли родители. Казалось, они ехали целую вечность. У меня за это время столько всего интересного случилось. Я подбежала к маме, чмокнула ее в холодную щеку. Она засмеялась: «Да от тебя жаром пышет, как от печки» и протянула мне свой платок: «Обмахнись, присядь, отдохни, а то носишься, как шаровая молния», но в этот момент меня пригласил на вальс Петя Смуров, и мы убежали. В ту ночь он признался мне в любви и даже поцеловал меня в классной комнате. Мне было пятнадцать лет, жизнь казалась мне прекрасной и удивительной. А на следующее утро наступил 1914 год. Летом мы жили на Дороховской даче, и никогда в жизни я не была так счастлива, как в то лето. А осенью Петя записался добровольцем на войну. Через несколько месяцев после этого он погиб от разрыва немецкого артиллерийского снаряда».

«Мама моя была женщиной не очень образованной, читала в основном женские календари и приключенческие романы, однако мне хотела дать лучшее образование и в воспитании детей придерживалась самых прогрессивных взглядов. От меня она требовала только, чтобы я хорошо училась, а в остальном давала мне полную свободу. Зимой мы с моей лучшей подругой Лизонькой Сумеркиной пропадали на катке, участвовали во всех благотворительных концертах и на главных ролях в спектаклях в мужской гимназии. В своей гимназии мы пользовались репутацией «суфражисток». Девчонки нас сторонились.

Мой брат учился в сельскохозяйственном училище. Студенты, его друзья, постоянно у нас бывали, и я со всех сторон была окружена их благосклонным вниманием. Но началась война. Мой брат и его друзья записались добровольцами на фронт. Патриотизм в обществе был чрезвычайный. Наша с Лизонькой жизнь опустела. Мы по-прежнему ходили на каток, но вспоминали прошлый год, когда нас окружали толпы поклонников. Сейчас на катке резвилась только одна малышня.

Однажды Лизонька подтолкнула меня в бок: «Смотри, как тот с усами на тебя уставился!» Я взглянула и недовольно хмыкнула: «Да это же папин приятель Иван Иванович Горбунов». Лизонька сказала: «Красавец!» Я пожала плечами: «Ничего особенного. К тому же старик».

Ивану Ивановичу было тридцать пять лет. Он иногда приходил к отцу, и они играли в бильярд и рассуждали о политике. Я на него никогда внимания не обращала, но после Лизонькиных слов всмотрелась в него повнимательнее. Он и впрямь был красив: высокий, статный, с закрученными кверху русыми усами, большими, слегка выпуклыми серыми глазами, прямым носом и четко очерченным ртом. Он смотрел на меня так пристально, что я покраснела и отвернулась. На следующий день он пришел к нам в гости. К обеду я не вышла, но мама пришла звать меня к чаю. Сердцем я поняла, что на этот раз он пришел ради меня.

Он мне совсем не нравился, я любила Петю, но, после того как Петю убили, поняла, что должна буду выйти замуж не по любви. Отчасти мне, конечно, льстило, что такой взрослый человек так обезумел от любви ко мне. Он присылал с посыльным целые корзины цветов, приглашал нас с мамой в театр. Когда я закончила курс в гимназии, он помог мне устроиться работать в железнодорожное управление, где сам был начальником департамента грузовых перевозок. В военное время этот пост был очень ответственным и давал бронь от службы в армии. Я поскорее хотела начать собственную независимую жизнь и поэтому приняла предложение работать под его началом. Не стесненный семейными условностями, Иван Иванович приступил к ухаживаниям всерьез. Каждый день из лучшего ресторана мне доставляли завтрак прямо к моему рабочему столу. После окончания рабочего дня он провожал меня домой. На меня его чары почти не действовали, и это распаляло в нем какую-то темную, горестную страсть.

Мои родители отнюдь не стремились поскорее выдать меня замуж, но Иван Иванович настаивал. Мой брат был на фронте. Мама просто умирала от беспокойства за него. Если бы не эта жуткая война, вся моя жизнь сложилась бы иначе… Словом, в сентябре девятьсот шестнадцатого года мы обвенчались, через год у нас родился Ванечка, а еще через год мой муж умер от скоротечной чахотки, оставив меня юной вдовой, с младенцем на руках, в стране, в клочья раздираемой гражданской войной».

«Отступая, Колчак оставил на железнодорожных путях несколько составов с американским медицинским оборудованием. Я рассказала об этом отцу. Он не хотел, чтобы артобстрелом красные уничтожили это драгоценное оборудование. Не зная, что город уже оставлен, красные стояли на другом берегу Иртыша и палили по Омску. Под артобстрелом мой отец на подводах свез оборудование в покинутый кем-то особняк. За переправой красных он следил через слуховое окно на чердаке этого огромного дома. Организованный его стараниями госпиталь был почти готов к приему раненых, но через неделю после прихода красных отца арестовали. Вечером того же дня у мамы случился инфаркт. Через неделю ее не стало. Когда ее хоронили, я так плакала, что закашлялась. Я приложила платок ко рту и на нем выступило красное пятно.

Я совсем недавно потеряла мужа. У него болезнь начиналась так же. Чтобы уберечь Ванечку, на время я вынуждена была отдать его свекрови. Эта женщина ненавидела меня какой-то беспричинной животной ненавистью. Мне кажется, что она страшно ревновала меня к сыну и мечтала для него о совсем другой невесте. Впрочем, он до тридцати пяти лет дожил холостяком не случайно, а от того, что ни одна невеста его матери не подходила. Эта женщина обладала сухой и скудной душой. Но мне ничего не оставалось делать, как отдать ей ребенка, а самой через все фронты пробираться в Среднюю Азию. В те годы лекарств от туберкулеза еще не изобрели, считалось, что вылечиться можно только кумысом. Мне было девятнадцать лет. Организм у меня был очень здоровый, к тому же мне очень хотелось жить. Полтора года я прожила в калмыцкой юрте вместе с семьей кочевников, которые приняли меня, как родную дочь. Я пила кумыс, ела самую простую еду и исполняла все, что требовала от меня жизнь в кочевой семье. И вот скоро мне стукнет девяносто лет. Я жива, а мой сын давно уже умер. Все мои друзья и близкие давно уже перешли эту черту, а я все живу. Иногда мне кажется, что мое одиночество – это наказание за ту неумеренную жажду жизни, которая была у меня в юности. Все-таки человек не должен жить так долго, особенно если он никому не нужен».

«Когда я выздоровела и вернулась в Омск, свекровь не отдала мне сына. Во время всеобщей неразберихи с документами ей удалось записать ребенка на себя. Он вырос, считая свою бабушку матерью, а меня в детстве видел лишь издалека. Я не хотела калечить его судьбу и отступила. Кроме того, я очень скоро поняла, что с дедушкой, расстрелянным за контрреволюцию, ему будет трудно выжить. К тому же у меня не осталось ни дома, ни родни. Я вернулась в Калмыкию и включилась в кампанию по ликвидации всеобщей неграмотности. В двадцать восьмом году меня пригласили в Москву работать в основанном Надеждой Константиновной Крупской обществе «Долой неграмотность». В нем я проработала несколько лет, ездя по самым дальним окраинам с лекциями для учителей, преподающих русский язык местным жителям. Я находилась в такой командировке, когда мне сообщили, что мою начальницу арестовали. Возвращаться в Москву я не решилась и, наоборот, решила забиться в самую дальнюю нору. Так я оказалась на Сахалине».

«Страшное время сталинских репрессий я прожила как во сне. Именно тогда у меня началась душевная болезнь, из-за которой я несколько раз оказывалась в психиатрической лечебнице. Выражалась она в полном отвращении к жизни. Я не могла втолкнуть в себя кусок, я хотела только умереть. Как ни странно, именно благодаря своей болезни я выжила. Никто не хотел сажать в тюрьму сумасшедшую. Мне было так страшно жить, что я почти не помню середины своей жизни. Лишь сейчас память ожила и вернула меня в дни моей молодости».

«Я часто думаю: кому понадобилось уничтожить любовь в людях к родителям, к дому, к собственному детству и заменить ее страхом и фанатичной, выдуманной страстью к совершенно абстрактным ценностям: к вождю, которого они знали лишь по портретам, к государству, к правительству, к партии. Лишив людей памяти, их разучили любить себя и других. Я, девяностолетняя старуха, обращаю эти строки к своим внукам: не бойтесь любви, нежности, благодарности, веры, бойтесь фанатизма, эгоизма, жестокости, одержимости собственной правотой».

За шесть лет мой дядя так привык к алкоголю, что, даже получив квартиру в Москве, продолжал «сидеть со стариками». Его семья стала разрушаться. Тетя Зоя постоянно жаловалась маме на брата, но разводиться с ним не собиралась. Она только хотела, чтобы мама на него повлияла. Мама пыталась влиять, но кончилось все тем, что они страшно поссорились. С тех пор мы никогда больше в Кошкино не ездили.

Однажды, когда я уже училась на первом курсе института, я приехала на зимние каникулы домой к маме. Погода стояла чудесная. Я каждый день бегала на лыжах. Однажды так увлеклась, что заехала слишком далеко. Начало стремительно темнеть. Я замерзла и очень устала. Возвращаться было далеко, и я решила пробежать еще пару километров до Кошкина, а оттуда вернуться домой на электричке. В доме у Антонины Григорьевны света не было. Я подумала, что она живет в Москве у тети Зои, но из любопытства решила заглянуть, а вдруг терраска открыта. От калитки до крыльца вела протоптанная дорожка. Видно было, что в доме кто-то недавно был.

Я с радостью подумала: «А может, Петька на каникулы приехал». Дверь была не заперта. Я вошла в сени. Толкнула дверь в комнату. Она тоже была открыта. Я постучала, но никто не ответил. В доме было тепло, но темно и тихо. Я зажгла свет. Обошла комнаты. В «конуре» я увидела Антонину Григорьевну, как и пятнадцать лет назад все так же сидевшую в кресле и писавшую что-то в общей тетради. Я удивилась: «Как же она сидит и пишет в полной темноте?». На мое появление она никак не отреагировала. Я позвала. Она все так же писала, обмакивая ручку со старомодным пером в пустую чернильницу. Мне стало так страшно, что я выбежала из дома и кинулась к Дуську.

У той горел свет. Как всегда, на стук залаяла собака. Послышался скрипучий голос: «Отзынь сказала, черт чудной. Всех соседей перепугаешь». Хмурый зарычал и смолк. Дусек спросила через дверь:

– Хтой ето?

– Я, теть Дусь, открой. Ольга.

– Кака така?

– Аркадиева племянница.

Дверь отворилась. Дусек еще больше сгорбилась, но в остальном почти не изменилась. Вглядываясь в меня в сумраке сеней, она проскрипела:

– Вот уж не ждали. Что ж вы, родственнички, бабку-то свою слепую-глухую бросили?

Я стала оправдываться:

– Да я ж не знала, что она здесь живет. Я ж думала, что она в Москве у тети Зои.

Дусек не дала договорить:

– Не знали они. А хто ж знать-то будет? Если б не я, сдохла бы ваша старуха. А вы б только весной хватились. Совсем совести нет.

Она впустила меня в горницу. Не спрашивая, поставила на плиту кастрюлю.

– Щец хошь?

Я кивнула.

Из буфета она достала бутылку из-под коньяка.

– На-кась, вздрогни, и я с тобой за компанию.

Она налила две стопки и, быстро опрокинув свою в рот, подмигнула.

– Хорош? Танька из аптеки спирт таскает, а я разбавляю и на рябине настаиваю. Жуть как забирает, что твой керосин.

Я тоже пригубила и поперхнулась. Мне не хотелось Дуська обижать, но и маму волновать не хотелось. Она бы быстро почуяла, что от меня пахнет спиртом. Я прихлебнула щей и спросила:

– Теть Дусь, как Антонина Григорьевна сама по себе живет? Она же совсем слепая.

– Да как живет? Мне, чай, для старухи тарелки щей не жалко. С утра зайду, чаю дам, днем щец принесу, вечером кашки навалю, горшок ейный вынесу. Все ж таки бок о бок чуть не тридцать лет прожили. Негоже своих забывать. Мне Татьяна кажну неделю из города харчи возит. Вот я с Тошкой и делюсь. Она хорошая, совсем в дитя превратилась. Так-то оно лучше, там, в детстве-то ее, ни войны, ни голода, одна любовь.

Я быстро съела щи. Хотелось еще, но попросить я не решилась. Водрузив на нос очки, Дусек посмотрела в расписание и сказала:

– Если щас побегешь, на шестичасовую успеешь.

Я встала. Мы вышли в прихожую. На сей раз Хмурый не подал голоса. Я спросила:

– Теть Дусь, а сколько лет вашей собаке?

Она лукаво улыбнулась:

– А угадай!

– Ну не знаю. Лет пятнадцать.

Дусек рассмеялась:

– Эко хватила. Да его уж лет десять как на свете нет. К нему твой дядька по пьяни целоваться полез, тот его и цапнул. А назавтра помер Хмурый, отравили его. Другую собаку я и заводить не стала. Сама вместо него лаю. Для острастки. Чтоб хулиганье отвадить.

Она накинула телогрейку, повязала платок, влезла в валенки.

– Пойдем, провожу. Заодно и бабку вашу проверю.

Больше мы не встречались. Тридцать лет спустя, читая «мемуары» Антонины Григорьевны, я наткнулась на такую запись:

«Жизнь моя, как грязный снежный ком, слиплась и катится под гору. Ничего не разобрать. Но к весне растает. Ничего от меня не останется, кроме этих жалких тетрадок. Жалко Зою, Петю, Ниночку. Жалко всех людей. Так хотелось бы им все объяснить. Да ведь не слушают старуху. Думают – выжила из ума. Поэтому каждому суждено все понять на своем горе, прожить свою судьбу, получить свою долю боли и мудрости. Память моя ослабела, путаю годы, даты, события. Только лето четырнадцатого года вспоминается так ясно, будто все еще длится. Мне пятнадцать лет. Я влюблена в студента сельскохозяйственного училища Петю Смурова. Мы вместе каждый вечер. С террасы Дороховской дачи раздаются звуки гитары и мандолины, смех молодых голосов, звон посуды. Над домом шумят сибирские сосны, с высокого берега ветер приносит дыхание огромной реки.

Там, куда семьдесят лет назад ушел Петя, и скоро, совсем скоро уйду я, времени не существует».

Последнее лето детства

1

Как и все советские дети, я мечтала попасть в «Артек». Это был пионерский рай – международный, шикарный и абсолютно недосягаемый. В нем был построен коммунизм со всеми его атрибутами: вечным летом, теплым морем, загорелыми детскими колоннами, развевающимися знаменами и усиленным питанием. Но я хотела туда попасть не из-за усиленного питания, в котором вообще-то нуждалась, и даже не из-за моря, о котором мечтала с самого детского сада, – я мечтала попасть в «Артек», потому что путевками туда награждали лучших детей страны: героев, спортсменов, вундеркиндов, отличников, и вот с ними-то я и мечтала познакомиться.

Сама я при этом лучшей из лучших не была – у меня почти по всем предметам стояли тройки. Хорошо мне давалась только литература. А вот с русским было совсем плохо. На уроках я читала «внеклассную литературу», задумывалась, поэтому в диктанте вместо наречия «недосуг» писала «не до сук», а в слове «ребенок» пропускала букву «р». Да наша училка лучше бы удавилась, чем поставила мне четверку!

За успехи в искусстве и спорте попасть в «Артек» я тоже не могла. В танцевальном кружке меня ставили танцевать только за партнера, в музыке на пути к успеху непреодолимой преградой стояло сольфеджио, из гимнастической секции отчислили как «неперспективную», хотя в городских соревнованиях я заняла первое место по бревну во втором юношеском разряде. Отбирая у меня пропуск в спорткомплекс, тренер сказал: «Не плачь и пойми – у нас план по разрядникам. Бревно бревном, но конь у тебя хромает. С таким конем ты никогда даже первый юношеский не сделаешь».

Не лучше обстояло дело и с героизмом. Как и все, раз в четверть я рыскала по помойкам за металлоломом и выпрашивала у соседей старые газеты на макулатуру, но, как некоторые, тащить из дома чугунные сковородки или многотомные издания Горького – это уж простите. С тех пор как в сочинении на тему «Какими качествами должен обладать строитель коммунизма» я на первое место поставила чувство юмора, за мной укрепилась репутация человека опасного, и если кто-нибудь писал на стене ругательство или жаловался на то, что из портфеля у него пропало яблоко, вину до всяких разбирательств взваливали на меня. Приходилось бороться. Мой «жалкий лепет оправданий» вызывал у обвинителей еще большую ярость. Прочитав у Пушкина «кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей», я поразилась тому, как ясно он выразил то, что чувствовала я сама, и с тех пор повторяла эту фразу в трудную минуту.

Скептицизм не мешал мечтать об идеальном обществе, которое, как мне казалось, существует в «Артеке». Привести меня туда могло только чудо. В Бога, как и положено пионерке, я не верила, но на всякий случай каждую ночь перед сном молилась: «Господи, если Ты есть, пожалуйста, сделай так, чтобы не было войны, не болела мама и я попала в «Артек». Я как бы мысленно ставила Богу условие: сделаешь – поверю, нет – пеняй на себя. И что ж вы думаете?

Однажды мама пошла в горисполком «обивать пороги», то есть просить, чтобы нас с ней поставили в очередь на квартиру, и запропала. Целый день ее не было, так что я начала тревожно прислушиваться к шагам в коридоре и обиженно думать, что вот, мол, мама какая у меня, упилила из дома в восемь утра и нет ее, а я тут сиди нервничай. Словом, когда дверь, наконец, отворилась, вместо того чтобы, как обычно, подбежать и помочь маме раздеться, я уткнулась носом в математику, а она каким-то не своим ликующим голосом прокричала:

– Пляши, Ольга, в «Артек» едешь!

Я даже не улыбнулась.

– Куда?

И тут, лучась прямо-таки сверхъестественным светом, она, как была в пальто и грязных сапогах, подбежала ко мне по чистому полу и ну размахивать какой-то книжицей, на которой, как впоследствии оказалось, были нарисованы море, горы, белые корпуса и крупными буквами написано слово «АРТЕК»!

Я и всегда-то танцевать любила, а уж тут на радостях такую лезгинку сбацала, что в серванте фужеры сами собой сыграли «Оду к радости».

А дело было так. Мама записалась на прием к завгорисполкомом, с которым когда-то училась в институте и даже «дружила», то есть ходила на танцы и целовалась. Но все это было так давно, что в кабинете он сделал вид, что ее не узнает, а когда она ему напомнила, совсем раздулся от важности и пробурчал, что сделать для нее ничего не может, так как очередь на квартиры «заморожена». Мама рассказывала, что вышла из его кабинета «униженная и оскорбленная» (она из всех кабинетов такая выходила), но раз уж все равно взяла отгул, решила зайти в гороно попросить деньги на наглядные пособия для пионерской комнаты. Вот там-то, в кабинете у другой начальницы, с которой мама тоже училась в институте, потому что в нашем городе был всего один институт, в котором она училась вместе со всем городским начальством, на нас и свалилось эта невероятная удача – в «Артек» должна была поехать дочка этой начальницы, но как раз вчера она сломала ногу. Хозяйка кабинета жаловалась маме на невезение – мол, не в «Артеке» дело, не сейчас, так через полгода ее Ленка все равно в него попадет, но путевку жаль – смена юбилейная, пятидесятилетие пионерской организации. Мама сочувствовала, но на всякий случай спросила, нельзя ли ей эту горящую путевочку купить, и та сказала с сомнением: «Хочешь – бери. Только отъезд послезавтра, а нужно еще кучу справок собрать, анкеты заполнить, да и дорогая она, двести рублей. Потянешь?» Мама пообещала потянуть и на крыльях счастья полетела занимать деньги.

Свой восторг я даже описывать не буду. Скажу лишь, что, засыпая в ту ночь, шептала: «Спасибо Тебе, Господи, спасибо Тебе!» О том, что нас опять не поставили в очередь на квартиру, мы с мамой за целый вечер ни разу даже не вспомнили.

Весь следующий день мы провели в насквозь пропитанных вирусами кабинетах детской поликлиники, где мама просила, умоляла и даже плакала, убеждая дерматолога, вирусолога, ухогорлоноса, терапевта и заведующую, чтобы они заочно, не дожидаясь результатов анализов, подписали справки о моем безукоризненном здоровье и тем самым взяли бы на себя «личную ответственность». Я же должна была молчать и сидеть с грустными глазами, что было не так уж трудно. И тут случилось еще одно чудо – все эти тетеньки справки мне выписали, потому что у всех у них были дети и все они тоже мечтали попасть в «Артек».

Труднее оказалось договориться со школьным начальством о моих досрочных отметках. Дело было в апреле, моим одноклассникам предстояло еще учиться, учиться и учиться, поэтому маме пришлось идти и «унижаться перед этой шмакодявкой». Так она называла мою завучиху, которая по совместительству преподавала мне русский язык и литературу. С ней мама училась в одной институтской группе и по вполне очевидным для меня причинам терпеть ее не могла. Шмакодявка была партийная, принципиальная, мстительная. Обычно на ее вызовы в школу мама не реагировала, но тут хочешь не хочешь пришлось идти кланяться. Как мы и предполагали, та с двойным злорадством сообщила, что в «Артек» я попаду «только через ее хладный труп», и пришлось маме «ставить бутылку» директору. Он, хоть и был Героем Советского Союза, но взятками не пренебрегал. В общем, как сказала мама, «мир не без добрых людей».

Вечером, как виртуозы, мы в четыре руки стирали, гладили, штопали и метили марганцовкой мою одежду. «Чтобы не было стыдно перед людьми», мама даже сгоняла к соседке за «приличным» чемоданом. Не то чтобы на нашем были нацарапаны какие-то неприличные слова, но от долгой носки он разваливался и две его половинки приходилось скреплять ремнем.

Вернувшись с клетчатым польским пижоном, мама так раздухарилась, что достала из шкафа свои новые лакированные лодочки, которые я уже тайно не раз примеряла перед зеркалом, и, секунду поразмыслив, бережно, как новорожденных близнецов, уложила на дно. От невероятности свершившегося я чуть было не разревелась.

Но даже когда все уже было уложено, чемодан застегнут, накрахмаленная пионерская форма колом стояла на стуле, а мы лежали по кроватям, мама продолжала вбивать мне в голову правила поведения в обществе, которые ей самой, к сожалению, никогда не удавалось применить на практике. Я слушала ее призывы «молчать громче, знать свой шесток, быть тише воды, не лезть поперед батьки и не учить курицу», как вдруг увидела Шмакодявку, которая, хлопая крыльями, налетает на меня и, клюя железным клювом, кудахчет, что в «Артек» я попаду только через ее хладный труп…

Обычно в школу меня добудиться нельзя было никакими будильниками, хоть стучи над ухом молотком по пустому ведру, но в то утро я подскочила затемно. Мама уже не спала, раз в две минуты вскидываясь к будильнику, проверить – работает ли. Всю дорогу до станции мы неслись как на пожар, хотя времени до электрички было воз и маленькая тележка. Лишь в вагоне мама успокоилась и стала рассказывать о том, что в детстве тоже мечтала поехать в «Артек», но началась война, и ей пришлось мечтать о победе и о кусочке хлеба с комбижиром. А еще она говорила о какой-то «высшей справедливости», что, мол, хорошо, когда детям достается все, о чем мечтали их родители.

Я никакой «высшей справедливости» в том, что мама в детстве голодала, часами мерзла в очередях за хлебом, от чего заболела ревматизмом и с тех пор по два раза в год попадала в больницу в предынфарктном состоянии, а я теперь по «Артекам» разъезжаю, не видела. Если б можно было, я с величайшим удовольствием своим счастьем с ней поделилась бы. Скажем, будь у меня волшебная палочка, я могла бы превратить ее в невидимку, и тогда мы обе смогли бы поехать в «Артек»: спали бы в одной кровати, ели бы с одной тарелки и, никем не замеченная, она могла бы сколько угодно купаться в море. Но, увы, волшебной палочки у меня не было, хотя в глубине души я надеялась, что когда-нибудь ученые ее изобретут.

День был будний, холодный, сумрачный. На подъездах к Москве электричка напоминала, как говорили у нас в городе, «серокопченую» колбасу. Окна от духоты запотели, из тамбуров несло табачищем, хмурые люди по четверо сидели на одной скамье или стеной стояли в проходе и ни в какие чудеса не верили. А мне хотелось крикнуть: «Вы верьте, верьте! Смотрите на меня, я в «Артек» еду!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю