355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Елисеева » Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения » Текст книги (страница 2)
Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:16

Текст книги "Бенкендорф. Правда и мифы о грозном властителе III отделения"


Автор книги: Ольга Елисеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

„Других художеств… не знаю“. За пол года понял ошибку? 10 июля писал П.А. Вяземскому: „Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими заговорщиками. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Если б я был потребован комиссией, то я бы, конечно, оправдался, но меня оставили в покое, и, кажется, это не к добру“.

Между тем письмо написано с расчетом на перлюстрацию. В нем уже намечена линия защиты: не все „возмутительные рукописи“ принадлежали Пушкину, если бы его вызвали на допросы, он бы сумел это доказать…

Александр Сергеевич иногда пытался выстроить оправдания заочно. Примерно за год до смерти Александра I он в воображаемом разговоре с императором отстаивал свое право вернуться из ссылки. Точно так же в письме Николаю 111 мая 1826 г. поэт говорил, что „с истинным раскаянием и твердым намерением не противоречить моим мнением общественному порядку“ „готов обязаться подпискою и честным словом“. Вяземскому, который подсказал последние слова прошения, Пушкин писал: „Жду ответа, но плохо надеюсь“.

Слишком многое тянуло к осужденным: „Еще-таки я надеюсь на коронацию: повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна“.

„УЗЫ ЛОЖНОЙ ДРУЖБЫ“

А разве у самого Александра Христофоровича не было знакомых по ту сторону следственного стола? Даже близких друзей?

В минувшую войну он много сделал для того, чтобы „дары свободы“ больше не пересекали русской границы. Когда же 14 декабря эти „дары“ обнаружились внутри отечества, сам дважды ходил с кавалергардами в конную атаку на ряды мятежников. А потом слушал покаянные речи в Следственном комитете…

Из 579 человек, прикосновенных к делу, 290 оказались оговорены. Их вернули домой в прежних чинах и с выплатой прогонов до Петербурга. Каждый мог похвастаться, что видел императора. Не вдалеке, на маневрах, а в тесной камере, лоб ко лбу. И говорил с ним, кто десять минут, а кто более часа. Странные то были беседы. Случалось, человек, совсем непричастный заговору, вываливал столько наболевшего, что молодой государь Николай Павлович потом плакал.

Однако полностью чистых не было: каждый что-то видел, что-то слышал, у кого-то гостил и даже мог ругнуть правительство. Эти-то слова, сорвавшиеся с губ от горечи, считались эмиссарами тайных обществ за согласие вступить в организацию. Человек ни сном ни духом сидел в гарнизоне, пил чай с коньяком, а в урочный час его хватали и везли в столицу. Состоял? Участвовал? Целовал крест на цареубийство?

Но степень виновности следовало различать. Были те, кто в военных Лещинских лагерях под Киевом после учений с пьяных глаз орали: „Отчизне посвятим души прекрасные порывы!“ В чем трудно усмотреть измену. А были другие – подносившие крест и подсказывавшие слова страшной клятвы. Утром просыпался „заговорщик“. Где вчера был? Что обещал? На чем подписывался? Да как же меня угораздило? И жил имярек – прапорщик ли, полковник ли – согнувшись от страха. Шло время, он начинал забывать, и уже казалось – не дурной ли сон? Нет. Потянули за веревочку.

Без числа таких сидело, потупив глаза в пол, мычало невразумительные объяснения или твердило: не погубите, виноват, деток трое, жена-бесприданница… Что ж ты, голуба, раньше думал? Зачем хранил у себя „Кинжал“ или „Ноэль“?

Было у этих людей право негодовать? О да! Как еще сам Александр Христофорович не попал в число негодующих? Спасла осторожность? Или молчаливость? Или, наконец, сознание долга? Тяни лямку. Не ропщи. Поправляй несправедливости, где можешь. Желай добра. Но мятеж… Явно не его стихия.

Он видел Париж при Бонапарте – ездил молодым в посольство – и сильно удивлялся, как могло случиться, что люди, вчера свергшие монархию, пролившие реки крови, сегодня с восторгом пресмыкались перед новой династией?

При известии об июльской революции 1830 г. во Франции генерал скажет императору: „В третий раз Бурбоны были свергнуты с престола, даже не покусившись защититься… Со времен смерти Людовика XIV французская нация, более развращенная, чем цивилизованная, опередила своих королей“ и „тащила за собой на буксире решения слабых Бурбонов“. Россию „от несчастий революции“ предохраняет именно то, что „со времен Петра I именно наши государи тянули нацию в повозке… своей цивилизованности и своего прогресса“.

Пятью годами ранее, в Москве, казалось, все подтверждало это мнение: люди благоговели перед особой монарха и, несмотря на многотысячные собрания, не обижали друг друга в его присутствии. „Такое поведение было бы сложно повторить европейским народам, которые считают себя цивилизованными… – писал Бенкендорф. – Именно то, что русский народ еще богобоязнен… является гарантией порядка и безопасности. Гарантией более солидной и надежной, чем… кисельные берега народного суверенитета, равенства и всех шатких, слабых и кровавых догм французской революции“.

Такое убеждение генерал вынес из четверти века войн, и в этом вопросе он крепко не сошелся с князем Волконским – с Бюхной – близким другом, ныне государственным преступником. Вместе партизанили. Вместе бродили по загаженным соборам Кремля. И вот, представьте себе, зрелище – Сергей Григорьевич в Следственном комитете!

После первой же встречи государь отказался иметь с Волконским дело, поскольку он „набитый дурак, лжец и подлец в полном смысле слова. Не отвечает ни на что! Стоит, как одурелый“. Иными словами, его величество боялся накричать. А кроме того, жалел матушку арестанта.

Да, бедную обер-гофмейстерину стоило пожалеть! Подруга вдовствующей императрицы имела привычку вечно воспитывать царевичей. Однажды на террасе, выходившей в сад, она так заспорила с великим князем Николаем Павловичем, что тот подхватил старушку на руки, отнес к будке часового и посадил за караул. Мол, я вас арестую, еще одно слово возражений, и вы сядете в крепость…

Теперь воспоминание об этой сцене ужасало, а тогда у всех слезы наворачивались от хохота. Старая княгиня Александра Николаевна совершенно не знала, как себя вести в связи с неудобным положением младшего отпрыска. „Милый Сережа, откровенно признайся во всем государю и чистым раскаянием возврати мне, твоей несчастной матери, сына“, – писала она.

Но Бюхна, кажется, взял себе за правило изображать слабоумного. Он никак не мог выбрать линию – держался то высокомерно, то приниженно, то представал мучеником идеи, то случайно отбившимся от стада агнцем, унесенным в волчье логово, но почему-то не съеденным.

На первом же допросе 16 января Серж обрушил на слушателей каскад имен заговорщиков из Тульчина, помянул Кавказский корпус и „братьев“ в Польше. 21 фамилия. Десять оказались непричастны. В мемуарах князь привел слова А.И. Чернышева: „Стыдитесь, князь, прапорщики больше вашего показывают“. Зачем врать?

Волконскому показывали письма родных. Стыдили. Но он сам боялся только одного: чтобы у него не „вырвали из рук Машеньку“ – жену. И писал ей трогательные письма: „Прежде чем я опущусь в могилу, дай взглянуть на тебя еще хоть один раз, дай излить в твое сердце чувства души моей“.

Семья генерала Н.А. Раевского вовсе не жаждала, чтобы „Машенька“ опускалась вместе с Бюхной в могилу. Пороги Следственного комитета обивал и старый вояка, и его старший сын Александр, пока вместе с братом сам не оказался в крепости. Впрочем, без последствий. Но осадок остался. Молодые Раевские многое знали, и их скорее простили из уважения к заслугам отца, чем уверились в полной невиновности. С этими господами водил дружбу Пушкин. И писал восторженные стихи черноглазой Машеньке. Впрочем, кому из дам он не писал стихов…

„ВОДЫ ФЛЕГЕТОНА“

В ссылке Пушкина, как сейчас вспоминал Бенкендорф, имелась еще одна невнятная история, о которой царская семья не говорила.

Навещая Лицей, бывший выпускник отправился гулять по коридорам, соединявшим учебные помещения с дворцом. Там, в темном переходе, куда отворялись двери с половины фрейлин, он вдруг заслышал шелест платья и, вообразив, будто это горничная княгини Волконской Наталья, кинулся ее целовать.

Каков же был конфуз, когда вместо ответного чмоканья поэт получил звонкую пощечину и обнаружил в своих объятиях саму княгиню. А ведь там могла оказаться и ее величество Елизавета Алексеевна…

Государь Александр I и его супруга к этому времени давно не составляли единого целого, жили отдельно и даже выходили на прогулки в разные часы, чтобы не стеснять друг друга. Однако покушения на свою жену – пусть и воображаемого – император простить не мог. Он знал толк в куртуазных сценах и мигом угадал за попыткой сорвать поцелуй с уст фрейлины страстное признание госпоже.

Стихотворное посвящение Пушкина императрице: „Я пел на троне добродетель с ее приветною красой“ – еще куда ни шло. А вот „Прозерпина“, написанная уже в ссылке, в 1824 г., – откровенное признание:

 
Плещут воды Флегетона,
Своды тартара дрожал,
Кони бледного Плутона
Из Аида бога мчат.
Вдоль пустынного залива
Прозерпина вслед за ним,
Равнодушна и ревнива,
Потекла путем одним.
Пред богинею колена
Робко юноша склонил.
И богиням льстит измена:
Прозерпине смертный мил…
 

Когда-то сам Александр Христофорович служил пажом великой княгини Елизаветы, и она даже дразнила его „мой амурчик“. Но он бы и в страшном сне не осмелился… „Смертный мил!“

Кроме того, между государем и государыней была тайна, которую никто не хотел разгадывать. Перед свадьбой все умилялись на них, называли Амуром и Психеей. Что стало причиной их разрыва? Его подозрительность? Ее популярность? Когда августейший муж заметил, что молодая, добрая и приветливая императрица вызывает у подданных волну энтузиазма, он сразу же отодвинулся от неё. Построил стену. Целый культ: „Виват Елисавет!“ Масонские ложи ее имени – „Елизавета к добродетели“. Компании молодых офицеров, возжигавшие в парках фейерверки с буквами „Е. А.“. Мало ли в России правило цариц, перешагнувших через головы законных государей? Если бы Елизавета захотела, нашлось бы множество пылких гвардейских сердец…

Всю оставшуюся жизнь Елизавета Алексеевна посвятила немому доказательству: она не виновата. Далекая от всего, по своей воле скрывшаяся в тень и даже ставшая тенью. У нее не было влияния. Как почти не было ее самой.

Однако теперь, после следствия, Александр Христофорович знал: оказывается, находились желающие увидеть императрицу в роли регентши. Было даже составлено воззвание к войскам: „Храбрые воины! Император Александр I скончался, оставив России в бедственном положении. Великие князья Константин и Николай взаимно отказались от престола. Они не хотят, они не умеют быть отцами народа! Но мы не осиротели. Нам осталась мать в благоверной государыне Елизавете. Виват Елизавета Вторая! Виват Отечество!“

Показания поражали той простотой, которая хуже воровства: „В народе смотрели на Елизавету, как на сироту“; „Не имея наследника, она должна была склоняться в пользу конституции.


Императрица Елизавета Алексеевна. Художник А.П. Рокштуль

Ей было бы предоставлено приличное содержание, воздвигнут монумент и присвоен титул Матери Свободного Отечества. Она уж не молода, чего желать, кроме славы?“

Несчастную женщину собирались использовать даже без ее согласия. Однако любопытно, что преклонение перед Елизаветой и революционные порывы соединялись у одних и тех же людей. Она единственная из царской семьи нашла в себе силы радоваться смерти Павла I: „Я дышу одной грудью со всей Россией!“

На ней лежала тень тираноборчества. Этой-то тенью давно увядшая Психея и восхищала молодых поклонников свободы, вроде Пушкина.

Сначала император хотел заключить юношу в крепость. Носился даже слух, будто молодого шалопая отвезли в Петропавловку и там выпороли. Впрочем, ложный. Кто его распускал?

Толстой-американец? Говорили много и многие. Соболезнуя молодости „шалуна“, Александр I заменил заточение ссылкой в Кишинев.

Теперь поднадзорный сидел под Псковом и засорял умы новыми зажигательными стихами.

„ЛУЧШЕ БЫ ЛЮДЯМ НЕ РОДИТЬСЯ“

„Пусть постараются польстить тщеславию этих непризнанных мудрецов, – продолжал Бенкендорф читать рапорт Бибикова, – и они изменят свое мнение… их пожирает лишь честолюбие и страх перед мыслью быть смешанными с толпою“.

Во многом полковник был прав. На одного даровитого малого сотня Висковатовых. И все с амбициями. Однако именно они творят „общественное мнение“. А „общественное мнение для власти то же, что топографическая карта для начальствующего армией“, – писал сам Александр Христофорович на высочайшее имя. И тут же оговаривался: поступающие данные следует внимательно проверять, „чтобы мнение какой-либо партии не было принято за мнение целого класса“.

Что класса? Целого народа. В России две трети молчат, а одна едва может связать слова в предложении. Найдется пара „фрачников“ и станет вещать от имени остальных. О политике! Между тем „одна служба и долговременная может дать право и способ судить о делах государственных“. В этом Бенкендорф был убежден.

„Фрачников“ следовало понудить говорить в пользу правительственных мер. Раз они органически не в силах молчать. И в этом смысле Пушкин, с которым носится „общественное мнение“ обеих столиц, мог быть полезен.

Ведь „нравственное влияние“, которое власть оказывает на общество, „должно быть неразделимо с самой властью, для которой оно в тысячу раз более необходимо, чем внешние знаки“. К такому мнению Бенкендорф пришел еще в 1820 г., после бунта Семеновского полка. В противном случае „будучи лишена своих нравственных атрибутов, которые даются общим мнением, власть, не имеющая надлежащей опоры, оказывается поколебленной, и ее могущество заменяется силой материальной, которая всегда на стороне численного превосходства“.

Что следовало из этих рассуждений? Что нельзя сидеть на одних штыках. Нужно нравственное влияние. А каким оно может быть после мятежа, следствия и казней? „Когда государство вынуждено применять чрезвычайные меры, это значит, что пружины его внутренней жизни ослабли, – его же собственные слова, сказанные государю во время разбирательства. – Потом последует наказание, также весьма чувствительное для общества. Понадобятся десятилетия, чтобы загладить впечатление“.

В таких условиях стоило вернуть „русского Байрона“ русской читающей публике. Ведь уже появились неблагоприятные суждения о самой коронации. Не все были довольны, что вслед за пушечной канонадой танцуют. „После казней и ссылок на каторгу людей, преступных иногда одною мыслью, одним неосторожным словом и оставивших после себя столько вдов и сирот, – писал чиновник по особым поручениям канцелярии московского генерал-губернатора М.А. Дмитриев, – назначен был триумфальный въезд в Москву для коронации. Для Николая Павловича это был действительно триумф: победа над мятежом“. Между тем совсем недавно, во время работы Следственного комитета, „слухи приходили и сменялись беспрерывно: все трепетали, и в первый раз в жизнь мою я увидел, что боятся говорить громко“.

Под большим секретом передавали предсказание старичка шведа из Сибири, который якобы угадал гибель Людовика XVI в результате революции. „При первых плесках царствования Александра Благословенного он предрек помазаннику славу, но уточнил, что наследника не будет. Место же нового государя займет не Константин, а Николай“, и его правление „будет таково, что лучше бы людям не родиться“.

Попробуйте обойтись с подобными слухами. Впрочем, люди легкомысленны. Не любят горевать. Съехались в столицу и ожидали красивого торжества.

Весь день 21 августа герольды в плащах с двуглавыми императорскими орлами разъезжали по улицам, трубя в трубы. На перекрестках они осаживали коней, эффектно разворачивали свитки, чтобы дорогая толстая бумага хлопала на ветру, и начинали громкими, дьяконскими голосами читать объявление о коронации. Народ сбегался поглазеть на красивых всадников, выскочивших в круговерть московской суеты из какой-то другой, ослепительной и изящной жизни.

Вечером заблаговестили ко всенощной все колокола – дружно и разом, вслед за Иваном Великим. Тепло разлилась над городом. А вместе с ней чувство покоя, какое бывает только на излете лета, когда работы закончены и можно еще поймать несколько сладостных, ленивых дней.

С утра солнце сияло, как в мае. Весь Кремль был забит зрителями, хотя за ворота пускали только по билетам. От собора до собора брусчатку закрывало красное сукно для шествия государя. По обеим сторонам царской дороги, плотно сомкнув ряды, стояла гвардия.

Государь со свитой направился в Успенский собор. Началась служба. Впереди, на закрытом коврами помосте, Николай преклонил колени перед митрополитом.

К чему здесь можно было придраться? Однако нашлись обиженные. Тот же Дмитриев: император не одобрил его награждение. А потому самых темных красок не жалко: „Николай Павлович прочел Символ веры громко и молодецки!..Я не заметил на его лице не только никакого растроганного чувства, но даже и самого простого благоговения. Он делал все как-то смело, отчетисто, как солдат… на плац-параде“. Когда император со свитой возвратился в Кремлевский дворец, не удостоившиеся этой чести чиновники повлеклись смотреть регалии. Их поразила корона: „Я увидел, что крест погнулся на бок. Он состоял из пяти больших солитеров; основной, самый большой, камень выпал, и весь крест держался на пустой оправе. Нам показалось это дурным предзнаменованием“.

Разговоры, разговоры…

ПЕРСЫ

Город еще гудел весельем. Казалось, никто не вспоминал о повешенных. Когда прибыл Александр Сергеевич, его резануло это общее легкомыслие. Неужели никому, кроме друзей, до случившегося нет дела? „Москва оставила во мне неприятное впечатление“, – писал поэт Вяземскому 9 сентября. Но не расшифровывал, оставляя впечатления до личного разговора: „…лучше самим видеться, чем переписываться…“

Между тем Первопрестольная действительно оказалась равнодушна к вчерашним казням. Она погрузилась в шум праздника. Рука привычно выводит: „стараясь забыть“. Но правда состояла в том, что Москве в тот момент и забывать было нечего. Мало кто интересовался всплеском неповиновения в Петербурге. Это позднее, в минуты слабости и поражений, разночинные писатели припомнят правительству… Пока же оно сильно, такие, как князь Петр Андреевич Вяземский, останутся в меньшинстве. Чтобы это меньшинство стало подавляющим, нужна крупная неудача. Она замаячила, как перспектива, уже в дни коронации.

Посреди общего восхищения пришли известия из Персии. С этой секунды Бенкендорф, судя по мемуарам, думал главным образом о страшной дыре на Востоке – никак не о Пушкине. 16 июля войска восточного соседа напали на Закавказье. Момент в Тегеране считали удачным: шахзаде Константин и шахзаде Николай непременно станут оспаривать друг у друга корону, в России начнется смута. Восстание на Сенатской дало повод сомневаться в силе империи. И Россию немедленно взялись пробовать на зуб то с одного, то с другого бока.

Персы были только первыми. Следом маячили турки, поляки… А за их спинами заинтересованные кабинеты – Лондон, Вена, Париж. Эти игроки пока предпочитали действовать чужими руками. Возле шахского трона особенную силу показывали англичане. На коронации с самыми дружескими пожеланиями от них присутствовали дипломатические представители. Но именно английский посланник сэр Эдвард Дисборо обратил внимание своего кабинета на слабость нынешнего императора.

В „Меморандуме о заговоре“ в январе 1826 г. он писал: „Николай мог бы казнить мятежных офицеров, или, возможно, сделав некоторые уступки их взглядам, он пришел бы к согласию с родовитой знатью и правил бы мирно. Возможно также, что он стал бы окончательно ими порабощен… Но он показал им штык, и посредством штыка ему придется впредь ими управлять. Индивидуумы, являющиеся членами 150 знатных семей, находятся под арестом… С дворянством он находится в состоянии открытой войны… Офицеры этой армии – та же самая знать, и если это противостояние будет длиться далее…“ Кто знает, что тогда произойдет? Внутренние смуты и неспособность защищать свои границы. Как минимум.

Первые шаги персов были успешны. Под предводительством принца Аббас-Мирзы их войска „заняли Ленкорань и идут далее, имея до 60 тысяч войск регулярных и 60 тысяч войск иррегулярных и около 80 заряженных орудий“. Небольшой – всего 50-тысячный – Кавказский корпус под руководством Алексея Петровича Ермолова не смог организовать надежную защиту. Персы углубились в Грузию и Азербайджан.

Государь призвал к себе своего далеко не старого „отца-командира“ И.Ф. Паскевича и уговаривал его ехать на Кавказ, несмотря на трудные отношения с Ермоловым: „Я тебя прошу, сделай для меня это… Неужели я так несчастлив, что, когда только коронуюсь, и персияне – чего никогда не бывало – берут у меня провинции? Неужели Россия не имеет уже людей, могущих сохранить ее достоинство?“

Непривычный для императора тон. Но то были первые месяцы царствования. Критический момент. И разговор с близким человеком, хорошо знавшим Николая I еще великим князем.

К тому же на следствии выяснилось много неприятного для „проконсула“ Кавказа Ермолова. И государь имел причины ему не верить. Впрочем, как и сам Бенкендорф. Декабрист Цебриков писал: „Ермолов мог предупредить арестование стольких лиц и потом смерть пяти мучеников, мог бы дать России конституцию, взять с Кавказа дивизию пехоты, две батареи артиллерии и две тысячи казаков, пойдя прямо на Петербург“. Но Ермолов, имев настольную книгу Тацита и комментариев на Цезаря, ничего в них не вычитал».

Молодо-зелено. Только человек, не закаленный «долговременной опытностью» в делах, способен полагать, будто дивизию так уж легко снять. Весь корпус расквартирован – все равно что разбросан – по несколько тысяч человек в разных местах. Александр Христофорович, начинавший службу на Кавказе, эту арифметику знал хорошо. Ермолову перейти свой Рубикон и прыгнуть из «проконсулов» в «диктаторы» посложнее, чем Цезарю.

Но тот факт, что Алексей Петрович – сторонник Константина и намеренно задержал присягу, в военной среде известен. Сразу возникли домыслы: не намеренно ли командующий Кавказским корпусом впустил врага в русские пределы, чтобы удобнее ловить рыбу в мутной воде? В воде новой Смуты?

«НАДО БЫ СПРЫСНУТЬ!»

Никто не видел этой новой смуты ближе Александра Христофоровича. Весь день 14-го он был подле государя. Близ царя, близ смерти, как говорится. А вечером по горячим следам написал другу Михайле Воронцову в Одессу: «Если бы эта династия не занимала трон, ее следовало бы провозгласить». И вскоре получил ответ: «Когда же государь начнет нас щадить, а…[5]5
  Обычно исследователи по созвучью подставляют в документ слово «дураков», но у М.С. Воронцова употреблено более грубое ругательство: «м…ов». Вписанное во французский текст русскими буквами оно особенно ясно показывает позицию графа.


[Закрыть]
вешать?» «Нас» – значит тех, кто работает, держит на себе империю. О вторых и так ясно.

В ночь на 15-е Бенкендорф специально проехал по улицам. Мороз крепчал. Город был наводнен войсками и разделен на квадраты бивуаков. Полиция при свете факелов и костров очищала Сенатскую площадь от трупов. Еще никому в голову не приходило соскребать с тротуаров застывшую кровь. Руки-ноги бы собрать да сложить в сани. Вереницы возков, телег, розвальней, а на них не прикрытые рогожей люди ли, куски ли людей – не поймешь.

Бенкендорф, проезжая верхом по набережной в сторону Галерной, остановил квартального надзирателя, чтобы спросить: сколько? За тысячу.

На зданиях вокруг окна до верхних этажей были забрызганы мозгами и кровью. В нише на стене Сената прежде стояли Весы Правосудия. Туда забрался народ, чтобы лучше видеть творившееся на площади. Первый залп картечи, такой мирный, по мысли государя, – поверх голов мятежников – попал по зевакам.

Бенкендорфа трудно было удивить кусками человеческих тел. Но менее всего хотелось продолжения. Не на поле боя, не в чужом краю. Тогда неясно было, полыхнет ли в Москве, Киеве, Варшаве? Юг, 2-я армия, Тульчин. Что будет там?

Когда генерал вернулся во внутренние комнаты дворца, они походили на бивуак. Беспрестанно являлись посыльные с донесениями командиров разных частей. Государь спать не мог. Он оставался в том же мундире, в который облачился утром, переодеться сил не хватало. Прилег на полчаса на стоявший в коридоре диван, закрыл глаза и тут же открыл.

Уже приводили арестованных. Генерал-адъютанту К.Ф. Толю было поручено снимать показания. Вскоре его сменил Бенкендорф. Он расположился на софе возле маленького столика под портретом покойного императора. Считалось, что смотреть в лицо Александру Павловичу бунтовщикам будет стыдно. «Мое намерение, – сказал тогда император Александру Христофоровичу, – не искать виновных, а дать каждому шанс оправдаться».

Полгода, как пустой сон. Кому-то из арестованных он сочувствовал. Кто-то его раздражал. Был суд, который вовсе не следовало бы считать фарсом. Документы готовил сам М.М. Сперанский – лучший юрист России, а может статься, и Европы. Реформатор. Однако и у него душа не принимала бунта. Слишком страшное «завтра» он сулил.

Однако хуже всего Бенкендорфу показался день казни. 13 июля.

В три, когда осужденных вывели, едва развиднелось, и люди с трудом могли рассмотреть собственные руки. Часовые молчали. Священник в предпоследний раз подошел с крестом. Бестужев-Рюмин плакал. Рылеев шел с поднятой головой. Он был жертва при заклании и верно понял свою роль: «Я умираю как злодей, да помянет меня Россия!»

Каховский молчал. Он все сказал на следствии. Горько сожалел о Милорадовиче. Негодовал на покойного императора. Уверял, что дальше будет хуже. Видел слезы молодого царя. Слышал его отзыв: «Это человек, исполненный самой горячей любви к родине, но законченный изверг». Чего же больше? Утешаться тем, что ты единственный, кого государь действительно хотел помиловать?

Пестель вышел, понурив голову. Без речей. И как видно, молился. Он всегда много думал о Боге, только мысли его на сей счет иным казались странными. Вид виселицы привел полковника в замешательство: «Я полагал быть расстрелянным».

Тем временем из крепости стали выводить тех, кому надлежало только увидеть казнь. А самим подвергнуться позорному аутодафе с ломанием шпаг и сжиганием мундиров. Их было немногим более сотни. Удивленный ропот прошел над плацем, сжатым в каре первыми гренадерскими ротами гвардейских полков. Говорили, что в казематах побывало около полутысячи. Где же остальные? Менее всего верилось, что их отпустили.

Барабанная зыбь.

Чтение приговора.

Измученные люди, паче чаяния, оказались равнодушны к августейшему милосердию. Их смешила мрачная торжественность. Не трогало унижение перед товарищами. Бедный князь Сергей Волконский имел наглость раскланиваться со знакомыми, которые шарахались от него, как от зачумленного.

Заключенный в четвертое, сводное, каре Мишель Лунин, дослушав сентенцию суда, крикнул по-французски: «Прекрасный приговор, господа! Надо бы спрыснуть!» И тут же, скинув штаны, исполнил сказанное.

Его выходка была встречена с веселым сочувствием. В том смысле, что мочились они на прощение императора. И хотя больше никто примеру не последовал, но черта между осужденными и их вчерашними сослуживцами обозначилась резко.

На помосте между тем заканчивались последние приготовления. Раздался рассыпной барабанный бой, каким обычно сопровождают гонение сквозь строй, и уже не умолкал ни на минуту. Осужденным нахлобучили на головы белые мешки, накинули петли. Скамьи мерно подрагивали под ногами. Когда их вытащили, лишь две веревки упруго дернулись, оставив качаться коконы человеческих тел. По судорожному, быстро прекратившемуся движению ног было видно, что Пестель и Бестужев умерли сразу. Самый виноватый и самый молодой…

Но трое несчастных полетели вниз. Других веревок не было, пришлось посылать в лавки, по утреннему времени закрытые. Наконец достали втридорога и, чертыхаясь, начали прилаживать заново. Опять явилась скамья. Послышался барабан, нервно выбивавший «зеленую улицу». Доска шатнулась, и новые веревки оправдали надежды.

Немногочисленная, но с каждой минутой прибывавшая толпа рванула было через заграждения к виселице в надежде поглумиться над трупами. В воздухе замелькали камни и палки. Но солдаты оттеснили зевак от места казни. Через два часа тела сняли и отнесли в Троицкую церковь для отпевания. На следующий день должен был состояться общий молебен за упокой тех, кто погиб на Сенатской площади.

Через неделю пришло письмо от друга Михайлы из Одессы: «Ни в одной другой стране пятью виселицами дело бы не ограничилось».

«КАК Я БОЯЛСЯ, КАК БЕЖАЛ»

Какое из этих страшных событий подтолкнуло государя к решению о Пушкине? Паскевич, конечно, все исправит на Кавказе. Но и здесь, «во глубине России», необходимо склонить чашу весов в пользу молодого императора. Коронационные торжества – прекрасное время для помилования.

Дорога из Михайловского до Москвы заняла четыре дня. Ровно вдвое больше, чем у фельдъегеря Вальшема в одиночку. «Без фельдъегеря у нас, грешных, ничего не делается», – писал поэт соседке П.А. Осиповой. Сопровождающий имел строжайшее предписание забрать Пушкина и без промедления доставить к императору. Ожидать от такой спешки добра не стоило. Сам Вальшем ничего не знал и, кажется, думал, что везет смутьяна на расправу.

С собой Пушкин захватил «Пророка», намереваясь при встрече зачитать царю:

 
Восстань, восстань, пророк России!
Позорной ризой облекись,
Иди и с вервием вкруг выи
К у[бийце] г[нусному] явись!
 

Так, с обличением у сердца, поэт проделал весь путь, крайне возбужденный и на вид совсем больной. 8 сентября около четырех пополудни экипаж прибыл к канцелярии дежурного генерала. А уже оттуда поднадзорного препроводили в Чудов дворец в комнаты императора.

Многие, кто был представлен Николая I после коронации, отмечали, что император не походил на себя. Чиновник Ф.Ф. Вигель вспоминал: «Отворилась дверь, и вышел человек весьма еще молодой, высокого роста, тоненький, жиденький, беленький, с нагнутыми несколько плечами и со взглядом совсем не суровым, каким ожидал я его. Откуда взялись у него через два года спустя, вместе со стройностью тела, эти богатырские формы, эти широкие грудь и плечи, это высоко поднятое величественное чело? Тогда еще ничего этого не было».

Но Пушкин видел Николая Павловича раньше. Он оставил его портрет на полях поэмы «Руслан и Людмила», написанной фактически к бракосочетанию великого князя с прусской принцессой Шарлоттой, в православии Александрой Федоровной. Тогда, в 1817 г., камер-паж П.М. Дараган описывал Николая: «Он был очень худощав и оттого казался еще выше. Облик и черты лица его не имели еще той округлости, законченности красоты, которая в императоре так невольно поражала каждого и напоминала изображение героя на античных камеях».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю