Текст книги "Лекарство от любви – любовь"
Автор книги: Ольга Егорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Он разжал пальцы и отпустил ее руку, поверив в то, что у этого сна и в самом деле может быть продолжение. У него, у сна, есть этот шанс…
И может быть, у самого Германа тоже.
Она расстегнула молнию на сумке и извлекла оттуда блокнот и ручку.
– Скажи номер телефона. Я тебе позвоню.
Шесть цифр, одна за другой, появились на белой бумаге, словно подтверждая все то, о чем он только что подумал. Шесть цифр, написанных ее рукой в ее блокноте. Наверное, это кое-что значит.
И еще шесть цифр. Он сразу запомнил их, еще до того, как она закончила писать последнюю и, вырвав листок из блокнота, протянула ему:
– Возьми. Это мой номер… Ну все, я побежала!
Он долго смотрел ей вслед, прислушивался к ее торопливым шагам, к гулкому эху ее шагов, к воспоминанию о ее шагах. Он шел по улице, трепетно оберегая это воспоминание от какого-либо вмешательства извне.
И только через два или три квартала остановился, внезапно вспомнив о том, что оставил где-то на дороге возле парка свою машину.
Кристина смотрела в окно.
Мысли, порождаемые в сознании звуками стекающих по стеклу капель, были предательски обманчивыми. И таяли точно так же быстро, как потоки мутной воды. И все же она не могла справиться с собой, заставить себя оторвать взгляд от стекла. Как будто на самом деле в этих однообразных звуках, в этих нечетких, быстро исчезающих с полотна рисунках дождя можно было отыскать разгадку.
Что разгадка совсем близка. Нужно только смотреть на капли не отрываясь, следить взглядом за тем, как они, ударяясь о стекло, стекают вниз, сливаясь в общий поток, и исчезают, столкнувшись с неизбежностью оконной рамы. И тогда все встанет на свои места. Все будет простым и понятным, и она, может быть, даже удивится: «Надо же, как это я раньше не догадалась…»
Она усмехнулась: «Сколько лет ты мечтаешь об этом. Веришь в то, что понять – значит простить. Но иногда простить бывает даже проще, чем понять. В этом-то вся и проблема…»
Раздался стук в дверь.
– Кристина Анатольевна, – послышался робкий голос секретарши.
Кристина обернулась, с трудом попытавшись стереть с лица горькие признаки воспоминаний.
– Да, Алина?
– Уже пять минут седьмого. Я пойду?
– Да, иди, конечно. У тебя же рабочий день до шести, зачем ты спрашиваешь?
– Я просто подумала… Если вы задержались, может быть, я вам нужна?
– Нет-нет, ты иди. Я тоже сейчас пойду домой. До завтра, Алина.
– До завтра.
– И спасибо тебе, – прошептала Кристина одними губами, когда дверь уже закрылась.
Если бы Алина ее услышала, она бы удивилась. В самом деле – за что спасибо? За то, что в дверь постучала и заставила Кристину обернуться? Но ведь рано или поздно она все равно справилась бы с этим наваждением сама. Сколько раз уже с ней такое случалось.
Хотя этот день на самом деле был каким-то особенным. Кажется, еще ни разу за прошедшие десять лет воспоминания не имели над ней такой сильной власти. Она боролась с прошлым с переменным успехом в отдельно взятых «сражениях», но в целом несомненное преимущество было на ее стороне. Она думала, что так будет всегда.
И вот, надо же, на заладилось. С самого утра, еще когда она, попав в пробку, попыталась расслабиться, включив радиоприемник, все пошло не так, как надо. Кристина нажала на кнопку, и тут же в салон ворвались голоса скрипок, заставив ее вздрогнуть и застыть в полном оцепенении. Чайковский, серенада для струнного оркестра. Сочинение сорок восемь.
Музыка из прошлого. Неразрывно связанная с тем, о чем теперь было так больно думать. С тем, о чем она запрещала себе вспоминать. Потому что это было самое страшное, самое невыносимое и самое запретное. Откуда взялся Чайковский на молодежном попсовом канале, где, кроме популярного нынче рэпа и песен про «фиалки в сахаре» в исполнении современных безголосых поп-див, больше никогда ничего не звучало? Почему вдруг Чайковский? И почему именно это, сорок восьмое сочинение? Не сорок пятое, не сорок шестое?
Утром она сумела справиться с наваждением достаточно быстро. Просто повернула ручку радиоприемника и полностью убрала звук. И только потом заметила, что на экране высвечиваются совершенно незнакомые частоты – видимо, накануне вечером она нечаянно, сама того не заметив, переключила приемник на канал классической музыки.
Кристина сумела взять себя в руки, и все же горький осадок остался на весь день. Музыка не смолкала, не исчезала из памяти. Под этот горький аккомпанемент прошлого она провела первую половину дня, отчаянно и безуспешно пытаясь заглушить голос скрипки, отвлечься текущими делами. Напрасно.
Разозлившись, она вдруг придумала выход. В кабинете стоял телевизор, Кристина быстро отыскала музыкальный канал и уселась напротив, жадно впитывая в себя примитивные комбинации нот и рифмы в стиле «розы – слезы».
Сработало. Скрипка под таким натиском быстро сдалась, отступила и почти забылась. Розы, слезы и прочие проблемы прыщавого подросткового возраста прочно и по-хозяйски заполонили сознание, втайне, видимо, удивляясь, отчего это она их так долго не прогоняет. Но воспоминания в тот день так и не отпустили ее. А вечером, когда вместо запланированного ужина в ресторане с Германом произошла эта неожиданная встреча…
Варька – кусочек прошлого. Раннего прошлого, «постпрошлого». Значительная часть жизни «до». Хоть и не была она напрямую связана с тем, что случилось с Кристиной потом, а все же еще одна невидимая струна души была задета и зазвучала отчаянно, невыразимо тоскливо.
«Нет, так дело не пойдет», – сказала себе Кристина, с трудом подавляя желание вновь подойти к бару и откупорить еще одну бутылку «Хенесси». Сколько можно пить, не пьянея? Сколько можно заглядывать в зеркало в тупой надежде отыскать во взгляде признаки хмеля? Нет, такого подарка ждать от судьбы не приходится. Так что же делать?
В ящике стола у Кристины лежал дневник. Тонкая голубая тетрадка, которая попалась под руку однажды несколько месяцев назад. Отчаянное желание высказаться, «слить куда-нибудь все это дерьмо, дерьмо чертово!» в тот раз в ней победило. Она взяла тетрадь, взяла со стола шариковую ручку «Паркер» и в относительной тишине, изредка нарушаемой пиликаньем мобильного телефона, на экран которого она даже не смотрела, стала писать.
Сейчас она добралась до этой заветной, до этой ненавистной тетрадки со смутной целью. Писать Кристина не собиралась, потому что еще в тот далекий вечер убедилась в полной бессмысленности этой затеи. «Если вам не с кем поговорить – поговорите сами с собой. Поговорите так, как будто разговариваете с невидимым, доброжелательным собеседником, который непременно вас выслушает, непременно поймет и поможет во всем разобраться…» Всю эту ахинею она сама и штатные психологи реабилитационного центра несли изо дня в день, со временем перестав удивляться в тех случаях, когда совет оказывался полезным. Люди, тихие доверчивые психи, с послушностью дрессированных цирковых пони внимали дурацким советам, и советы эти им помогали. «Тихо сам с собою» срабатывало в восьми случаях из десяти.
Наверное, именно этой послушности дрессированного циркового пони Кристине и не хватало. Она все никак не могла сдвинуть себя с места, перестать бояться прошлого и поговорить о нем. Хотя бы с самой собою, за неимением лучшего собеседника. Или за нежеланием иметь такового.
Она открыла первую страницу голубой тетрадки, с трудом преодолевая желание тут же снова ее закрыть и запихать в самый дальний ящик стола. А еще лучше – порвать на мелкие кусочки, на крошечные, почти микроскопические кусочки, а потом сжечь дотла, до белого, неопознаваемого уже пепла, и пепел этот законсервировать в банке и схоронить на дне моря. А еще лучше, еще вернее – на дне океана.
«Только пепел знает, что значит сгореть дотла»…
Только ни моря, ни океана поблизости не было.
«В тот вечер, впрочем, это был даже не вечер, а еще день, зимний день, шел снег…»– прочитала Кристина и усмехнулась: дурацкая романтика. Дурацкая, дурацкая романтика. Но все же на этот раз разрешила себе кое-что вспомнить. Только не все и не сразу.
Сначала Кристина разрешила себе вспомнить его глаза. Как там было у Цветаевой? «Смеясь над встречей роковой, светло сияют два алмаза, два широко раскрытых глаза из-под опушки меховой…» В тот день шел снег – мохнатый, теплый и сонный, оседал на крышах домов ленивым белым медведем, раскидывал лапы широко и заглядывал в глаза прохожим. Он, снег, наверное, первым и увидел его глаза. А потом, опустившись на плечо, тихонько шепнул Кристине: «Посмотри…»
Откуда же она знала, что встреча будет «роковой». Просто повернула голову, повинуясь тихому шепоту снега. Взгляды пересеклись, встретились. «Ну и погода», – прочитала во взгляде его нехитрые мысли. Глаза искрились, были чертовски живыми и горячими на фоне белой зимы. Солнца в тот день не было, снег не блестел и лежал на земле, как несвежая простынь.
Она кивнула, согласившись. Красивые у него были глаза. На голове – смешная шапка. Клочья лисьего меха торчат в разные стороны. Шея замотана шарфом в три оборота, руки – в варежках. Не в кожаных мужских перчатках, а именно в варежках. Смешной, похож на ребенка. Хотя видно было сразу, что ему почти сорок. Что он старше Кристины лет так на двадцать… Взрослый дяденька в нелепой шапке и пушистых варежках. Если бы не тщательно выбритый подбородок – настоящий Дед Мороз, по рассеянности забывший путь в свою сказочную Лапландию. Потерявшийся в лабиринтах российской паутины дорог. Вот только посоха и мешка с подарками ему не хватало.
Между ними была дорога. Широкая и пустая, почти ни одного прохожего. «Черт возьми, ну и долго, интересно, он будет пялиться на меня? – подумала она и добавила: – А я – на него…»
Ведь ничего интересного в нем не было. Обыкновенный, каких тысячи. Вот только глаза…
«Скучаешь?» – снова послышался шепот. Кристина передернула плечами: что за манера разговаривать через посредников? Скучающий снег дожидался ее ответа, чтобы передать его, как передают официанты в ресторане записки и бутылки шампанского. От столика к столику. От нашего стола – вашему столу…
«Вот еще. Просто стою возле магазина, жду, когда откроется. Картошку надо купить, лук всякий…»
Он улыбнулся. Она знала, что построила фразу неправильно. «Лук всякий» – так не говорят. Лук – он и есть лук. Ну, что ж теперь поделаешь. Не нравится – пусть не слушает.
И все-таки она ждала продолжения разговора. Но сонный снег больше не хотел уже оставаться посредником в этом странном диалоге. Наверное, он показался ему неинтересным. Он, снег, рассчитывал на что-то большее, чем разговоры про лук и картошку. На что-то более романтическое.
Это вот с ним-то? С этим, в варежках? Романтическое?
Кристина посмотрела на циферблат наручных часов и нервно переступила с ноги на ногу, давая понять, что ей тоже все это уже порядком надоело. А потом обнаружила, что снова смотрит на него. Не смотрит, а прямо-таки пялится. Да что же это в самом деле такое? Чем он ее так привлек, этот дурацкий мужик в лохматой рыжей шапке? С дурацкой улыбкой на лице? Ну что в нем такого особенного?
Наверняка такой же, как тысячи других. С кучей малолетних детей, растолстевшей женой и кризисом среднего возраста. Она даже представила себе жену, полнотелую и дряблую даму в застиранном халате. Живо нарисовала в воображении ее толстые ноги, торчащие из-под глупой юбки выше колен, обтянутые сетчатыми колготками, как два батона колбасы. Пяток разнокалиберных детишек с сопливыми носами и разбитыми коленками. С вечным, застывшим на растянутых губах словом «ку-у-пи…». А престарелая рыжая шапка – яркий атрибут несостоявшейся жизни. И варежки – из той же оперы. Летом вкалывает на даче, осенью загружает багажник какой-нибудь ржавой «копейки» помидорами да картошкой. Картошку – в погреб, помидоры – в банку… В постели – проблемы…
Кристина мстительно рисовала все новые и новые жуткие иллюстрации к его несостоявшейся жизни. И в этот момент двери дамского салона, возле которого отирался мужик, распахнулись, и из него выпорхнула ОНА.
Эфемерное существо в кожаных сапогах на тонюсенькой шпильке. В шикарном манто из голубой норки. Дама полусвета в тонком облаке элитного французского парфюма. Волосы до плеч сияют так, что хочется зажмуриться, источник магического отражения света определить невозможно. Обычно волосы сияют на солнце. Эти волосы сияли сами по себе, наперекор серому, затянутому облаками небу. Брови тонкие, кожа фарфоровая, глаза необыкновенно синие…
Она выпорхнула из парикмахерской и повисла у него на шее. «Ну и дура, – было первой мыслью Кристины. – При таких-то внешних данных могла бы стать любовницей какого-нибудь нефтяного магната, олигарха, принца Брунея, президента страны…» А потом подумала, не сдержавшись: «Боже, до чего хороша…»
Светочка была прямо-таки произведением искусства. Правда, в тот момент она еще не знала, что зовут ее Светочкой. Она вообще ничего о ней не знала. Только поразилась внешнему совершенству, и еще в голове мелькнула туманная мысль о возрасте. Девочка была совсем молоденькой, моложе даже самой Кристины, которой в то время было девятнадцать лет.
Тонкая кисть, обтянутая кожаной перчаткой от какого-то французского модельера, скользнула под локоть «Деда Мороза», и они зашагали, тесно прижавшись друг к другу, по безлюдной улице. Вслед за ними лениво и послушно полз мохнатый снег, оставляя мир, как сказал Бродский, в меньшинстве…
И откуда тогда взялось это странное чувство обиды? Как вообще можно обидеться на снег?
На ее счастье, послышался скрип двери. С опозданием на пять минут магазин все же открыли после обеда. Она облегченно вздохнула и стала думать о картошке. О картошке, о луке и о борще, который просила приготовить мать к вечеру.
Уже у кассы она полностью о нем забыла. И мысли о картошке, спасительные на первом этапе, тоже исчезли из головы. Вышла из магазина она уже совсем прежней. Спокойно шла по улице и сосредоточенно смотрела себе под ноги, чтобы не поскользнуться. Потому что ботинки у нее были скользкие, а глаза – близорукие. Изредка бросая взгляды в витрины магазинов, она видела там свое отражение. Высокая и худая, с неизменно короткой стрижкой девица спортивного типа. Не красавица, но с изюминкой. Уверенности в себе ей было не занимать. А снег – это просто вода, преобразованная в твердую субстанцию путем замораживания. Химию она всегда знала на пять…
– Ты никогда обо мне не думаешь! Думаешь только о себе! Ты всегда, всегда такой! Боже, как же мне все это надоело! Видеть тебя не хочу! – услышала вдруг Кристина. Остановилась, подняла глаза и снова увидела все ту же картину.
Ослепительную блондинку и мужика в лохматой лисьей шапке. Сладкая парочка. Странная парочка. Они стояли посреди улицы. Блондинка истерично орала, отчаянно жестикулировала, а мужик молча хлопал виноватыми глазами.
– Подожди, Светочка, послушай… Ты не поняла…
– Я все поняла! Все прекрасно поняла, и не нужно мне ничего разжевывать! Не надо думать, что я тупая!
Блондинка сорвалась с места. Мужик попытался схватить ее за руку, но она вырвалась. Обернулась, грозно сверкнув глазами, и прорычала:
– Не смей ко мне прикасаться! И не ходи за мной, понял?
Кристина вдруг поняла, что стоит посреди дороги и откровенно наблюдает за происходящим. Ждет, как зритель, притихший в театральном партере, развязки…
Светочка зашагала быстрой походкой прочь. Походка была неровной – тонкие шпильки увязали в липком и мокром снеге, каждый раз приходилось выдергивать зло и отчаянно…
«Идиот, – подумала она с жалостью. – Надо было думать раньше. Надо было в зеркало на себя посмотреть, в паспорт свой заглянуть, чтобы уточнить забытую дату рождения прежде, чем с такой связываться…»
Непонятно было, откуда взялась эта жалость. И уж совсем невозможно было объяснить, почему это она вдруг, поравнявшись с «идиотом», остановилась.
Остановилась – и все. Такая же идиотка. Ему хоть скидку на возраст можно было сделать, а ей?
Снова встретились взгляды. Ее – гневно сверкающий злостью на саму себя, и его – виноватый, смущенный… Детский.
– Возраст. – Он развел руками и добавил: – Извечный конфликт отцов и детей.
– В смысле? – Она опешила, не понимая, при чем здесь вообще извечный конфликт.
– Ей шестнадцать, – пояснил он. – Она еще подросток. Многого не понимает. А я объяснить не могу. Слов не могу найти нужных. Мне с ней трудно, знаете…
– Да? – только и сказала Кристина, продолжая таращиться на него так, словно он был куклой, сбежавшей из музея восковых фигур.
Почему-то на ум пришло именно это сравнение.
– Да, – ответил он так же глупо. Интересный получался диалог. А главное, содержательный.
– И что?
Он перевел свой тоскливый взгляд на дорогу. Силуэт дамы в норковом манто был уже едва различим.
– Упрямая, несдержанная, капризная. Вся в мать. Вдвоем мы с ней еще справлялись, но Лида умерла четыре года назад. Теперь мне приходится заниматься ее воспитанием самостоятельно. А я и не знаю, как ее воспитывать. Что мне с ней делать вообще… Она кажется взрослой, но тем не менее, знаете, до сих пор читает сказки…
– Сказки?..
– Да, знаете… Есть такая итальянская сказка про мальчика Джельсомино, у которого был очень сильный голос…
– Так это ваша дочь? – опешила Кристина от такого поворота событий. Детские сказки с образом сексуальной нимфетки никак не вязались.
– Конечно. – Он слегка удивился. – А вы что подумали?
Глаза его сверкнули лукаво. Наверное, все-таки лестным показалось предположение Кристины.
– А я подумала – любовница, – разозлившись на себя окончательно, выдала Кристина. И, чтобы поставить наконец точку в этой непонятной истории, полюбопытствовала: – И чего мы с вами вообще здесь стоим?
– И правда, – живо откликнулся он. – Может быть, если у вас есть время, посидим где-нибудь? Здесь неподалеку есть одно маленькое, очень уютное кафе. Там варят настоящий, очень вкусный кофе. Я хотел бы вас угостить…
– Что-о? – пропела она в ответ, взметнув брови.
Точка, так смело ею только что поставленная, неожиданно превращалась в многоточие. Вот такая вот нехитрая грамматика… Знак вопроса уже вырисовывался где-то вдали. А через несколько минут они уже сидели в маленьком и уютном кафе, за столиком, старомодно накрытым ажурной белой скатертью.
Кафе называлось «Ретро». В кафе играла музыка. Чья-то неугомонная скрипка создавала ностальгическую атмосферу горько-сладких воспоминаний о прошлом. Чайковский, серенада для струнного оркестра. Сочинение сорок восемь. В воздухе витали запахи, вполне мирно сосуществуя друг с другом. Пахло красным вином, пролившимся на белоснежную скатерть за столиком неподалеку. Жареной картошкой, купающейся во фритюре на кухонной плите. Деревом, покрытым свежим лаком, шепотом влюбленных пар за столиками, кокетливыми улыбками официанток… Пахло снегом, который шел за окном, оставляя мир в меньшинстве, как сказал бы Бродский…
– Меня зовут Артем, – представился он, когда они уже сидели за столиком. Кристина облегченно вздохнула – теперь ей по крайней мере не придется мысленно называть его «мужиком», «мужиком в лохматой шапке», «мужиком в варежках» и так далее. Надо же, как все просто. Артем.
– А меня зовут Кристина.
– Я предлагаю сразу перейти на ты. Чтобы не возникало впоследствии неловких моментов.
И куда только подевалась его неуверенность, словно он снял ее с себя вместе с мохнатой лисьей шапкой и варежками, сдал в гардероб кафе, обменяв на тусклый алюминиевый жетончик. Сбросил, как сбрасывает кожу змея, как Василиса Прекрасная сбрасывала свою лягушачью шкуру и превращалась в обалденную принцессу…
В тот вечер это сравнение ее рассмешило. Мужик по имени Артем оказался весьма симпатичным нахалом. О каких последствиях он говорит?
– Хорошо, давай на ты, – сказала она, уже тогда поняв, что инициатива в разговоре всегда будет принадлежать ему. И снова, чуть позже, уже слегка захмелев от выпитого вина, она подумала о том, что он ей нравится. Кофе в тот вечер они почему-то заказывать не стали.
А вино было вкусным. Кристина пила его медленно, смакуя каждый глоток, и почти весь вечер молчала. Пакет с картошкой и «всяким луком» бугристой кучкой примостился на стульчике рядом. Время от времени Кристина бросала на него взгляды, вспоминала, что мать велела сварить суп, и равнодушно отворачивалась, понимая, что до кухонной плиты доберется сегодня не скоро.
Артем оказался художником. И не каким-нибудь простым художником, малюющим жалкие зарисовки из жизни городского парка прямо с натуры, с вычетом бесконечных карапузов, мамаш с колясками и потенциальных мамаш с животами – только пруд, только деревья рядом с прудом и деревья, отраженные в пруду. Артем был не простым, а известным художником. Не в масштабах вселенной и даже не в масштабах страны, но на городском уровне. Он просто назвал Кристине свою фамилию, и больше ничего говорить было не нужно. Живописью она не интересовалась никогда, но телевизор в доме имелся. Кристина использовала его в качестве фона, на котором производилась чистка ковров, надраивание полов, утюжка белья и все прочие прелести женской доли. То есть телевизор Кристина никогда не смотрела, она его только слушала, и фамилию художника – Гнедич – слышала неоднократно. И про выставки в Музее Радищева и в Доме национальных культур хоть и понаслышке, но знала.
Впрочем, ни слова о выставках в тот вечер он не произнес. Не заводил глаза надменно к потолку, небрежно уточняя: Гнедич. У него просто была такая манера разговора – периодически обращаясь к самому себе, называть себя по фамилии.
«Ну и дурак ты, Гнедич, подумал я тогда. Кретин узколобый…»
Об остальном Кристина сама догадалась. И даже о том, что зарабатывает художник Гнедич не слишком много, но и не слишком мало по меркам обычных людей. И о том, что все заработанное без остатка вкладывает в самое дорогое сердцу предприятие – в Светочку. В ее шубки, сапожки, сережки. Отсюда и лисья шапка, отсюда и образ несостоявшегося мужчины, по колено увязшего в дачном черноземе.
Вино в бокалах появлялось и исчезало снова. Лук, томящийся в безвоздушном полиэтиленовом пространстве, уже начинал потихоньку заявлять о себе, требуя свободы.
– Пахнет луком, – сказала тогда захмелевшая Кристина. – Пойдем отсюда.
Он согласно кивнул, подозвал официанта, расплатился. И они ушли из кафе, оставив там луковый запах вместе с пакетом… Кристина про него даже не вспомнила.
А потом они шли по улице. Кристина большей частью помалкивала, опиралась на его руку и тихонько слушала.
Она слушала его, смотрела в его глаза и слишком отчетливо понимала, что раньше в ее жизни и не было ничего.
Вообще ничего.
И это «вообще ничего» вместило в себя детство с разбитыми локтями и коленками, с детским садом и хороводами вокруг наряженной елки. Раннюю юность – отрочество, как сказал бы великий писатель, – с двойками по математике и пятерками по литературе, со стихами Бродского и Гумилева, с прозой Достоевского и Саши Соколова, с песнями ранних «Битлов» и группы «Наутилус», с помидорно-перечно-огуречными грядками, которые каждое лето они ездили с классом спасать от сорняков. Сюда же, в это «вообще ничего», благополучно уместилась и первая любовь в детском саду с Пашкой Селезневым, первый целомудренный поцелуй через листочек клена. И вторая первая любовь с одноклассником Лешей Кашириным, и роза, которая простояла в вазе целых две недели, не засыхая, и ворох записок, и горячее Лешкино дыхание, и легкий запах пота у него из-под мышек. И все остальные любови, уже без нумерации, но все с тем же горячим дыханием и легким запахом пота из-под мышек. Неумелые поцелуи украдкой, мокрая от глупых слез подушка, первая ревность, первая потеря, вторая потеря, третья… Первый, второй и третий курс института – соответственно нумерации потерь. Имена потерь стерлись из памяти вместе с цветом их глаз, номерами их телефонов, музыкой голосов и вкусом поцелуев.
И даже Варька.
Любимая подруга Варька, с которой Кристина выкурила первую в жизни сигарету, а это уже кое-что значило. Варька тоже, немного подумав, робко шагнула в это «вообще ничего», заранее прощая Кристину, не держа на нее обиды и зла. Варька, полностью поглощенная своей глупой любовью к Лешке Паршину, отдающая ему все свое время без остатка. И Лешка Паршин шагнул вместе с ней – туда же, и мечты о кафедре психологии полетели следом, торопливо размахивая короткими подрезанными крыльями…
А то, что было, было потом.
Был мягкий снег, который передавал их шепот друг другу. Который бежал следом – сначала за ним, за Артемом, и раскрасавицей его дочкой Светочкой, потом бежал за Кристиной, а потом мягко стелился вслед, оберегая от посторонних глаз – их двоих. Тепло его руки, коснувшееся пальцев, обнявшее их так нежно, что пальцы, а за ними и все тело стало ватным, обмякшим, и стайка торопливых мурашек пронеслась по коже, остановившись, замерев где-то внизу живота.
И это ее сумасшедшее: «Пойдем ко мне… Пойдем ко мне… Матери нет дома, она в ночную смену ушла, пойдем ко мне…»
Торопливые поцелуи в лифте. Торопливые и жаркие поцелуи возле двери. В прихожей. «Не надо, не включай свет…» Кожаная куртка на меховой подкладке – на полу. Смешная лисья шапка, смешные варежки, смешные ботинки. Дорожка в спальню, усыпанная, как осенними листьями – свитером, брюками, еще раз брюками, еще раз свитером. Все остальное уже в спальне, возле кровати, и не листопадом уже, а мелким весенним дождиком, включая пуговицы от рубашки.
Было, было.
И новая стайка мурашек, и еще одна, бегущая наперегонки. Гладкая прохладная ладонь, горячие его губы – везде, везде, и даже там, где представить себе их так невозможно-сладко, так сладко-невозможно…
Даже теперь.
«Вообще ничего» длиной в девятнадцать прожитых лет свернулось в клубок, заархивировалось, запаковалось в какое-то краткое бессмысленное мгновение. А то, что было, размером в один прожитый вечер и сумасшедшую ночь на старом поскрипывающем диване, стало огромным, непостижимо бесконечным.
Она могла вспоминать это «было» даже дольше, чем оно было. Мысль об одном вечере протяженностью в годы. До тех пор, пока она не запретила себе вообще об этом вспоминать. Пока не сказала железное «нет», железобетонное «нет», впервые и с огромным удивлением ощутив собственную стальную хватку.
Но это уже потом. А сначала было можно вспоминать этот вечер и десятки других точно таких же воспаленно-безумных вечеров и ночей на старом диване. Сутки – через трое. График дежурств матери в ночную смену с завидной точность отражал график их любви. Впрочем, и в промежутках они, не пытаясь сдерживаться, освещали светом этой любви темные площадки в заброшенном парке на Соколовой горе, салон старенькой «девятки» Артема с бессовестно незатонированными стеклами. Две влюбленные рыбы в аквариуме. Кристина смеялась, когда он так говорил.
Впрочем, здесь, в аквариуме, Кристине нравилось меньше всего. Даже не потому, что он был прозрачным. Ей было наплевать на то, что кто-то может их увидеть. Пусть завидуют, пусть сходят с ума от зависти, пусть умрут от нее. Пусть тысячу раз умрут. Нет, дело было не в этом.
Дело было в Светочке.
В ее запахе, который обитал здесь. Кристине всегда казалось, что она, Светочка, находится в салоне вместе с ними. На переднем сиденье водителя, на переднем сиденье пассажира, на заднем сиденье. Висит под потолком или занимает любое другое место в салоне машины, частично свободное от их любви.
Элитный запах элитной французской дряни. Вуаль из теплого вирджинского кедра и чувственного сандала с легким оттенком шелкового мускуса. Ей всегда казалось, что Светочка рядом. «Она моя дочь, – мягко напоминал ей Артем, – глупо ревновать отца к собственной дочери».
Конечно же, это было глупо. Но Кристина все равно ревновала. Потому что слишком часто, как ей казалось, случались в ее жизни одинокие вечера, которые он заполнял Светочкой. Общением со Светочкой, любовью к Светочке. К своей дочери. «Она хорошая девочка, просто у нее сложный, очень сложный характер…» – говорил Артем.
Именно из-за этого сложного ее характера они были лишены некоторых простых и важных вещей. К примеру, за три месяца сумасшедшей любви Кристина ни разу не побывала дома у Артема. Экзотика парковых зарослей, не покрытых еще листвой, пропитанного запахами салона и надрывно скрипящего дивана постепенно начинала терять свой первозданный шарм. Но…
«Светочка не поймет. Если увидит нас вместе – просто не поймет. У нее очень сложный характер», – слышала Кристина в десятый, двадцатый, в сто восемьдесят проклятый раз. И ее злило, что они должны скрывать свою любовь от Светочки, которая этой любви не поймет. Она думала: «Разве это не ее, не Светочкины, проблемы?»
«Дай мне время, – шептал Артем на скрипящем диване, в салоне машины, в заброшенном парке. В салоне машины – все реже и реже. – Дай мне время, Кристина. Я обязательно поговорю с ней, она должна меня понять. Она все поймет, вот увидишь, просто сейчас она еще ребенок…»
«И сколько лет я должна ждать, пока этот твой ребенок повзрослеет? Пять? Десять? Двадцать? А если она на всю жизнь так и останется малолетней дурой, не способной понять, что ее отец – живой человек, а не скорбный памятник любви к почившей супруге? И что? Так и будем по кустам скрываться?»
«Не такая уж она и маленькая», – с обидой думала Кристина, которая была всего-то на три с небольшим года старше Светочки. Артем, словно читая ее мысли, говорил: «Не злись. Ты не можешь относиться к ней объективно, не можешь воспринимать ее как ребенка, потому что ты еще и сама ребенок, потому что вы почти ровесницы. Господи, вот ведь как бывает… Никогда не думал, что буду любить женщину, которая окажется ровесницей моей дочери…»
Она пыталась что-то возразить, но он закрывал ее рот поцелуем – долгим, сладким, глубоким, почти бесконечным, и в тот момент, когда он наконец заканчивался, она уже не помнила ни о чем, не думала ни о чем, повинуясь полностью стайке мурашек, заботливо изгоняющей из головы все мысли, кроме одной: «Люблю… Боже мой, как же я люблю его… как же…» «Я люблю… люблю тебя, девочка моя, – слышался шепот, – как же… как же я тебя люблю, Боже мой…» Вкус его поцелуев был миндально-горьким. Необыкновенно миндальным, необыкновенно горьким.
Небо падало на асфальт, смыкалось вокруг темным куполом, оставляя за пределами весь мир. И Светочку, как часть этого мира, тоже. Исчезали они в строгой последовательности – сначала мир, потом Светочка. А вот появлялись всегда в обратной. Светочка появлялась первой, оставляя за собой право быть для Кристины важнее, чем весь остальной окружающий мир.
Привычный сценарий. Казалось, так будет всегда, и рано или поздно она все-таки привыкнет к этим запахам в салоне машины, смирившись с мыслью о том, что это всего лишь запахи. Что ни теплый вирджинский кедр, ни шелковый мускус не смогут помешать их любви, которая имела свой, особенный, ни на что не похожий пьянящий запах. Запах сока сагуаро…




























