Текст книги "Сахарный ребенок"
Автор книги: Ольга Громова
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
IX. Кант бала – сахарный ребёнок

Поиски работы продолжались. Однажды, когда мы шли по узкой пыльной дороге, нас обогнал «газик». Машина вдруг остановилась, из неё выскочил человек и с криком бросился к маме: «Нудольская, ти? Что ти тут делаешь?» Это оказался мамин знакомый по работе в Москве. В последнее время перед папиным арестом они часто встречались. А сейчас Тачев работал в Киргизии директором завода-совхоза «Эфиронос», расположенного как раз в том районе, к которому мы были прикреплены!
Тачев – один из болгарских коммунистов, эмигрировавших в Советский Союз вместе с Георгием Димитровым. В 1937 году часть болгарских политэмигрантов арестовали и вскоре расстреляли; Тачева же убрали из Москвы, отправив директорствовать в Киргизию. Много позже, в начале 1941 года, уезжая куда-то и прощаясь, он сказал маме, что Тачев – это не настоящая его фамилия, но назвать настоящую ещё не пришло время. Так мы её и не узнали.
Тачев устроил маму агрономом на верхний участок. В совхозе было два отделения: центральная усадьба, где находился завод по производству эфирных масел, и верхний участок – поля с эфиромасличными культурами – мятой и шалфеем – и сахарной свёклой. В Кара-Балты был сахарный завод, и все колхозы и совхозы вокруг выращивали, кроме своей основной продукции, сахарную свёклу для этого завода.
На верхнем участке жили и работали семь семей русских и триста семей киргизов.
Маме не только дали работу, но и выделили маленькую комнату, где помещались узкая железная кровать, столик, одна табуретка и печка – настоящая печка с вмазанной плитой. Тачев обещал, что, как только будет можно, он переведёт её работать на центральную усадьбу, а сейчас нужно тихо отсидеться подальше.
Узнав о маминой удаче, Настя всплакнула, а Савелий хмуро сказал:
– Завтра я собирался в те края, подвезу вас. От Вознесеновки до верхнего участка километров пятнадцать.
Утром в большую арбу запрягли двух быков (так там называли волов), погрузили какие-то мешки, поставили здоровенный сундук, посадили нас с мамой и – цоб-цобе! – поехали. Быками управляют не при помощи вожжей, а криком: «цоб!» – направо, «цобе!» – налево.
Приехав на место, Савелий молча приволок в комнату сундук, все мешки, буркнул: «Ну, живите», – и уехал.
В поклаже оказались мешок пшеницы, мешок початков кукурузы и два мешка тыкв, в сундуке – постельные принадлежности, одежда для нас обеих, чугуны, сковорода, посуда и два ведра.
Надо сказать, что к тому времени из всех вещей, взятых нами из Москвы, у нас осталась только одежда, что была на нас, да два «тома». Первый – маленький целлулоидный негритёнок Том – у меня, а второй – старинный томик карманной хрестоматии «Русскiе поэты» (составитель Петръ Вейнбергъ, изданiя А. С. Суворина С.-Петербургъ) – у мамы. Эти два «тома» надолго стали моими единственными друзьями.
Не успели мы распаковать вещи, как отворилась дверь и через порог решительно шагнула очень пожилая женщина. На смуглом от загара лице с резкими глубокими морщинами – яркие светло-серые глаза.
Оглядев внимательно и быстро всё вокруг, сказала: «Ведро есть? Давай его». И объяснила, что питьевую воду привозят в бочке рано утром, ещё до начала рабочего дня, и что воду из котлована пить нельзя, потому что там поят скот и моют лошадей, а воду для стирки, если есть мыло, нужно брать из арыка, если в нём есть вода. Вода в арыке бывает в двух случаях: когда в горах идёт дождь или тает снег.
Ну, а раз мы только что приехали, ясно, что питьевой воды у нас нет. Через минуту вернулась, принеся нам полведра воды – до завтра хватит. И ушла, бросив: «Вечером приду».
В комнате было чисто, но очень сыро: видимо, здесь давно никто не жил и печь не топили. Стены свежепобелены, а потолок – серо-зелёный со свисающими кое-где коричневыми, как будто бархатными хвостиками.
– Ой, мама, смотри, какой потолок! Я такие хвостики уже где-то видела… Это же камыш! Он в Дубёнках знаешь как растёт! Прямо джунгли! Это у нас крыша покрыта камышом, потому и выглядит так странно?
– Да, дорогая, только эта трава называется рогоз.
– Няня говорила: камыш!
– Его почему-то многие так называют, хотя правильное название – рогоз. А настоящий камыш – это тоже очень высокая трава, только у него не такие прямые бархатные хвостики на верхушках, а большие мягкие метёлки.
– А пол какой чудной…
Пол был глинобитный, свежемазаный. Потом мы узнали, что глиняный пол не моют – его подметают веником. А ещё мы научились его мазать. Это надо делать несколько раз в год. Разводят водой глину до консистенции густой сметаны, добавляют свежего коровьего навоза (кизяка), хорошо перемешивают и этой массой тонким слоем покрывают пол (как паркет воском). Когда масса высыхает, пол долго не пылит и не пачкает одежду, даже если на него сесть.
Дом, в котором мы теперь жили, выглядел довольно странно: одноэтажный, длинный, с плоской крышей. С торцевой стороны были невысокое крыльцо и дверь в коридор, куда выходил десяток дверей, одна из них – наша. Назывался этот дом «барак». Барак был разделён на две части: в одной половине – комнаты, где жили семьи, в основном русские и украинцы, в другой – большое пустое помещение с двумя длинными лавками: место, где проходили собрания, оно называлось «красный уголок». Русские во время собраний сидели на лавках, киргизы – на полу, поджав ноги. Киргизы не любили сидеть на стуле: «Я не собака, чтобы на заду сидеть». В посёлке стояло всего два дома: наш барак и дом с черепичной крышей – контора. В здании конторы ещё была квартира управляющего отделением. В некотором отдалении стояло множество юрт: там жили киргизы – один из кочевых киргизских родов, «посаженных» на постоянное место. Бригадиром у них работал бывший глава рода по имени Сосонбай.
Чуть-чуть осмотревшись, мама сразу пошла в контору, а мне разрешила гулять, со строгим наказом далеко не отходить и к ней в контору не забегать. И ничего не бояться – всё страшное позади. Мама вернётся к вечеру, когда закончится рабочий день.
Барак я уже разглядела и пошла на улицу. Зрелище мне открылось поразительное: плоская, как ладонь, рыжая степь, а среди степи – два дома, россыпь юрт и совсем близко на юге – горы. Горы были высокие, какие-то хищные, с острыми снежными вершинами, с тёмно-синими и рыже-серыми крутыми склонами. Цвет склонов менялся в зависимости от положения солнца и, конечно, времени года. И ни одного деревца. Только вдоль арыка, пересекающего степь с юга (с гор) на север (к центральной усадьбе), – пирамидальные тополя.
Дорог в нашем понимании в степи нет – куда хочешь, туда и езжай. И только редкие автомашины идут строго слева вдоль арыка – так короче. И совсем не видно людей. Никого.
– Я ничего не боюсь. Мне не страшно. Я не боюсь, – уговаривала я сама себя.
Я не боялась, только почему-то было холодно спине и очень щекотно в животе.
Я медленно пошла к юртам. И вдруг меня окружила толпа ребятишек, чумазых, узкоглазых, черноволосых и очень горластых. Они что-то громко кричали, показывали на меня пальцами, хватали за платье. «Кыз, кыз бал а , кыз бал а », – начала различать я слова.
«Дразнятся». (Откуда я могла знать, что по-киргизски это всего лишь «девочка, маленькая девочка»?) Слегка защипало глаза. Но плакать нельзя – а вдруг придётся драться? («В драке всегда проигрывает тот, кто первым заплачет», – говорил мне папа.) Я сжала кулаки и набрала в грудь воздуха. И вдруг – гортанный возглас. Ребята – врассыпную. Рядом – верхом на рыжей лошадке – человек. Киргиз. Уважающий себя киргиз не ходит пешком. Он всегда на лошади.
Улыбается. «Ак бал а , кант бал а » (белый ребёнок, сахарная девочка). Поднял меня, посадил перед собой и отвёз к конторе – шагов, наверное, сорок. Поставил на землю и уехал к юртам.
Так, с его лёгкой руки, и звали меня потом киргизы: кант бала – сахарный ребёнок.
Солнце стояло уже довольно низко. Горы стали тёмно-фиолетовыми, а мамы всё не было.
В барак прошли люди; пригнали стадо коров; женщины с вёдрами куда-то ушли. Из степи мимо нашего дома важно проследовало несколько утиных стай. Утки завернули за дом и исчезли из виду.
Все были чем-то заняты. А мама всё не возвращалась.
К конторе подъехал знакомый киргиз, «кант бала!» – помахал мне рукой и вошёл внутрь.
Может быть, всё-таки нужно и мне пойти туда и поискать маму?
Из барака вышел очень красивый человек: улыбка во всё лицо, глаза синие-синие.
– Здравствуй, я Кравченко. Маму ждёшь? Она придёт после вечернего наряда. Иди пока домой. Я скажу, что ты её там ждёшь. – И ушёл в контору.
Странно. У мамы нет никаких нарядов, да и оба «знакомца» были одеты совсем обычно. И музыки не слышно. На маскарад не похоже. Очень странная вещь – здешний вечерний наряд.
Из труб в доме пошёл дым. Я открыла дверь в барак. В коридор из комнат доносились голоса, большинство дверей были приоткрыты, и вкусно пахло едой. Очень захотелось есть. Мы завтракали рано утром у Савелия и больше не ели. Опустив голову и не оглядываясь по сторонам, я прошла в нашу комнату. На столе, завёрнутые в тряпочку, лежали две привезённые утром лепёшки.
Мама, уходя на работу, сказала, что одну съедим вечером. Приоткрыв тряпочку, я понюхала лепёшку и слегка лизнула краешек. Очень захотелось откусить.
Стыдно есть в одиночку нашу общую еду. Заглянула в мешок с кукурузными початками. Откусить или отколупнуть зерно не получалось – очень твёрдо.
Там же есть тыква. Вкусная, сочная! Открываю другой мешок. Лежат. Большие, толстые и, вероятно, вкусные. Вот только вынуть тыкву из мешка не удаётся – тяжёлая очень. Пошире открыла мешок и вцепилась зубами в жёлтый бок. Зубы соскользнули. Наверное, надо ещё больше открыть рот, тогда получится. Увы. Тыква никак не откусывалась: зубы скользили по поверхности, оставляя на коре едва заметные следы.
Я не услышала, как вошла мама; я лежала на тыкве и пыталась её есть. «Господи. Господи, боже мой. Мой славный человечек, мой бедный, маленький голодный мышонок…» – прошелестело в воздухе.
Рядом стояла мама. Вот она здесь – моя мама. Она пришла, она дома, её никто никуда не увёз! У меня всё ещё есть мама, моя замечательная мама!
– Мамочка! – обхватив её руками, кричала я, захлёбываясь слезами. – Я не боялась, а все они ругали меня кыз бала, я не ела эти лепёшки, я их немножко лизала, и не отъедается тыква. И я не плакала… и я не трус… и я не жалуюсь… Вот…
Положив руку мне на голову, а другой слегка поглаживая по спине, мама улыбалась.
– Ну вот и славно. Сейчас мы что-нибудь придумаем, – прозвучал её спокойный голос. Мама, как всегда, улыбалась, но губы у неё почему-то дрожали. – Ты знаешь, оказывается, здесь нет магазинов – ближайший в Кара-Балты, и еды купить негде. И печку нам с тобой топить пока нечем, но у нас есть целых две лепёшки, и сейчас я разрежу эту тыкву, помоги-ка мне её вынуть. Ну что? Жив-жив, курилка?
– Жив-жив.
– Набрали воздуха, вздохнули, терпим. Всё хорошо.
– Здравствуйте вам в вашей хате! Купрановы мы, – и в комнату, вместе с нашей дневной знакомой, назвавшейся Федосьей Григорьевной, вошли её сыновья, дочь и невестки.
– Мы з а раз [13]13
Сейчас (укр.).
[Закрыть].
Как-то быстро и почти бесшумно мешки с зерном оказались у стенки возле печки, в стену вбились несколько гвоздей, окошко затянулось беленькой занавеской, из двух верёвок, доски и гвоздей соорудилась полка, под полкой появился сундук, а у стола – лавка. Федосья Григорьевна, указав на самую молодую из женщин, сказала:
– Пока не обвыкнешь, Уляша будет тебе помогать. Она днём домой заходит и за дитём присмотрит. Да ты нас не бойся, все мы тут подмоченные.
В комнату по очереди заходили Пилипенко, Кравченко, пока не перебывали все. Видимо, мой отчаянный плач слышал весь барак. Вот тут я и узнала, что никто меня не ругал, а просто киргизские дети первый раз в жизни увидели девочку с такими светлыми волосами. Когда последней уходила Уляша, в комнате было тепло (кто-то затопил печь) и светло (кто-то принёс керосиновую лампу).
– Почивайте. Посуду себе оставьте – сгодится.
На столе осталась большая глиняная миска с дымящейся лапшой, миска с горячей мамалыгой – вкусной кашей из кукурузной муки, глечик (крынка) с молоком, плошка с солью, плошка с патокой, решето с яйцами и каравай хлеба. На сундуке лежала чистая ряднушка, а в углу стояли веник и кочерга. Кто, что и когда принёс, мы не заметили и так никогда и не узнали.
– Неча старое вспоминать, вот и весь сказ, – отвечали наши соседи.
Жизнь потекла спокойно. Мама уходила рано, возвращалась поздно. Мы обе многому научились: мама – управляться с лошадью (агроному не объехать все поля без транспорта), я – собирать кизяк и курай на топливо, лущить початки кукурузы и даже молоть муку на ручной мельнице, хотя вращать за ручку жёрнов было очень тяжело.
Вместе мы учились топить печку, варить мамалыгу, говорить по-киргизски и по-украински. Мама объясняла, что стыдно не знать язык народа, вместе с которым ты живёшь. Не хочешь учить их язык – значит, задаёшься. Мне это было совершенно понятно, а уж быть задавакой я никак не хотела. Вечером мы обменивались знаниями, которые получили за день: мама – от взрослых, я – от моих новых приятелей-киргизов, с которыми мы играли в а льчики [14]14
Альчики – киргизская игра в кости, отдалённо напоминающая городки.
[Закрыть]ездили верхом (лошадь была в каждой юрте) и вообще гайкали [15]15
Гайкать (укр.) – носиться сломя голову.
[Закрыть]по окрестностям.
И трудно сказать, что было вкуснее – кайм а к [16]16
Каймак (кирг.) – кисломолочный продукт из топлёных сливок, нечто среднее между сметаной, творогом и сливочным маслом.
[Закрыть]или варен е ц [17]17
Варенец (укр.) – сквашенное топлёное молоко, продукт, похожий на ряженку.
[Закрыть], которыми нас угощали, куда бы мы ни зашли.
И снова каждый вечер мама рассказывала мне очередную историю, связанную с прочитанным стихотворением из томика.
X. Великое чтение

Как-то получалось само собой, что Уляша вечерами стала оставаться у нас и слушала мамины рассказы. Мама понемногу читала мне стихи из своей хрестоматии и рассказывала всё, что знала и что было как-то связано с этими стихами.
Сколько же стихов, песен, рассказов, посвящённых, например, 1812 году, мы услышали в эти вечера!
Иногда стихотворение читалось несколько дней. Так, семьдесят две строчки из «Медного всадника», посвящённые городу, мы читали неделю. Мама рассказывала и об истории Петра I, и о флоте, и о войне со шведами, и о знаменитых архитекторах. Всё, что могла, мама мне рисовала.
Я до сих пор помню и люблю пушкинского «Полководца». Сколько вечеров, затаив дыхание, я слушала истории о постройке Зимнего дворца, Эрмитажа, рассказ о величайшей в мире картинной галерее и о том, что там можно увидеть!
О Великой французской революции, закончившейся монархией – появлением императора Наполеона I. (Может быть, это закон всех революций?) О его войнах, о нападении Франции на Россию, в возможность которого у нас никто не верил, потому что весь царский двор говорил по-французски. О Багратионе, Раевском и Денисе Давыдове, о Кутузове, о Бородинской битве, о московском пожаре и бесславной гибели наполеоновской армии в русских снегах, о взятии Парижа и истории слова «бистро» – памяти тех далёких лет.
А ещё я узнала об архитекторе Росси, перестроившем многие помещения Зимнего дворца и создавшем Галерею 1812 года, где висели портреты всех героев – участников Отечественной войны, написанные английским художником Доу.
И о восстании декабристов, и о том, что портреты осуждённых декабристов – героев 1812 года – были сняты, и там до сих пор пустые места, так как портреты уничтожены.
И о том, что там висит портрет Михаила Богдановича Барклая де Толли – талантливого русского полководца шотландского происхождения с французской фамилией, человека трагической судьбы. Он не был наёмником – род Барклаев жил в России около двухсот лет, – и он любил свою родину – Россию – не меньше, чем грузин Багратион или русский Денис Давыдов. И что единственным способом сохранить армию, собрать силы для последующего удара было организованное отступление. Но всем в стране было обидно, что наши отступают, и многие стали считать, что генерал Барклай де Толли – трус и предатель, тем более что и фамилия у него такая нерусская.
Царь снял Барклая и назначил вместо него великого полководца Михаила Кутузова. Принимая у де Толли командование, Кутузов поблагодарил его за очень правильные действия и просил не обижаться на глупые сплетни.
– И до сих пор, – говорила мама, – мы восхищаемся гением Кутузова, отступавшего и сдавшего Москву, чтобы спасти армию и разбить потом Наполеона, а про Барклая де Толли забываем. И называется это всё «историческая несправедливость».
Много позже, когда в учебниках нам велели замазывать чернилами портреты и фамилии Блюхера и Тухачевского, я вспоминала Барклая де Толли.
Тем временем наступила зима. Для детворы начались длинные зимние вечера, когда гулять допоздна уже нельзя. Однажды мама принесла с работы гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки». Книгу на время привёз откуда-то главный агроном Полиговой, и наконец подошла наша очередь читать.
Едва мама начала читать мне «Сорочинскую ярмарку», Уляша тихонько вышла из комнаты. Вернулась быстро. Мама читала, а наша крохотная комната заполнялась слушателями. Скоро она уже не вмещала желающих, и остальные стояли в открытых дверях.
Мама не прочла и половины, как нужно было укладывать меня спать. Наутро только и было разговоров, что про Гоголя и Хиврю.
В доме кроме нас жили семь семей по четыре-шесть человек, и, конечно, собраться у нашей двери все не могли. Да и в каждой семье были и другие дела, особенно сразу после работы. Освобождались часам к 9–10 вечера. Решили так: к половине десятого все собираются в красном уголке, лампу приносят по очереди, чтобы на керосин тратиться поровну, а мама приходит и читает всем Гоголя. Все, ну решительно все, даже старухи, хотели слушать.
Как позже мне объяснила мама, дело было не только в увлекательном чтении. Дело было в том, что большинство наших соседей были выходцами с Украины. Во время коллективизации все они как раскулаченные оказались в Киргизии. В этом и был смысл фразы «ты нас не бойся, все мы здесь подмоченные». Часть наших соседей попала в Киргизию прямо с Украины в 1929 году («мы – украинцы», – говорили они про себя), а часть были столыпинскими переселенцами, уехавшими с родины в новые места – в Казахстан и Южную Сибирь – ещё до революции («мы – хохлы», – назывались эти), но тоже теперь лишёнными всего и высланными сюда.
И началось великое чтение. В первый вечер пришли все русские, на следующий – несколько киргизов, а ещё через день пришли и все мужчины-киргизы.
Решили опять читать сначала. Мама читала фразу по-русски, а тракторист Кравченко переводил её на киргизский. И все слушатели вместе (с разницей на время перевода), ахали, затаивали дыхание и хохотали. Причём хохотали дважды: сначала киргизы вместе с русскими, потом, когда Кравченко, отсмеявшись, переводил, – русские вместе с киргизами. За зиму прочли сначала Гоголя, а потом «Полтаву» Пушкина.
А к концу зимы в гости к киргизам приехал манасч и .
Киргизский народный эпос «Манас» – это множество историй про героя Манаса и его подвиги. Они передавались изустно – письменности-то у киргизов в старину не было. Манасч и назывался человек, который знал «Манас» наизусть и пел его речитативом на несложную мелодию. И опять все вместе ахали, радовались и горевали.
Ну а чем же занималась я, пока мама для всех читала?
А было так. Чтобы освободить маме время для чтения и снять с неё часть домашних дел, соседи помогали нам по дому. Первый, кто возвращался с работы, вначале заходил ко мне, растапливал печку и ставил на плиту чайник. Иногда кто-нибудь заглядывал в комнату и подкидывал топливо, потому что мне открывать дверцу печки не разрешали. Если мама задерживалась в конторе, то чаще всего Уляша заваривала мамалыгу, так что почти всегда к маминому возвращению ужин был готов. Мы ели горячую мамалыгу, запивая чаем с молоком. Там пьют очень вкусный чай из вишнёвых листьев. Листья собирают осенью, когда они покраснеют; сушат и заваривают как чай. Пьют его с молоком – очень вкусно.
Пока все остальные были заняты домашними делами, мама читала мне и Уляше. Потом уходила читать всем. Уляша укладывала меня спать и сидела со мной до прихода мамы часа два. Для нас с Уляшей это были волшебные вечера. Во-первых, у нас чтение шло гораздо быстрее, чем у остальных. И мы, таинственно улыбаясь, никому не рассказывали, что же будет дальше. И очень этим гордились, особенно Уляша. Во-вторых, мы с Уляшей обсуждали прочитанное: а как он… а как ему… а как она… – и даже играли в «Майскую ночь» и другие повести, тем более что мама, читая повести, пела нам арии из опер по этим произведениям. В-третьих, Уляша пела мне прекрасные украинские песни. Она учила меня петь, как поют украинцы, – на два голоса. Вначале было трудно, я всё время сбивалась. И наконец получилось! А я научила Уляшу лермонтовской колыбельной и «Слети к нам, тихий вечер» – и мы их тоже пели на два голоса: я вела («у тебя голосок тонкий»), а она вторила.
Как-то в разговоре обнаружилось, что Уляша совсем никогда не ходила в школу и читать не умеет. Некоторые буквы знает, а складывать слова не может. Она умеет только печатными буквами расписываться, «а то зарплату не дадут». И я стала учить Уляшу читать. Все буквы выучились очень быстро, а потом мы пели слова. Я попросила маму написать на листе слова песни «Слети к нам, тихий вечер» печатными буквами. По этому «пособию» Уляша довольно быстро научилась читать.
Как-то Уляша распорола нашу котомку, выстирала её со щёлоком – и получился хороший кусок сурового полотна.
Пока мы разговаривали с ней и пели, она вышивала там гладью васильки. Синие васильки на светло-сером фоне выглядели необыкновенно красиво. Из этого вышло для меня очень нарядное платьице.
Ещё у Уляши нашёлся довольно большой кусок и несколько совсем маленьких кусочков белого материала, похожего на марлю, только очень плотного; назывался он «мата». На этих кусочках она учила меня делать мережку и вышивать крестиком. Пока я всё это осваивала, она расшила розочками большой кусок. И получилась настоящая, как у Уляши, украинская блузка!
Я была совершенно счастлива.
– Наденешь на Рождество, – сказала Уляша, – когда пойдём колядовать.
И стала учить меня колядкам – это такие песни с пожеланием добра хозяевам.
С маминой помощью мы склеили рождественскую звезду. И в праздники прошлись с Уляшей по всем семи комнатам.
С особенным удовольствием, стоя в дверях в украинской кофточке, я выпевала:
Щедрик ведрик,
Дайте вареник,
Грудочку кашки,
Кильце ковбаски…
И нам надавали много лепёшек и ещё чего-то вкусного.
А потом в бараке накрепко заперли входную дверь, завесили её рядном, чтоб не дуло, вытащили в коридор столы, занавесили окна в комнатах, чтобы не было видно с улицы, что происходит в доме, и все сели праздновать Рождество. Ели «украинский бешбармак» (на самом деле бешбармак – блюдо казахское, с лапшой, но у нас в бараке так называли густой суп из баранины с галушками), мамалыгу с патокой (сахара ни у кого не было, но изредка доставались сладкие отходы сахарного производства) и тёплые пирожки, которые называли «шанежки».
И ещё был концерт. Мама спела несколько рождественских гимнов, мы с Уляшей пели про тихий вечер, а потом Уляша взяла мамин сборник стихов и прочла (сама!) вслух и очень выразительно «Илью Муромца» Алексея Толстого (Уляша со знанием дела объявила: «Алексея Константиновича!») и «Деревенского сторожа» Николая Огарёва. И все громко хлопали Уляше, а она сказала, что у неё очень хороший учитель, и мне тоже хлопали.
Федосья Григорьевна сказала, что я «таке разумно дитё» и вообще «гарна дивчина», но «ще не вмие чулки плесть», то есть я ещё не умею вязать чулки.
Уляша обещала меня научить. Кравченки подарили мне пять спиц, а Пилипенки – два клубка шерсти, белый и чёрный.
Но научиться вязать в ту зиму я так и не успела.




























