Текст книги "Михайловский замок"
Автор книги: Ольга Форш
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
И на пороге дома кто-то в сладостных слезах радостной встречи нал ему в объятия.
Батюшки, супруга Мария Федоровна. Отяжелела, сударыня, однако ловко ее подхватил и любезно оглянулся, слушая концерт нарядных маркиз и маркизов. И вдруг всех узнал: скрипач – Александр, певица – его супруга Елизавета Алексеевна, а дочери – кто за арфой, кто за органом.
– Ловко средь бела дня сумели меня одурачить, – : то ли в похвалу, то ли с осуждением вымолвил.
Сразу и не разобрал, кто кем наряжен. Обошли, слов нет, обошли. А в шуточном сумели, сумеют и в главном. В том, чего тайно хотят и сын и жена. Престола хотят...
Схватило удушье, предвестник великого гнева. Того, С которым не справиться. Поражая всех, вдруг вырвался из объятий, выбежал, хриплым голосом крикнул: "Не сметь за мной!" Сам себя испугался. Убежал, чтобы не отдать приказа Кутайсову: "В крепость тех двух – мать и сына. В Шлиссельбург!"
Вот тут, на этой самой скамье, опомнился. И то, что медлил понять и назвать – свою несказанную муку, назвал: безумие.
Сейчас тихие над ним мерцали звезды. Всюду в парке был великий покой. Только речка журчала.
Нет, ни патер Грубер, , ни костры Мальтийского ордена – ничто ему не в силах помочь. И без конца терпеть безумие на троне.кто станет?
Недаром, когда рыли фундамент для возведения Михайловского замка, нашли монету чеканки считанных дней злополучного императора Иоанна Антоновича – плохое предзнаменование. Ужели бывают предначертанные, роковые судьбы? Но помирать, как одураченный, усыпленный всякими там машкерадами, слуга покорный! Лучше сам я всех обдурю. Буду защищаться – я император, помазанник. Архистратиг Михаил – мой страж.
Павел поспешно вернулся во дворец, призвал архитектора Бренну и, не слушая больше никаких возражений о сырости, вредной здоровью, гневно приказал без проволочек заканчивать Михайловский замок.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Бревна дал Карлу Росси доверенность на вывоз всех чертежей, планов и рисунков заканчиваемой постройки Михайловского замка. Их надлежало передать на выставку в Академию художеств.
Душевное состояние Карла было отчаянное. Им владело одно желание хоть на короткий срок бежать от этих мест, где его первое восхищение женщиной, первая юношеская любовь были так грубо поруганы.
И казалось ему, это навеки лишило его надежд на счастье. И не отпускало ощущение, что рухнула защищавшая от пропасти цветущая ограда, и вот – под ногами бездна. Такое безудержное горе его охватывало порой, что кружилась голова и дело валилось из рук.
Присутствие Мити сейчас ему было желаннее всего. Оба без слов понимали друт друга. Митя окаменел в своем отчаянии, и Карл, чувствуя себя старшим, находил для него слова бодрости, которые вдруг стали, помогать и ему самому. Он стал опять верить, что искусство выведет его из охватившей тьмы душевной...
Выйдя на Охте из экипажа, Карл и Митя сели в ялик и поплыли к Фонтанке, к Михайловскому замку. Яличник налег на весла, Митя взял другую пару. Карл сел за руль, ялик полетел, как чайка.
Высоко над горестями людей, прекрасные в своем бессмертии, стояли творения гениальных зодчих, и Рос-си невольно подумал, что, быть может, нужны человеку великие личные утраты как исходная точка для создания чего-нибудь большего, чем он сам. Митя снял шапку, и стриженные под скобку волосы, уже выгоревшие на солнце, как густой парик обрамляли загоревшее безбровое грустное лицо.
– Игла адмиралтейская, – слабо улыбнувшись, указал он веслом, – сколь стремительно пронзает она голубую высь!..
– Она – как сверкающий на солнце обнаженный меч, самим Петром подъятый на защиту города, так бы воспеть ее поэту, – подхватил Росси и с привычным вниманием скользнул по коробовскому Адмиралтейству.
– Живая история города и самого основателя навеки связана с Адмиралтейством; сколько великих побед его вспомнит тут всякий, когда они прославлены будут барельефами, – и захват северных морей, и шведы... развитие торговли и промышленности.
Карл широко указал рукой на оба берега Невы:
– Чудеса наших зодчих. Да, если сам хочешь стать мастером, надо принять в себя, выносить в себе, как мать – ребенка, тоже не меньшее, чем они. Найти новое, подымающее этот чудесный город, пойти еще дальше в соразмерности частей, в гармонии – ведь
здание строится навсегда и для всех людей. Непогрешима, как математика, должна быть работа зодчего.
– Куда же дальше этого? – указал Митя на Мраморный дворец Ринальди.
– Ну могу тебе сказать, Митя, сам еще не знаю. Только повторять никого не стану, я найду свое слово в зодчестве, как ты давеча сказал мне, что найдешь в жизни свой путь.
– И послужу им родному городу, – тряхнув кудрями, повеселев, сказал Митя. – Как в сказке, по щучьему веленью воздвиг его здесь великий Петр. Что людей на работе легло! Дядя Хайлов сказывал, дед наш тут в основание тоже залег. На родных мне костях город наш... Дядя Хайлов монумент Петров с опасностью для собственной жизни, как вам известно, спас, ну, а мне уж не украшать город придется, а исправлять в нем великое зло бесправия.
И снова, как раньше, смелый, сильный, вдруг загоревшись румянцем, Митя спросил:
– Про Павла Аргунова ничего не слыхали, Карл Иваныч? Ведь он сюда приехал из Останкина.
– Очень хочу его повидать, – обрадовался Карл. – Большой талант этот Аргунов, с каким вкусом дворец в Останкине построил, а отделка комнат по его указанию восторг вызвала даже за границей. Недавно польский король Останкино посетил, говорят, сказал, что его дворцы мШго хуже.
– И у нас прославлен этот Аргунов, а сейчас, знаете, он кто? – Митино лицо дрожало от негодования, он отрывисто и гневно сказал: – Сейчас он поставлен своим барином здесь, в Фонтанном доме, надзирать за тем, чтобы гуляющие в саду не обрывали кустов малины и крыжовника. Да вот лучше сами его расспросите, он у Брызгалова сегодня будет, а нам ведь там ключи получать. Да вы меня не слушаете, все свое думаете...
– Запомни, Митя, – сказал Росси с некоторым волнением, – не одно здание, которое строишь, в центре твоего внимания: все пространство надлежит организовать вокруг. Весь окрестный пейзаж, все, что может глаз охватить. Здание – центр. Все, все связано с этим центром. Если весь город перестроить в новой, дивной гармонии, – я уверен, и люди, в нем живущие, найдут в душе своей великий покой. Найдут и порядок и силу самим что-либо сотворить. Ведь все, среди чего мы растем и живем, что видит наш глаз, слышит ухо, – нечувствительно образовывает наши чувства, ум и вкус. А творцом, Митя, каждый человек быть обязан. В чем, как, кем – его дело. Но обязан вырасти из себя самого и создать что-либо.
Карл оборвал речь, задумался. Яличник свернул на Фонтанку. Издали предстала громада ярко-красных, под заходящим солнцем как бы раскаленных, камней Михайловского замка.
Митя с озорством воскликнул:
– А все-таки насколько слабее великих зодчих наш с вами учитель, Карл Иванович! Только что государю сумел угодить.
– Ты слишком строго... – прервал Росси. – Можно найти точку, с которой и в постройках Бренны открывается живописная перспектива.
– Вы же сами учили, Карл Иванович, что архитектура удачна, если в ней со всех точек здание хорошо. А уж чего-чего в этом замке не налеплено?
– И все-таки замок – уже необходимая принадлежность города нашего, значит, что-то угадано верно. Правда, трофеев многовато и единой композиции нет.
Винценто Бренна приехал из Варшавы, где занимался росписью плафонов арабесками. Поначалу он работал живописцем в Павловске, выполняя задачи Камерона. Он оказался незаменимым, в украшении придворного быта во вкусе Павла. Рукой мастера сочетал военные трофеи – орлов, венки, колчаны, полные стрел, гирлянды, оружие, хотя рисовальщик был слабый.
Карл помнил свое старшинство и не хотел соединяться с Митей в осуждении учителя. Однако и ему давно наскучила назойливая напыщенность Бренны; бархатные его занавесы, марсиальные уборы, рыцарские доспехи. Но вслух он выразил только последнюю, обобщающую мысль:
– Русское зодчество сейчас словно в раздумье – вернуться ему к своему прошлому или искать новых форм. Но каких?
Яличник причалил вблизи законченного средневекового замка во вкусе императора Павла.
Росси пошел по узкой аллее между зданиями манежа и сразу наткнулся на расклеенные на столбах афиши сегодняшних спектаклей. Во французском театре шло "Дианино дерево" – перевод с итальянского придворного капельмейстера Мартини. В театре Гритри пела красавица Шевалье. Сводная сестра Карла была замужем за ее братом, и от сестры он знал, что одновременно пользовались успехом у красавицы певицы император и его камердинер Кутайсов. Мать Карла Гертруда Росси сегодня не танцевала, и он решил зайти к ней, чтобы вместе ехать в Павловск.
Карл и Митя вошли в портал на восьми дорических колоннах красноватого мрамора. Трое решетчатых ворот между гранитными столбами, вензель Павла в кресте Иоанна Иерусалимского, орлы, венки, гирлянды из вызолоченной бронзы, – на это Бренна мастер, – так и пестрят в глаза. Средние, главные ворота распахиваются только для семьи императора, – вошли слева в аллею из лип и берез, посажепных еще при императрице Анне Иоанновне. Налево зкзерциргауз, направо конюшни. Аллея упирается в два павильона, где живут чины двора.
– Что, мы сразу зайдем к Брызгалову, – спросил Митя, указывая на окно комнаты кастеляна Михайловского дворца, – или обежим постройку?
– Обязательно обежим, давно я тут не был, – задумчиво огляделся Росси.
Прошли через ров укрепления на площадь Коннетабля.
Привычным общим взглядом охватил Росси возвышавшийся перед ним правильный квадрат, со всех сторон окруженный рвами в гранитных одеждах. Пять подъемных мостов переброшено было через рвы.
– Не алый, не пурпуровый, а какой-то сказочный, драконовой крови этот цвет. Точно ли говорят, – спросил Митя, – что это наш император навеки закрепил свою рыцарскую любезность по отношению Анны Гагариной? Будто явилась она на бал в такого цвета перчатках, а он тотчас одну из них послал как образец составителю краски для Михайловского замка, для наружных дворцовых стен.
– Похоже на правду, – усмехнулся Росси, – но лучше бы этот цвет остался только на перчатках Гагариной, – там он много уместнее, чем здесь. Однако вообрази, Митя, сейчас я уже полюбил эту багровую груду камней. Полюбовался как-то этим пламенем среди темно-зеленых кущ при закате солнца, полюбовался приглушенными, неожиданно мягкими, теплыми тонами среди серебристого петербургского тумана – и понравилось. И уже неотъемлема от лица нашего города мне вся эта громада.
Росси указал на торчавшие при самом входе в замок два обелиска из серого мрамора. Они вырастали до самой крыши. Но по бокам в маленьких шипах стояли несоразмерно мизерные статуи Аполлона и Дианы. Повыше шел фронтон паросского мрамора работы братьев Стаджи, изображавший Историю в виде Молвы. Еще выше две богини Славы держали герб императора Павла. И опять обилие вензелей, какое-то страстное утверждение своего имени.
– Не по душе мне, Карл Иванович, поверх всего этого железная крыша, выкрашенная притом зеленью, – ворчал Митя.
– Да и ряд плохих статуй с коронами и щитами не украшает, а только тяжелит, – запрокинув голову, отметил Росси. И медленно прочел на порфировых плитах фриза:
"Дому Твоему подобаетъ святыня Господня въ долготу дней".
– Карл Иванович, – совсем уже шепотом сказал Митя, склонившись к его уху, – знаете, что про эту надпись в народе пущено? Богомолка сказывала... будто юродивая со Смоленского кладбища прорекла; сколько букв сей надписи такова долгота лет и императора. А ну-ка посчитайте, сколько букв.
– Ерунда, Митя! – воскликнул Карл.
Однако буквы сосчитали оба, проверили – сорок семь.
– Тоже выдумал – богомолок слушать, – досадливо сказал Росси и, обойдя замок со стороны Летнего сада, остановился перед круглой лестницей из сер-добольского гранита, которая вела в обширные сени с мраморным белым полом и дорическими красноватыми, тоже мраморными, колоннами.
На площадке лестницы по обе стороны стояли великолепные статуи Геракла и Флоры, вылитые из бронзы в Академии художеств.
На гранитных консолях две бронзовые вазы, аттик с шестью кариатидами, обширный балкон над колоннадой и барельеф работы Лебо из белого мрамора. Все это было прекрасно, взятое отдельно, но не давало того общего стиля, единого вздоха, который восхищает в архитектурном совершенстве.
И, пытаясь разъяснить Мите, почему получилось столь путаное нагромождение, Росси извиняющим тоном сказал:
– Бренна не вполне виновен. Он уверяет, что так именно расположить статуи и обелиски ему приказал сам император.
От долгого неудобного положения задранной вверх головы Карл вдруг ощутил, как она у него болит, как вообще он разбит, как устал пред людьми и самим собой делать вид, будто ему совсем легко от погибшей любви, от обидного легкомыслия своей матери.
В мозгу настойчиво, как жужжанье злого веретена, застучали слова: Карло Джакомо Росси... сын итальянки, отец неизвестен. По-русски без отчества нельзя, и ему из второго личного имени Джакомо сделали Иванович. Никакой отец по имени Иван ему неведом,
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Чертежи и планы, которые надлежало отвезти на выставку, в Академию художеств, были сданы на хранение кастеляну Михайловского замка Ивану Семеновичу Брызгалову, человеку примечательному, известному всему городу.
Сын крестьянина Тверской губернии, он поступил в истопники Гатчинского дворца, когда Павел еще был наследником, и привлек его внимание тем, что с неописуемым восторгом, раскрыв рот, следил, как печатали свой шаг гатчинцы. Созвучие родственной души было у него с Аракчеевым, и столь же, как тот, оказался и Брызгалов "без лести предан". Вскорости он был сделан камер-лакеем, а затем и гоф-фурьером. В дни воцарения Павла Брызгалов в своем звании явился в Петербург, где пожалован был уже в обер-фурьеры Михайловского замка.
Как только замок достроился, Брызгалова, как лицо доверенное и проверенное, назначили кастеляном внутренних дворов с обязанностью наблюдать за
своевременным поднятием и спуском мостов над каналами, которыми замок был окружен.
Брызгалов женился на дочери одного из придворных служителей Зимнего дворца и немедленно превратил свою жену в боязливую рабыню, неустанно попрекая ее, что цвет красный, присвоенный ливреям Зимнего дворца, где был ее отчий дом, ниже краской, беднее, чем цвет малиновый, который император утвердил за одеянием дворцовой службы Михайловского замка.
Брызгалов, мелкая пылинка, попавшая в орбиту самодержавного солнца, был, как и царственный хозяин его, охвачен болезненной манией величия и, по мере своих возможностей, воплощал ее в свой быт.
Одевался с иголочки по форме, в руках носил саженной вышины трость для представительства. Двое мальчишек, рожденных от жены-молчальницы, обращены были в рабов и слушались мановенья его бровей.
Когда Росси и Митя постучали в дверь, им открыла молодая, но преждевременно увядшая женщина с грудным ребенком на руках. На вопрос, дома ли Иван. Семенович, потупясь, ответила:
– Во дворце они, на приеме. Их двое уже ожидают. Присядьте и вы.
Она провела в комнату, которая окнами выходила на площадь Коннетабля, а сама скрылась в детской.
В приемной действительно сидели двое. Один из них – европейского вида, хорошо одетый человек лет тридцати, с умным и тонким лицом художника.
Завидя Росси, он стремительно двинулся ему навстречу.
– Павел Иванович, дорогой, – ответил Росси дружеским объятием, – Що чего рад тебя видеть!
– Да я уж два дня как приехал. Справлялся о тебе у твоего отчима, а он в ответ только рукой машет, словно ты какой стал беспутный. Я, грешным делом, подумал, не пустился ли ты зашибать от огорчения какого или по слабости? Да нет, ясен ликом, как некий греческий бог.
– Какие бы огорчения на меня ни сваливались, я никогда не запью, сказал с твердостью Росси. – Не сдаваться жизни хочу, а ее побеждать.
– Легко тебе гордо чувствовать – ты рожден свободным, – горько усмехнулся Аргунов и указал на сидящего на скамье человека довольно странного вида. – А вот нам с Артамонычем без шкалика хоть в воду!
Сидевший на скамье вскочил и стал весело кланяться. Он был острижен празднично, "под горшок", волосы смочены квасом. Поддевка, хоть из дешевеньких, – новая.
– Вот, рекомендую, – сказал Павел Иванович, – изобретатель. Шутка сказать – самокат . выдумал. Из своей Сибири по нашим-то дорогам на нем прикатил.
– Дороги, что говорить, родовспомогательные, – кивнул Артамоныч.
– Полагаю, не везде пехтурой, где и подвозили тебя вдвоем с самокатом? – подмигнул Павел Иванович. И, повернувшись к Росси, отрекомендовал: Зовется он – Иван Петров Артамонов.
– А ей-богу, не подвозили, – веселой скороговоркой зачастил Артамонов. – Деньги нужны в мошне, чтобы подвозили, а у меня в кармане – вошь на аркане да блоха на цепи. Сейчас в разобранном виде моя машинка, а как соберу ее, просим милости поглядеть. Авось в грязь не ударим!
– Кому-кому, а тебе надо ладиться уж только на победу: сам знаешь, либо пан, либо пропал – перед государем нельзя тебе сплоховать.
Росси с интересом оглядел изобретателя. Был он сухой, среднего роста, с лицом остреньким, как у лисички. Глаза умные, с быстрым, легким взглядом. Глянут – сразу все высмотрят.
– Это, значит, про вас мне на днях говорил Воро-нихин? – осведомился Росси. – Не у него ли вы и остановились?
– А как же не у него, когда мы с ним во всем городе только и есть земляки. У них и стоим, у господина Воронихина, пока его величество перед свои очи не потребует.
– Император заинтересован его выдумкой, – пояснил Аргунов, – прослышал от кого-то, приказал выписать. Все сейчас ему предоставлено, чтобы он мог свою машину в совершенном виде представить. В случае успеха посулили дать вольную не только ему всей семье.
– А сорвется дело, – с привычной усмешкой сказал изобретатель, – ежели мы, к примеру, опростоволосимся, – плетьми угостят, не хвались!
Митя взволновался:
– За самокат дадут вольную? И всей семье посулили? Иван Петрович, да неужто?
– Царское слово – закон, – важно сказал самокатчик.
– Такие милости у нас всегда по капризу даются... – Аргунов, видимо волнуясь, подошел к Росси. – Иной талант, за границей прославленный, с отменным образованием, как мой отец и мой дед – знаменитости, да я сам только что королем польским за работу прославлен, – как были рабы, рабами умрем.
– Вы, Павел Иванович, блистательно закончили Останкинский дворец, деликатно желая перевести разговор в другое русло, сказал Росси. – Я от самого императора слышал: феерия – не дворец. И какие великолепные празднества завершили окончание.
– А кончил я дворец строить, меня граф откомандировал сюда сопровождать обоз мебели. Дни свои проводить стану подручным у Кваренги по перестройке Фонтанного дома. Ну, это еще терпимо: понижение в работе. Но торговаться с вашим отчимом насчет продажи его павловской дачи графу много хуже. Горячий и, простите меня, грубоватый человек ваш отчим, Лепик. Вам, конечно, о продаже дачи известно?
Карл вспыхнул, но тотчас утвердительно кивнул головой. Ему о продаже дачи мать и отчим еще ничего не сказали. "Ну что же, – подумал он, отличный случай окончательно отделиться от родных и начать вполне самостоятельную жизнь. Давно нет родного дома..."
Росси овладел собой и, отстраняя досадные мысли, с искренним восхищением стал хвалить убранство Останкинского дворца.
– Все свидетельствует о совершенстве вашего вкуса, Павел Иванович, о вашем великом таланте декоратора...
– А вот ихний граф, знать, невысоко ценит талант, – неожиданно тонким голосом сказал самокат" чик, – простую баньку им по-черному для людей заказал выстроить, это после расчудесного их дворца! Да это же так, словно б цветистую бабочку запрячь воду возить!
Он захохотал, но тут же застыдился, умолк, из угла стал глядеть волком.
– Должность крепостного архитектора таит в себе большие опасности, мрачно проговорил Аргунов, – и чем он даровитей, тем горше его судьба. Пройдет у барина каприз строить, и он вчерашнего творца, которым восхищалась хотя бы и Европа, повернет, пе моргнув, в лакеи, в свинопасы.
Аргунов прошелся по комнате и стал перед Росси.
– Вот бегаю я сейчас, как мальчишка, достаю для дачи образцы обоев, чиню мебель, которую любой столяр лучше меня чинить может. А как подрядчик ремонт затянул, мало считаясь с моими только что признанными заслугами, через канцелярию прислал граф мне лично позорный выговор с наложением смехотворного наказания, заставившего меня вспомнить детство, когда за шалости мать без сладкого оставляла.
– А ну-ну, какое такое наказание? – с веселым любопытством спросил Артамонов.
– Граф приказал снять меня со "скатертного стола", то есть с улучшенного довольствия, и перевести на харчи, общие с прислугой. Самое же обидное, что ничего я не строю с той самой минуты, как зарекомендовался первоклассным строителем.
Аргунов сел на место рядом с Росси и, невесело ухмыляясь, сказал:
– До нелепости сужен сейчас круг моей деятельности. Приставлен я, кроме всего прочего, к наблюдению за гуляющими в Фонтанном саду, дабы они фруктов, вишен, малины не рвали...
– Вот тут и запьешь горе водочкой, – щелкнул изобретатель себя по горлу, доканчивая речь Аргунова.
– Но ведь граф Шереметев не невежда, – возмутился Росси, – он учился в Лейденском университете, в искусстве, несомненно, понимает. Как же так грубо третировать художника?
– Понимание искусства не препятствует собственных крепостных художников считать своей вещью и распоряжаться ими как мебелью. Брат мой, Николай, прославленный своими портретами фельдмаршала
Шереметева и прочими, который на правах друга жил с барином за границей, – разве отпущен им на волю? Да о чем говорить, если сам Андрей Никифорович Воронихин вовсе недавно получил вольную.
Все минуту молчали, изобретатель убежденно сказал:
– Самокатами надо свободу себе добывать. Позабавишь барина, повеселишь, – он и размякнет. Господ потешать надоть, чтоб от них резону добиться, аль как наши сольвычегодские...
Самокатчик вскинул волосами, плотно сжал губы и страшновато подмигнул.
– А как же сольвычегодские? – насторожился Митя.
Самокатчик быстро оглянулся, пригнулся к Мите и шепнул:
– Митрополита Иакинфа тюкнули... Еще при покойной царице дело вышло. Несуразную барщину налагал монастырь. Терпели мужички, сколько хватило терпения, впоследок времени – тюкнули.
В дверях выглянуло испуганное лицо жены Брызгалова, и, словно на пожар, она крикнула;
– Паша, Саша, тятеньку встречать!
К изумлению присутствовавших, из-под ног, как собачонки, выкатились мальчишки-погодки. Они под скамейками играли в карты. У обоих были громадные головы в кудрях, круто завитых наподобие парика, желтые канифасовые панталончики, заправленные в желтые сапожки с кисточками на кривых, обручем, ногах. Нацепив на голову один – игрушечную казацкую шапку, другой – кивер, они, как были, в одних пунцовых шпензерах, кинулись на двор.
– Хозяйка, дети ваши простудятся, – крикнул женщине Митя.
– Они привычные, – равнодушно отозвалась хозяйка.
Через некоторое время мальчики вновь появились в сопровождении папаши Брызгалова. Паша нес его огромную бамбуковую трость с темляком на золотом шнуре, другой – Саша – нес треуголку с широким галуном.
У Брызгалова было сухое, морщинистое буро-красное лицо, с крючковатым, узким как клюв, синеватым носом. Из-под напудренных широких бровей блестели черные быстрые глаза, костлявый подбородок начисто выбрит. Ои походил на какую-то беспокойную нарядную птицу. Брызгалов важно поклонился и сел в кресло, а сыновья стали по сторонам. Отец отпустил сыновей мановением руки и осведомился у Росси, зачем пожаловал. Услышав, что за чертежами, встал, прошествовал в комнату. Долго там возился, так что мальчишки, шмыгнувшие опять под скамейку, успели, к забаве всех присутствующих, подраться, помириться и снова начать игру.
Брызгалов, переодетый в домашнее платье попроще, вынес чертежи и подал их Карлу.
– Все в сохранности, как было мне препоручено господином Бренной. Почтенный он зодчий по возрасту, и не к лицу б ему спешка. По пословице: поспешишь – людей насмешишь. А то и похуже, как у него с надписью над главным входом вышло. Читали вы?
– А что особенного в этой надписи?.. – уклончиво ответил Росси, желая послушать, что скажет сам Брызгалов.
– А то, что юродивая со Смоленского не сдуру о ней изрекла, вот что.
– И по-моему, в надписи ничего необыкновенного нет, – нарочно подзадоривал Брызгалова Митя.
– В обыкновенном исчислении букв – вся необыкновенность, – тоном открывающего великую тайну, понизив голос, сказал Брызгалов. – Ваш учитель приобвык за эти годы тащить на стройку замка что ни попало. Ухватил, не разобрав, изречение, заготовленное для собора святого Исаакия, и водрузил в замке над главным входом. Число букв надписи – сорок семь, столько же и годков нашему государю. Вернее – сёмый еще не ударил. Идет сёмый... в феврале ему стукнет.
Брызгалов обернулся на одни двери, на другие и, сильно труся, но и горя желанием поразить воображение слушателей, произнес значительно:
– Хорошо, коль благополучно сойдет ему этот годик. Плохие предзнаменования насчет этого дворца прорекла юродивая!
– Иван Семенович, уважаемый, поведайте нам... кто же мудрее вас в таких тонких делах разберется? – подольстился Аргунов.
– Только, чур, язык держать за зубами! – погрозил пальцем польщенный лестью Брызгалов и торжественно продолжал:
– Из предзнаменований перво-наперво виденье солдатово. Известно, что стоявшему на карауле в Летнем дворце явился в сиянии некий юноша и сказал: "Иди к императору, передай мою волю, дабы на сем месте заместо старого Летнего дворца храм был воздвигнут во имя архистратига Михаила". Донес солдат по начальству, довели до императора. Он солдата расспросил и сказал: "Мне уже самому известна воля архистратига, она будет исполнена". А кто есть оный архистратиг? – обвел всех строгим вопрошающим оком Брызгалов и сам себе важно ответил:
– Сей архистратиг изгнал из рая первых грехо-павших людей, и самого дьявола поразил он мечом. Ему положено являться с той поры в местах, где готовится особливо злое дело... Ох, недаром великий предок, царь Петр Алексеевич, о своем правнуке тревожится. Всем известно виденье, которое было императору. Князь Куракин свидетелем. За границей сам государь про это рассказал – публично. Не раз, дважды сказал великий царь: "Бедный, бедный Павел!"
– Аи впрямь – бедный, – сказал вдруг пришедший в волнение самокатчик. – Не ведает, что творит, сам себе яму роет – врагов с друзьями путает. Аракчееву, слыхать, потакает, когда он над покойной ма" тушкой царицей насмешки строит... Шутка ль, победные знамена екатерининского славного полка назвал во всеуслышание царицыны юбки? В Херсоне-городе сокрушен памятник Потемкину. В Новороссийскую губернию пришло, говорят, секретное предписание – до нашей Сибири молва донесла – тело светлейшего князя из склепа вынуть и псам кинуть...
– Уж это едва ли правда, – сказал Аргунов, – а что царствование он начал с великого кощунства над прахом матери и отца – это уж всенародно было...
– Даром не пройдет, говорят в народе, что вырыл прах отца, короновал и силком с матерью соединил, – подтвердил самокатчик.
– Расскажите, как вышло дело, Иван Семенович, – попросил Аргунов, меня в городе не было, а из очевидцев кто ж лучше вашего изобразит?
– Для потомства запомнят молодые.
– Очень просим, – вежливо поклонился Росси. Брызгалов не стал ждать, чтобы его упрашивали.
Он любил рассказывать, когда хорошо слушали. Превыше всего почитал ритуал, фрунт, правило – за что взыскан Павлом, а к странному поступку императора у него было совершенно особое уважение. И в то время как все Павла осуждали за то, что он, вырыв прах Петра Третьего, облек его мантвей, водрузил на голый череп корону и, в издевку над родной матерью, похоронил его заново с нею рядом, – Брызгалова поступок этот восхищал необычайно.
– Уж ежели рассказывать, так все по порядку, – сказал он, – и чтобы не было мне от вас никакой перебивки. Мать! – крикнул он по направлению комнаты, где находилась жена с маленьким, и стукнул своей длинной палкой в дверь. – Убери сейчас ребят!
– Пашенька, Сашенька, – молила женщина, но отроки забились глубоко и не обнаруживали признаков жизни.
Брызгалов пошарил своей тростью под скамьей, должно быть задел хорошо мальчиков, потому что оба, взвизгнув истошными голосами, тотчас прожелтели нанковыми панталонами и на четвереньках убрались к матери.
Засунув в нос понюшку табаку и основательно про-яихавшись, Брызгалов начал:
– Всем вам известно, что императору Петру Третьему смертный час приключился в Ропше, как свыше объявлено было, "по причине геморроидальных колик". В народе же сильно болтали, будто Алексей Орлов ему саморучно жизнь прекратил и прочее тому подобное. Словом, тело его привезли в Лавру в бедном гробу, четыре. свечи возложены были по сторонам гроба. На императоре всего облачения – поношенный голштинский мундирчик. Ручки в белых перчатках больших, на которых, многие тогда приметили, тут и там кровь запеклась следы, сказывают, неаккуратного вскрытия тела. Предан земле был без пышности, с одной лишь малой церковной обрядностью. Матушка-императрица не почтила своим присутствием погребения супруга. Да-с, как некоего разжалованного, лишенного короны и державы российской, хоронили горемычного Петра Федоровича...
И сколь похвальна сыновняя справедливая ревность об отце императора Павла! Ревность к восстановлению, хотя бы посмертному, прав отчих.
Тридцать карет, обитых черным сукном, запряженных цугом, каждая в шесть лошадей, выступали чинно одна за другой. Лошади с головы по самый хвост в черном сукне, при каждой свой лакей с факелом, опять-таки в черной епанче с длинным воротником, в шляпе с широченными полями, с крепом. И лакеи, с обеих сторон кареты, в таком же наряде, и кучера...
И в сих черных каретах сидели черные кавалеры двора и на бархатных черных подушках держали на своих коленях регалии.
Семь часов вечера в этом месяце – это мрак ночной. И смертный страх обуял, когда двинулась эта могильная чернота из Зимнего дворца в Невскую лавру за два дня до вырытия из могилы Петра Третьего.
Не забыть этой страшной картины. Багрово горящие дымные факелы, зеленоватые от их света перепуганные люди.
Наконец тело императора Петра Третьего вырыто из могилы и купно с его старым гробом положено в богато обитый золотым глазетом новый гроб. И выставлено посреди церкви.
Брызгалов задумался, как бы заново созерцая все, о чем вспоминал...
– А дальше, Семеныч, – вымолвил просительно Аргунов, – ужели сегодня не докончите?