Текст книги "В лучах заходящего солнца"
Автор книги: Ольга Бартенева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Вокзал, как обычно, напоминал улей. Встреча столичных поездов – это дачная традиция. Пестрели дамские шляпки, разноцветные ленточки, мальчики, девочки, привычный шум-гам. И тут я сразу заметила его… Как он выделялся из толпы! Высокий рост, осанка, широкие плечи, пепельный цвет волос. Нет, спутать его ни с кем другим невозможно. Он уверенно направлялся к нам.
– Познакомитесь, – сказала Юленька, – Леонид Левандовский, мой муж.
Сдержанная улыбка прошла по его лицу, затронув уголки глаз.
Сколько слез было пролито в тот вечер! В своей комнате, смотрясь в зеркало, я увидела капризное девичье лицо: большие глаза под широким мазком бровей, по-детски выпяченная нижняя губа, толстые щеки, толстенные черные косищи. Рядом неизбежно всплывал образ точеной красавицы Юлии. Я понимала всю безнадежность своей любви. Мне – 16, а он такой взрослый и женат на самой красивой женщине на земле! А снизу, как назло, доносились веселые голоса, там готовились к завтрашнему пикнику, гремели посудой, изредка по клавишам пробегала чья-то рука. Как я ненавидела эти звуки, будто смеющиеся над моей драмой. Не понимала, да и не могла понять, что в тот вечер была по-настоящему счастлива, потому что думала, что родители вечны.
В день нашего знакомства я зарисовала карандашом его портрет. Этот рисунок всегда был со мной. В комнате Бебе, выходившей окном на дачу Гобержицких, я ничего не тронула, ведь вошла я сюда как гостья. Только на столик, между икон в фольговых украшениях, за которыми были заткнуты веточки вербы, поставила карандашный портрет Леонида. И теперь, лежа на узкой кровати няни, я всматривалась в морщины старых лиственниц соседней дачи, мечтала и вспоминала, словно перелистывая страницы романа.
* * *
Лето миновало. В ежедневных заботах о хлебе насущном, о том, как прошел день, и что ждет завтра, и конечно, в непрекращающихся раздумьях о маме и сестре.
Навожу резкость, и в прицеле бинокля Аглаи Тихоновны очерчивается курзал со шпилевидными башенками. Сестрорецк. А справа Тотлебен. Кронштадт. Купол собора теряется в туманной мгле. А вот ближайший к нам форт Обручев. Засмотревшись в бинокль, наступаю на стебли тростника. Он не растет на финляндском побережье, я знаю, что его принесло сюда оттуда, из Петергофа, из России. Часами брожу по заливу, сижу на корнях сосен, словно ощупью взбирающихся по береговым уступам. Среди них одинокая молодая сосенка, которую мы заприметили еще прошлым летом – единственная моя собеседница. Теперь редко кого встретишь на берегу – Мерихови стал прифронтовой полосой.
Завтра Преображение. Второй грандиозный праздник лета, наряду с мамиными именинами. Но если именины это самая середина, зенит, то Преображение всегда знаменовало приближающийся отъезд, может поэтому и праздновалось по-особому.
Готовиться начинали заранее. Платья, увитые лентами корзины для фруктов. Не имея своих яблок, мы отправлялись за ними в Териоки. Там стояли целые возы, над которыми плыл невероятный яблочный дух. Розовые, румяно-красные, белые, янтарные, золотые – пестрело в глазах. Освящение плодов в церкви. Все стоят с корзинами. Запах ладана теряется в яблочном аромате. А потом Цейлонский чай у Аглаи Тихоновны, яблочные пироги, блины, варенье, яблочное вино. До самой ночи не покидает этот сладкий яблочный аромат.
Наша яблоня, растущая в глубине сада, вся усыпана крупными, но несъедобными, плодами. Отяжелели ветки, клонятся к земле. По ночам слышу тупые удары падающих яблок. С тех пор, как обнаружила синиц, стала часто приходила сюда. Мне доставляло столько радости наблюдать за этими милыми соседями. Я словно взяла их под свою опеку. И они платили мне не только склёвыванием нежелательных обитателей старого дерева, но и каким-то доверием, ничуть не стесняясь моего присутствия. Потом вдруг все как-то неожиданно смолкло. Гнездо опустело. Потомство выпорхнуло в большую жизнь. На ветке замечаю синицу. Она смотрит на меня. Проносится еще одна. Целая стайки. Может это наша «веселая семейка»? Хочется почему-то верить, что это именно они. Здравствуйте, милые! Ну как живете? Подросли за лето, но все равно такие легкие, воздушные, родные… Не сразу улетают, не пугаются меня, моих движений и тихих слов приветствия. Прыгают с ветки на ветку, посматривая вокруг. Казалось бы, комочек желтого пуха, а сколько тепла дает душе и сердцу.
Этим летом яблок в Териоки не привозили, но целую корзину принес отец Марк. Узнаю большие красные шары Аглаи Тихоновны. Больше всех мне нравятся маленькие яблочки Галактиона Федоровича, в которых зернышки просвечивают насквозь. Словно пахнет от них райскими садами, о которых всю жизнь рассказывал Галактион Федорович в своей Духовной академии.
* * *
Длинными однообразными вечерами я всматривалась в облака, ища в них очертания фигур. Неуклюжее облако напомнило паука, и я решила, что это знак скорого письма из дома. Откуда-то несло скошенной травой, сеном, дождями, резким ароматом поздних цветов. А в доме пахло маслом и растворителями, а иногда, когда я открывала дверцы шкафов, веяло мамиными духами и сигарилас. Мне повезло наткнуться на коробку с кусками ароматного мыла и сигарилас. Сейчас это большая редкость, ни мыла, ни табака нигде нет, все скуплено германцами. Можно будет обменять на что-нибудь съедобное, или продать.
Четверть фунта мыла мне удалось продать за шесть марок, на эти деньги купила картошки. С марками, вырученными за сигарилас, я зашла к нашей знакомой финке Марье. Бебе часто покупала у нее молочные продукты. У Марьи всегда было добротное хозяйство, помогали четверо детей. Войдя в их дом, сразу поняла, что голод затронул и эту семью. Осталась всего одна корова. С хозяйкой спустилась в погреб, там длинными рядами выстроились пустые крынки. Марья сначала налила мне молоко в две крынки, но потом, посмотрев с сочувствием, дала еще одну крынку со сливками. Придя домой, сварила картошку и залила ее жирным финским молоком – пир! Давно не получала такого наслаждения от еды.
* * *
В прошлом году дачники давали концерт в Куркийоки, в пансионе для чахоточных и легочных больных. К концерту готовились основательно. Мама всем сшила новые платья. Мне досталось белое льняное, с васильками. Я должна была аккомпанировать ей на пианино, а мама собиралась петь свой любимый романс. Зная, что он будет там, очень волновалась, и долго репетировала вечерами.
В назначенный час подкатили коляски. В первую сели мы с мамой. За нами Леонид и Юленька. Следом папа и Лев Борисович Гобержицкий. За ними чета Белингов. Доехали до леса. Сначала мрачный, темный, постепенно он редел и светлел, потом сменился полем, потом снова пошла полоса леса, на сей раз очень красивого. Дорога петляла. На поворотах я оглядывалась, улыбаясь папе, на самом деле ища глазами Леонида.
Санаторий в Куркийоки это белые каменные корпуса на вершине горы, покрытой живописным лесом. Они видны уже с дороги, когда она делает последний поворот. Встречал нас главный врач, он и сам страдал туберкулезом, когда-то попал сюда как пациент, да так и остался работать. Он проводил нас в большую столовую залу, где был накрыт чай. Мы отказывались, но протесты не принимались. Раз мы с дороги, нужно перевести дух.
Чай пили с венскими булочками, и наблюдали в окна, как на лужайке собирались зрители. Вся лужайка уставлена белыми стульчиками. Они постепенно заполнялись, как кресла в театрах Петербурга. Наконец, чаепитие закончилось, и мы пошли к сцене. Я видела, как Юленька с Леонидом сели на стульчики последнего ряда, стоявшие в тени старого вяза.
Сначала была постановка «Медведь» по Чехову, в исполнении каких-то актеров из местных дачников. Потом упитанная девица декламировала «Год в монастыре» Апухтина. За ней на сцену вышел молодой человек, читавший свои стихи. Стихи были плохие, но публика приняла их снисходительно. Последним номером выступала мама. Я села за рояль. Мама запела:
Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнию твоей.
Я очень волновалась, перебирая клавиши, и чувствовала, что от волнения иногда делаю что-то не так. Посматривала на лужайку, поверх бледных лиц зрителей, где в тени старого вяза сидели Юленька и Леонид. Они соприкасались висками.
Ты пела до зари, в слезах изнемогая,
Что ты одна – любовь, что нет любви иной,
И так хотелось жить, чтоб только, дорогая,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
Я снова ошибалась. Захотелось бежать отсюда. Романс нескончаем. А что если ему открыться? Если сказать, что я его люблю? Я полюбила его с первого взгляда и на всю жизнь, это я точно знаю. Вдруг ему не суждено вернуться с войны? Тогда пусть он знает. Может, в последний свой миг он вспомнит обо мне. Нет, так думать нельзя.
И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь.
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна – вся жизнь, что ты одна – любовь,
Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,
А жизни нет конца, и цели нет иной,
Как только веровать в ласкающие звуки,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
Слышу аплодисменты. Мама, наконец, допела и раскланивается зрителям. Концерт окончился. На лужайке поднялось оживление. Главный врач предложил маме руку. Удаляясь с букетом роз, она бросила мне через плечо: «Что с тобой сегодня?». Ах, знала бы мама! Я опустила голову на рояль, левой рукой продолжая перебирать клавиши. Вдруг почувствовала легкое прикосновение к мизинцу. Поднимаю голову – Леонид! Он кладет на клавиши желтую розу. Для меня. Это мне!..
– Вы прекрасно играли. – в голосе одобрение и поддержка.
– Спасибо, – лепечу в ответ. – я играла для вас.
Не знаю, понял он или нет, что я ему сказала. Учтиво поклонившись, Леонид берет под руку Юлию, и они медленно удаляются, растворяясь в темноте приятного вечера.
Переступающее за август лето, предвещает скорую разлуку с Мерихови. Теперь только погода отмеряет нам время. На следующее после концерта утро меня разбудили барабаны. Окно было в слезах косого дождя – первого гонца холодной осени. В доме уже начали говорить об отъезде.
Отпуск Леонида закончился. С тех пор как он уехал, Юленька перестала выходить из дома. Наша веранда начала мало-помалу обрастать пузатыми тюками. В день отъезда я ушла проститься с морем. Оно тоже было не в настроении, и билось свинцовыми волнами о камни. Я встала на самом краю, возле одинокой молодой сосенки и прошептала:
– Я клянусь тебе, море, что забуду его до следующего года!
* * *
В конце августа стали продавать в небольших количествах керосин. Дачи сразу засветились кошачьими глазами ламп. Снова начала зажигать свою большую лампу Аглая Тихоновна. Однажды, она пригласила меня. Это было необычно, нас – детей, никогда не приглашали когда собирались взрослые, потому что там играли в карты.
Стенные часы гостиной Аглая Тихоновны вечно показывают половину двенадцатого. Они встали в тот миг, когда в Японском море погибли ее муж – полковник Лиммерих и их единственный сын. С тех пор часы не заводили. И время в этом доме словно застыло, за последние пятнадцать лет тут ничего не поменялось, те же тяжелые, видавшие виды, занавеси, те же статуэтки.
В гостях оказались Готфрид Карлович и Галактион Федорович. А на столе разложена «Могила Наполеона».
– Больше не играем, – объяснила Аглая Тихоновна, – берегу последнюю колоду для пасьянсов, в будущее заглядываю.
Меня посадили в центре гостиной, так я поняла, что тут я главная фигура вечера. На стол передо мной поставили стакан дымящегося киселя. Два кота потягивались на диване – рыжий Онуфрий, и серый, с роскошными зелеными глазами, Прокопий.
Как оказалось, пригласили меня для серьезного разговора о моем будущем. Для детей русских беженцев открылась школа, и взрослые решили, что я должна продолжить учиться. Я начала отказываться, говорить, что хочу закончить гимназию Песковской в Петрограде, но меня не слушали. Они были убеждены, что не дело сидеть дни напролет одной, и даже выразили готовность полностью оплатить как мое годовое обучение, стоимость 350 марок, так и проживание. Но в тот же момент я поняла, что именно сейчас я принимаю первое самостоятельное решение в своей жизни. Конечно, это решение было для меня подготовлено, но я ведь могла и отказаться. Но я этого не сделала. И не из послушания. А потому что понимала верность избранного для меня пути. Это было и мое осознанное решение. Я только спросила:
– А где находится эта школа?
– В Куркийоки, ты знаешь это место, там вы давали концерт прошлым летом.
Я вздрогнула. Жить там, где все так напоминает Леонида, и наш последний летний праздник прошлого года?! Я умолила оставить меня жить здесь, на своей даче, а в Куркийоки я смогла бы ездить на велосипеде, или на лыжах, это ведь не так далеко. В итоге пришли к компромиссу. Взрослые согласились. А мне предстояло готовиться к школе.
* * *
Наступил сентябрь. Ранним утром понедельника, я вывела из сарая свой велосипед, привязала к багажнику сумку с посудой, которую велели привезти, и поехала в Куркийоки. Торжественный молебен должен начаться в десять.
Над кладбищем Никольской церкви, где теперь покоился мой дорогой папочка, подымался медный солнечный диск, заливая утреннюю зарю кротким румянцем. Папа, видишь ли ты меня теперь, смотришь ли вслед, благословляешь ли в дорогу? В прорези облаков мелькнул лучик, провел теплым прикосновением по лицу. Значит все правильно, все так, как должно быть.
За поворотом развилки – железнодорожное полотно. Остановилась, чтобы пропустить бронепоезд. Такую махину увидела впервые. Пузатый, обшитый металлом, ощерившейся жерлами орудий, проследовал в сторону границы.
После переезда дорога вступила в мрачный темный лес. В прошлом году, спеша на концерт, ее мы проделали довольно быстро. Скоро лес сменился обширным полем, с одной стороны край его обрамлял строй засохших деревьев. «Иосафатова долина» – подумалось мне.
Я побаивалась предстоящей учебы. Главным образом того, что в Финляндии ввели совместное обучение, значит учиться предстоит с одном классе с мальчиками. В петроградских гимназиях такого не было. С мальчиками мы встречались только по праздникам, когда начальство устраивало балы. Восемь лет я проучилась в гимназии Песковской, на углу нашей Шестой линии и Среднего проспекта. Восемь лет просидела за партой у окна, смотря на фасад дома напротив. Вспоминаю его окна, сквозь снег и дождь, через туманную завесу хмурых дней. В классе многих девочек звали Женями. Когда-то такое имя носила и дочь нашей добрейшей директрисы Екатерины Ивановны. Это для обучения Жени она открыла свою гимназию. Девочка умерла от скарлатины. Старшие ученицы еще помнили катафалк с гробом, стоявший в зале на последней панихиде. С тех пор девочек, носящих имя Евгения, Екатерина Ивановна учила бесплатно. И со мной за партой сидела Женя. А может, и сегодня там сидит, только мое место у окна пусто.
Дорога круто взяла в гору, я снова оказалась в лесу, только на сей раз лес другой, очень красивый. Снова развилка. Поворот налево, разгон, и я на вершине пригорка. Передо мной Куркийоки. Белое здание бывшего санатория по-прежнему невозмутимо почивает над окрестностями.
На лужайке, перед усадебным домом, той самой, где год назад мы давали представление, собрались ученики и учителя. Среди них Галактион Федорович, согласившийся преподавать в гимназии древние языки. Я обрадовалась знакомому лицу.
Высоко поднявшееся солнце заливало лужайку, люди щурились, но радовались теплым лучам, носились стрекозы, а в небе повис жаворонок и залился, словно в истерике.
Отец Марк начал молебен: «Создателю во славу, родителям же нашим на утешение, Церкви и Отечеству на пользу…» Я разглядывала учеников. Первой заметила девушку в синем платье, с подогнутым в виде буфы подолом, такие были очень модны прошлым летом. Из-под соломенной шляпки выбивались густые рыжие волосы. Она резко выделялась на сером фоне девушек, одетых в казенную форму, присланную из закрывшегося приюта для идиотов и эпилептиков. Другая девушка, с широко расставленными глазами и тонкой линией губ, была одета в скромное домашнее платье. Белым пятном выделялись два светловолосых юноши. Братья – решила я. Один казался чуть старше меня, другой выглядел совсем великовозрастным.
Закончив краткий молебен, отец Марк произнес речь. Поблагодарил Финляндию за гостеприимство, и призвал всех нас соблюдать особенную корректность в эти тревожные дни. Он говорил, что долгом каждого русского в Финляндии является осознание двойной ответственности, за себя лично, и за национальное достоинство. Еще отец Марк говорил о том, что нашлись люди, которым дорога судьба юного поколения. Они не пожалели своих средств, зачастую последних, чтобы дать возможность детям продолжить свое обучение в новых условиях. И за это мы должны быть им благодарны.
Потом слово взяла высокая женщина, представившаяся директрисой гимназии Ксенией Платоновной Гадалиной. Она говорила недолго, и, в общем-то, повторила сказанное отцом Марком, отметив, что в первое время обучения не будет никаких учебников. Книги для нас жертвуют люди со всей Финляндии, но пока их нет. Библиотека очень скромная. В конце речи директриса пригласила всех пройти в классы.
Мы оказались в большом светлом помещении, но привычных парт не увидели. Там стояли три стола, наскоро сколоченные из сосновых досок. Вокруг них стулья. Пахло свежим деревом. На стене красовалась картонная доска, пропитанная маслом. Рыжеволосая девушка с подругой сели напротив меня. Братья-блондины – по правую сторону, а по левую – девушка в длинной до пят юбке и юноша, лицо которого показалось мне знакомым. Место рядом со мной осталось свободно.
Учительница стала с нами знакомиться. Все по очереди вставали и называли свои имена. Первой поднялась рыжеволосая девушка, представившаяся Анной Палеваго. За ней подруга – Зоя Иалаитская. Блондины – Иван Пилигин и Павел Верзин – оказались вовсе не братьями. А вот девушка и юноша, сидевшие слева, как раз оказались братом и сестрой – Арсений и Илария Положенцевы. Тут я поняла, почему лицо юноши мне знакомо – это дети отца Марка Положенцева, и Арсения я могла видеть на летних службах. Я встала последней, и тихо произнесла:
– Настасья Гливенко.
В первый день были уроки всеобщей географии, русской географии, логики и психологии. Становилось очевидно, что у всех за плечами совершенно разные школы: классические гимназии, реальные училища, дававшие разный уровень знаний.
В рекреациях между уроками можно было выпить горячий чай, а на обед повели в ту самую залу, в которой год назад нас угощал директор санатория, теперь уже покойный. Здесь тоже многое изменилось: столы составлены в два длинных ряда, а с портрета на стене смотрел красивый мужчина в военной форме.
– Кто это? – спросил кто-то из учеников.
– Маннергейм – ответила рыжеволосая Анна.
Это имя было у всех на устах, но как выглядит генерал, победивший красных, я не знала.
Чтобы не видеть лужайку, я села спиной, и моему взору предстал весь зал. Рядом с Иларией сидели две девочки-близнецы, как позже выяснилось, младшие Положенцевы. Учителя обедали за отдельным столом. Застучали ложки по тарелкам. Гороховая каша, хлеб, выпеченный из травы, нарезан ломтями. Я тоже взяла свою ложку. И хотя страдала от вынужденного пребывания в этой зале и с детства ненавидела гороховую кашу, но выбора у меня не было – дома меня ждала пустая тарелка.
* * *
Как странно порой сбываются наши мечты. В детстве мне не хотелось покидать на зиму Мерихови, и я просила родителей определить меня в местную гимназию. Сколько раз, пребывая телесно в Петрограде, я мечтами уходила в далекие финляндские леса. Мне слышался ропот сосен в ветреную погоду, а ночами снились песчаные отмели залива. Я жила ожиданием лета. Теперь моя мечта сбылась. Я живу в Мерихови, и даже учусь в местной гимназии. Мечта сбылась, но как-то все горько…
Вставала я рано, моя печка уже успевала остыть, а комната – померзнуть. Спускаясь на кухню, где вода для умывания к утру покрывалась тонкой корочкой льда. Тогда я давала себе неизменное и бесплодное обещание протопить камин в гостиной, чтобы на несколько дней забыть о холоде. Но пока не смогла его выполнить.
Выводила из сарая велосипед. Провожали меня георгины, покачивая лохматыми о дождей головами на маминых клумбах. Вдоль дороги стелился низкий туман, оставляя росу. Но это была не летняя роса, предвещавшая жаркий день, а роса первых заморозков, пощупывавших нос. Дни дарили последнее тепло, и все говорило о том, что лето ушло безвозвратно и наступала пора, какой я в Мерихови еще не знала.
Уроки французского и немецкого посещали только я, Аня и Зоя. Обучение языкам стоило на сто марок дороже, и многим родителям приходилось на этом экономить. Часто кто-то из учеников пропускал первые уроки. Не было то одного, то другого. Объяснение этому оказалось самое необычное – на первые уроки разрешали не приходить тем, кто ночью пек хлеб. Ученики вообще многое делали сами – их готовили к созидательной работе в разрушенном большевиками Отечестве. Я отчасти завидовала, потому что сама так и не научилась готовить. А однажды, приехав утром в гимназию, и вовсе оказалась в пустом классе. Директриса сказала, что отправила всех за грибами, и будут только последние уроки. Мне тоже дали кузовок, наподобие тех, которые плетут крестьяне из бересты, и показали, в каком направлении идти. Своих одноклассников я догнала на склоне косогора, заросшего сосняком. Они собирали чернику. Я тоже присела на корточки, и стала снимать с куста спелые ягоды, отправляя их в рот горстями. Аня, в сапожках на каблучках, аккуратно переступала скользкие корни сосен. Ее белые перчатки окрасились чернилами ягодного сока. Я любовалась Аней, как когда-то Юленькой Гобержицкой. Каждый день она приходила в новом наряде. Платья красивые и дорогие, удивительно не шли к ее лицу. Или они доставались ей с чужого плеча, или гардероб подбирал плохой советчик. Зоя мне тоже нравилась. Я чувствовала, что мы могли бы подружиться. Но они всегда держались вместе, а в дружбе нелегко быть третьей. Я надеялась, что однажды на первом уроке не окажется Зои или Ани. Если не придет одна, то я подхвачу другую. Удача мне не улыбалась, девушки упорно продолжали посещать занятия. Сама я часто ловила на себе взгляды Вани Пилигина.
На выходные пансион смолкал. Семьи большинства учеников жили неподалеку и детей отпускали к родителям. Посадив сестер на багажники, уезжали Положенцевы. Зоя ехала к матери и тетке, имевшей дом за Териоками. А в самих Териоках жили мать и сестры Павла. И только Аня и Ваня всегда оставались в пансионе. Из этого напрашивался вывод, что их семьи живут далеко, позже выяснилось, что вывод ошибочный.
Осенью появились кое-какие продукты. Можно было запросто купить капу репы или моркови, или, к примеру, рыбу – сельдь или вяленую. В свободные от занятий дни я сновала из одной очереди в другую. В Териоках я видела, как рыбаки продавали свежую выловленную в заливе, рыбу, но деньги папы быстро таяли, и на такую покупку я не могла решиться, а кроме того, не знала, как готовить рыбу. Иногда вместо хлеба давали муку, она была двух видом – ржаная и белая. Эту муку я аккуратно складывала на полке, не зная, что с ней делать. Как правило, по карточкам можно было приобрести немного риса, чуть масла и кусочек мыла.
* * *
Учительница Закона Божьего предупредила: в субботу приедет отец Марк, принимать зачеты. Подобное будет происходить раз в месяц. Пришлось отправиться в гимназию и в субботу. Краски осени уже проступали в одеянии леса. Листва на березах поредела. Заалели осины. Уснули муравейники. Колесо мое давило ледяное кружево жухлой травы. Иосафатова долина превратилась в сплошное, посиневшее в инее, поле.
Нас собрали в просторной зале второго этажа. С потолка свисала широкая ткань, к ней булавками были прикреплены несколько бумажных икон. Отец Марк отслужил краткий молебен, и остался стоять у аналоя, чтобы принимать зачеты, наподобие исповеди. Ученики присели на стульчики, расставленные у дальней стены, ожидая своей очереди. Когда отвечать зачет пошла Илария, Аня неожиданно обратилась ко мне:
– Отец Марк всегда служит так кратко?
– Да, – ответила я. – раньше он был военным священником, привычка осталась, как и след от контузии.
– Понятно. – сказала Анна. – Я привыкла к долгим службам, таким, после которых не чувствуешь ног.
Ну вот и настал удобный момент заговорить с Аней, на что я раньше не решалась.
– В какой храм вы ходили?
– В Удельный, в Петрограде. – А вы?
– В Андреевский, на Васильевском. – ответила я и, в свою очередь, задала тот же вопрос Зое.
– В Троицкую. – ответила Зоя.
Пришла очередь Ани. Она встала и пошла к аналою. Я еще раз переспросила Зою:
– Не поняла, в какую Троицкую? В какой части?
– В Гельсингфорсе.
Этой краткой беседы было достаточно, чтобы понять глубину пропасти, еще недавно лежавшей между нами. Церковь, которую назвала Аня – третьего Департамента Уделов на Литейном – считалась «аристократической». Ее посещали только самые привилегированные горожане, или близкие к ним. Я – дочь женатого художника и актрисы-студийки никогда бы не переступила ее порога. А родным городом Зои оказался Гельсингфорс. Этим возможно и объясняется, что Зоя немножко другая, не такая как мы. Проводя лето в Финляндии, мне часто доводилось слышать названия Выборга, Гельсингфорса, но самой не приходилось ездить дальше Териок. Теперь же мне казалось, что я начинаю знакомство с этим городом через Зою.
* * *
Как-то поздней осенью, директриса объявила нам, что жена учителя французского языка заболела, и последних уроков не будет. Ее взгляд остановился на моей тетради. Отметив мой хороший почерк, директриса попросила помочь в переписывании книг, поступающих в гимназическую библиотеку. В помощь мне она определила Зою. Мы поднялись на второй этаж, в домовую церковь. Там уже висели длинные ряды полок, а на полу стояли коробки с книгами. Судя по почтовым штампам, они прибыли со всех концов Финляндии. Зоя стала вынимать по одной книге, и зачитывать вслух название. Я записывала эти название в толстую тетрадь. За окном свистел ноябрьский ветер, предвещая скорые холода, гнул деревья, жалобно всхлипывал. Где-то стучал неплотно закрытый ставень. Работа заняла около двух часов. А после Зоя предложила выпить чаю в ее комнате.
Обстановка комнаты оказалась очень скромная, доставшаяся в наследство от санатория. Стол у окна, две кровати, занавески в красный цветочек. Полки с книгами. Я открыла одну, мелькнул экслибрис Галактиона Федоровича.
С этой, почти монашеской, обстановкой не вязалась нарядная фарфоровая кукла в кружевной накидке, стянутой на груди брошью.
– Это ваша? – спросила я Зою.
– Ани. Моя – виолончель, – и Зоя указала на инструмент, стоявший в углу.
За чаем я узнала кое-что любопытное. Зоя с матерью бежали из Гельсингфорса, когда там начались беспорядки. А у родителей Ани дом в Териоках. Почему же она тогда никогда не покидает пансиона?!
* * *
По утрам землю сковывал лед. Иногда шел мелкий колкий снежок, но надолго не задерживался, таял, оставляя грязные лужи. Деревья уже утратили листву, торчали голые стволы, и от этого лес казался светлее, воздушнее. С каждым днем становилось все холоднее и все отчетливее вырисовывалась перспектива зимовки в Мерихови. Вот-вот выпадет настоящий снег, и положит конец моим велосипедным прогулкам. Тогда мне придется достать из сарая лыжи. У нас хранятся мамины лыжи. Когда я была еще совсем маленькой, и мы жили зимой на даче, бывало, катались на коньках и лыжах. Однако, добираться до гимназии на лыжах будет значительно сложнее, чем на велосипеде. Но, несмотря на неустроенность быта и туманность будущего, я почти привыкла к своей новой жизни. Воспоминания о летнем концерте больше не обжигали. И все вроде уже вошло в какую-то накатанную колею: я сдала второй экзамен по Закону Божьему, близился третий.
Как-то возвращаясь вечером домой, я увидела свет на даче Лицинских. Горела керосинка, а за шторами угадывались фигуры. Поспешила туда. В протопленной гостиной сидели Аглая Тихоновна и Белинги, а в глубоком кресле у камина сама хозяйка, Ирина Герасимовна, и своим детски-нежным голоском рассказывала ужасные вещи:
– Меня к нему не пустили. Все входы в больницу закрыты из-за холеры. На Загородном стояли трамваи, полные трупов.
Аглая Тихоновна шепнула мне: «Михаил Григорьевич умер от холеры».
– Я хотела похоронить его рядом с его мамой, но мне сказали, что нельзя, что для холерных отведены специальные кладбища: Богословское, Преображенское и Успенское. Выбрала ближайшее. После похорон Михаила Григорьевича, мне незачем было оставаться в Петрограде. Сейчас всем, имеющим недвижимость в Финляндии, разрешили уезжать. Я поспешила, в тот же день уехала, даже вещи не взяла.
Потом Ирина Герасимовна поведала о чем-то еще, но я уже не слушала. В голове стучала фраза «всем, имеющим недвижимость в Финляндии, разрешили уезжать». Почему тогда мама не едет? Я боялась своих предположений. А Ирина Григорьевна, меж тем, продолжала рассказать.
– Жить в Петербурге стало невозможно. Буржуям – это тем, кто не рабочий, и не советский служащий, запрещено закладывать вещи, снимать квартиры, или возить мебель. В магазинах пусто. Извозчиков нет. Из транспорта только трамваи. Да и те останавливают красноармейские патрули, требуют предъявить документы. Они ловят нас – буржуев – не уклоняемся ли мы от трудовой повинности. Пока был жив Михаил Григорьевич, у меня такие документы были, от больницы. Пойманных отправляют на принудительные работы. Я знала много таких случаев. Мои близкие знакомые уже сочли погибшей родственницу, которую угнали в Вологду грузить дрова.
Когда все разошлись, я, собравшись с силами, задала Ирине Герасимовне мучавший меня вопрос. Я видела, что говорить ей трудно, что она хочет уйти от ответа. В конце концов, когда я сказала, что расцениваю ее молчание как свидетельство гибели моих родных, Ирина Герасимовна сдалась, и рассказала мне то, что родители так долго от меня скрывали. Оказывается, они не были женаты!.. Папа был женат на другой женщине. Поэтому мама не может доказать свое право на дачу и, как следствие, на выезд в Финляндию.
– Всеволод Евгеньевич женился, еще учась в Академии. – приоткрыв для меня завесу тайны, Ирина Герасимовна решила выговориться до конца. – Его невеста была из очень богатой семьи. А он – бедный студент из Малороссии. Семья девушки противилась браку и не давала благословения. Но они все равно поженились. У них родился сын, кажется, его назвали Владимир. Потом что-то между ними произошло, и они расстались. Жена Всеволода Евгеньевича не давала развода. Ее семья не хотела, чтобы он виделся с сыном. Потом Всеволод Евгеньевич встретил на театральных подмостках твою маму.