Численник
Текст книги "Численник"
Автор книги: Ольга Кучкина
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
«Они пришли и расселись, точно восковые фигуры…»
Они пришли и расселись, точно восковые фигуры,
а не мимолетности памяти моей хмурой,
и я принимала их как живых, и на этом приеме
был основан прием в моем дурдоме.
Они нападали, как стих, и не стихали,
а я изводила себя и их ночными стихами,
и за этой общей игрой в бисер
вдруг прозвучал щелчок, как контрольный выстрел.
Это реальность с издевкой в меня палила:
сколько живешь, девка, а все мимо, мимо —
летность твоя в нематериальное бесполезна,
оттого ты безвременна и болезна.
Но те, кто оставил след, не сдавались без боя,
живее живых, брали живьем за живое,
собеседники мои, резкие и с разбором,
удостаивали вечным своим разговором.
8 ноября 2001
«Расставание – часть речи…»
Расставание – часть речи,
жизни часть и смерти часть,
бьет в виски противоречье,
неизбежная напасть.
Я возьму виски в ладони,
страх ладонями стряхну,
кровь в сосудах боль разгонит,
если водочки махну.
Много самых разных гитик
человека гнет, губя.
Криком смертным: берегите!
крикну близким: берегите!
берегите! берегите!
берегите все себя!
29 декабря 2001
Надпись
Марина и Анна,
Марина и Анна,
картина туманна
и выглядит странно,
как Юнна и Белла,
что Юнна, что Белла,
написаны смело
в пределах пробела.
А я отправляю прошенье с листа,
чтоб на стороне оборотной холста
Олега и Ольги летящая строчка —
забвенья и тленья
мгновенна отсрочка.
26 февраля 2002
«Пронеси эту чашу с довольствием мимо меня…»
Пронеси эту чашу с довольствием мимо меня,
пронеси эту чашу с довольством куда как подальше,
я отказа прошу от любой разновидности фальши,
похвальбы и пальбы вхолостую, без дрожи огня.
Роковая удача – и прыгает сердце, как мяч,
и заходится разум за ум от дурного блаженства,
я прошу не отнять осознания несовершенства
и – как дара – пройти мимо сытых никчемных удач.
24 марта 2002
«Детский хриплый голосок…»
Новелле
Детский хриплый голосок,
точно по сердцу смычок,
проникает прямо в вены
этой песенки клочок.
Разливается внутри,
с тактом пульса раз-два-три
и с весельем новоселья,
только слезы оботри.
Меж всеобщей суеты,
маяты и пустоты
вырастают, как на грядке,
разноцветные цветы.
С этой музыкой вдвоем
мы пойдем за окоем,
и в цветах печаль утопим,
что за чудо водоем!
Тут волшебник, тут талант,
тут художник-музыкант,
он садовник, он и дворник,
очищающий атлант.
P. S. Если вспомнить без укора,
из какого, право, сора,
на какой такой помойке
в Камергерском и на Мойке…
28 марта 2002
«Эта ложа не ложа…»
Владимиру Корнилову
Эта ложа не ложа,
а покруче масонской,
кто велик, кто ничтожен,
распорядок таковский:
соучастники боли,
причиненной друг другу,
словно кони в неволе,
ходим цугом по кругу,
соискатели братства,
брата в угол загоним,
а придет попрощаться —
в горе мы, как в законе,
в грудь себя, как копытом,
бьем публично и лично.
Опыт смертный испытан
не бывает вторично.
30 марта 2002
«Говоря между нами, живыми…»
Говоря между нами, живыми,
об умерших все хуже и хуже,
доим даром иссохшее вымя,
приближая последний ужин.
Вымя, пламя и знамя —
ужин не наш, а нами.
Горделивые гомус,
превращаемся в гумус,
молча сходим на конус.
В минус.
30 апреля 2002
Ларнака
Человек-остров
приземлился на острове
вместе с другим островом,
все было просто.
Трогали древний песок ногами
и забывали, что больные,
а местные болельщики по полной программе
в мерседесах гудели, как шальные,
А двое сближались и отдалялись,
и отделялись, как страны,
и были один другому иностранны,
желанны и нежеланны.
А двое пили вино линос,
а в соседях был город Пафос,
а феррари и ауди проплывали мимо,
а где-то вблизи пела Сафо.
И совпадали острова в океане,
времена и обычаи мешались знаком,
плескалось вино в стакане.
Ларнака, однако.
10 мая 2002
«Я оставляю фотоснимки…»
Я оставляю фотоснимки
событий, что не поддаются
обычной съемке. Словно сливки,
обрат откинув, сильно бьются,
сбиваясь, в смысле, густо-густо,
и – на блины, что на поминки.
Напоминаю в этих сгустках
невидимый, глухой и страстный
путь общий, но, конечно, частный,
ребенка, что нашли в капустах,
на вырост в помыслах и чувствах
и с тем, что смерти неподвластно.
10 мая 2002
«Я никто и звать меня никак…»
Я никто и звать меня никак,
для себя умна и знаменита,
а для вас темна, полуоткрыта,
словно дверь в подвал, где мрак.
Итак,
мрак, морока, скука и обман,
от страстей не выметенный мусор,
сумма разных минусов и плюсов
и прекрасный капельный туман.
В каждой капле океанский глаз,
пристальная камера обскура,
смотрит уходящая натура,
не мелеет чудных сил запас.
Повернуть фонарное стекло,
удлинить фитиль волшебной лампы
и, пройдя сквозь крыши, стены, дамбы,
в свет преобразиться и тепло.
Я останусь, узнана иль нет,
озареньем, трепетом и пылом
присоединясь к другим, мне милым,
отчего на этом свете – свет.
10 августа 2002
Письмо
Зое Крахмальниковой
Прощальную дает гастроль
король сезона август,
как нота соль звучит пароль
для словарей и азбук,
до слова ель моток недель
нам размотать придется,
когда на Рождество метель
заплачет-засмеется,
когда припомнится нам тот,
кого забыть не в силах,
кто ель, форель и жизни ход
зарифмовал спесиво,
скрестив Моцарта с муравьем,
любовь упрятал в подпол,
багаж подпольный сдал внаем
и звякнул в медный колокол.
И колокольчики в миру
ответно заиграли,
такую чудную игру
затеял этот парень.
Мы не откроем тайный шифр,
секрета не откроем,
наборы букв, наборы цифр,
как в грядку, в ритм зароем,
а что из них произрастет —
сто лет спустя услышим,
и снова на сто лет вперед
письмо, как стих, напишем.
28 августа 2002
«Эти рисунки келейные…»
Юнне
Эти рисунки келейные,
чувством пылая и цветом,
знаками, ликами, клеймами
врезаны в тьму пред рассветом.
Дара каменья бесценные
ночь ограняет промысленно,
и сочиненья каменами
строк изукрашены смыслами.
Краска милуется с краскою,
линия с линией в связи,
дело не нитками – сказками
шито без всяких экстази.
Блещут, как вещие вещи,
сепия, охра и кобальт, —
штуки выходят из пещи
самой таинственной пробы.
29 августа 2002
«Луна стоит высоко…»
Луна стоит высоко,
а я лежу низко,
она – мое око,
я – ее записка,
она ослепляет,
меня меж строк читая,
лунатических лунок стая
в глазу моем тает.
После скажут:
слепой текст.
3 сентября 2002
«А потом завопил комар…»
А потом завопил комар,
но не просто так,
как дурак,
а у старухи
в ухе,
старуха долго махала рукой:
что ж ты навязчивый какой?
А комар продолжал злиться,
потому что не мог излиться
из уха,
которым владела старуха,
и то была не потеря слуха,
а хуже всякого злого духа,
поскольку не комар кровососил,
а кровоизлияла старуха.
Я в минуту написала этот шедевр,
едва догадалась, какой предстоит маневр:
не терять до конца
ни слуха, ни вкуса, ни лица.
9 сентября 2002
«Она сказала: я приготовлю вам реверс…»
Наталье Зубовой
Она сказала: я приготовлю вам реверс.
И я поняла, что это прекрасно.
Детство Люверс и Сиверс мчалось на север.
На юг тащилось могущественное лекарство.
Мой бред блистал ослепительно ярко,
пылая диалогами вдохновенно,
за ремаркой следовала ремарка,
и пылала уже вся сцена.
Я рвалась на Запад, оставаясь Востоком,
магнитные полюса плавились,
так что казалось, мозг брызнет,
мои девочки были далеко,
а мне требовался ресурс жизни.
Судьба, присев, сделала книксен. Или реверанс.
И приблизился ренессанс.
10 сентября 2002
«Жили-были Алеша и Никита…»
Жили-были Алеша и Никита,
любили своих баб и пап примерно равно,
но второй делал все шито-крыто,
а первый – открыто и своенравно.
Папа один был в сынка – хитрый и во всем участный,
и другой в своего сынка – вопросами озадаченный,
один прислонялся к власти всеми местами страстно,
второй – местами и не всегда удачно.
Первый был гимнюк, а другой – не то, что помыслили,
один скоро сгорел, а второй – долгожитель,
сирота-художник горючими заряжен искрами,
сынок-умелец удачно вписался в события.
Один любил искусство в себе, а другой – себя в искусстве,
а еще власть в себе и себя во власти,
оба поскользнулись на чистом чувстве —
чистые напасти.
Ловкач использовал клаку-клоаку,
чтобы художника посильнее умыли,
а художник, как пацан, чуть не плакал.
Такие подлые времена были.
11 сентября 2002
Даша
Какие-то старые платья,
на розовом желтые пятна,
флаконы, записочки, клятвы
в коричневых ящичках, кратно
количеству лет, проведенных
под шелковым абажуром, —
слегка прорисовка пилонов
и целая жизнь контражуром.
Какие-то рюмки и рамки,
и тень шелестящей походки,
повсюду пометы, помарки,
как след уходящей подлодки.
Какой-то хозяйственный мусор
за окнами и занавеской,
коробка, и скрепка, и бусы, —
рукою достать только детской.
Там палец уперся в ложбинку,
тут свет по предметам плутает,
а сверху паук в паутинку
картинку навек заплетает.
Тяжелая ткань – нараспашку.
Косую проплешину света
художница в мелких кудряшках
рисует, влюбленная в это.
14 сентября 2002
Доктор Ложкин
Доктор Ложкин по коленке не стучал,
глаз не выдавливал и не кричал,
а, почесывая пальцем одно из двух крыльев носа,
спокойно ждал моего вопроса:
как избавиться от страха смерти.
Доктор Ложкин на вопрос не отвечал,
а, взглядывая искоса, все отмечал
и продолжал высокопарно вещать чудное,
поправляя очки и увлекаясь мною.
Хотите – верьте, хотите – не верьте,
но однажды я проснулась, свободная от чувства смерти,
и мир протянул мне ножки целиком по одежке,
и я подумала: ай да доктор Ложкин!
Он был толстенький и лысоватый,
и речь его была дружественной и витиеватой.
Он говорил: ваш дар не ниже Толстого,
пишите романы, право слово.
Он видел, что пациентка страдает недооценкой,
прижата к пространству сжатым воздухом легких,
словно стенкой,
и любя ее и ее жалея,
он внушал ей как манию ахинею.
Прошло двадцать лет. Я написала роман,
один и другой, и за словом в карман
я больше не лезу, а сосредоточена и весела,
потому что знаю, как талантлива я была.
Доктор Ложкин женился на школьнице-секретарше,
будучи на сорок лет ее старше,
почесывая крылья и шмыгая носом,
он точно владел гипнозом.
Он уходил в подсознанье, как в поднебесье,
доставая оттуда тайны с чудесами вместе,
а потом вкладывал в наше подсознанье,
как дар случайный.
Доктор Ложкин, где вы, какой вы странный,
я б вам почитала свои романы!..
Но он, вероятно, встал на крыло
и взмыл в поднебесье, и ветром его снесло.
14 сентября 2002
Ваня
Ваня, в смертельные игры играя,
резко торча на ночных мотоциклах,
то ли в двусмысленностях, то ли в смыслах
путался, замирая у края.
Было, что и за край свешивал ноги,
бились блестящие мотоциклы,
черными птицами черные циклы
обсели реанимаций пороги.
Марихуана, перо и бумага,
дуло ружья под прицелами камер —
мир перед Ваней практически замер,
Ванина торжествовала отвага.
С содовой виски, ночная рулетка,
нервы торчком из зрачков, словно гвозди,
Ксения молча выходит на воздух —
в память о ней остается браслетка.
Желтые линзы, зализанный чубчик,
мягкая серая стильная ряса,
Ваня – священник. И с этого часа
скромен, и тих, и спокоен, голубчик.
Пятеро деток и возраст под сорок,
крест на груди и прикольные стекла,
татуировка под рясой примолкла,
авторитеты – Алексий и Сорос.
Кончена сумасшедшая драма
жизни, переходящей в дрему.
Нет больше места экстриму и стрему.
Если…
если вдруг не исчезнет нынешний портрет
и не опустеет рама.
3 октября 2002
«Бесплотный дух и сходная фигура…»
Бесплотный дух и сходная фигура
вступали с кем придется в отношенья,
до пустяка, до ничего, до тени
желала страстно сплющиться натура.
Не навязаться и не впасть в оплошность,
не стать предметом общего веселья, —
а никогда не потребляла зелья,
и нечем подкрепить общенья роскошь.
Зрачок нарочно придан близорукий —
не вглядываться в окруженье зорко,
пейзаж расплывчатый, смещенный – будто норка,
в какой укрыться от смятенья скуки.
И с памятью в беспамятство играла,
подробности нарочно вытесняя,
и длинная скамейка запасная
лишала сил задолго до финала.
Такое неудачное творенье,
такая тьма, такая безнадега.
Тем удивительней расположенье Бога
хотя бы в малом сем.
В стихотворенье.
4 октября 2002
«Ух, как быстро пролетели всякие времена…»
Ух, как быстро пролетели всякие времена,
баки с грязным бельем остались в истории,
сделав евроремонт, в новых ваннах отмыли свои вымена,
побрызгали труссарди и на тусовку к Мариотту
или Астории.
Мы одеты с иголочки и больше не едим с ножа,
Зверевы делают нам лицо, а фигуру – Волковы,
и даже если крутой усядется на ежа —
улыбается, с задницей, утыканной иголками.
При встрече охочее сверканье глаз,
старанье для теле– и фотосъемки,
клыки надежно спрятаны, культура, фас,
такими пусть узнают нас современники и потомки.
Демократия – по-нашему дерьмократия и есть,
глянь на свои швейцарские, сколько настукало.
В России надо жить столько, сколько не счесть,
чтобы изжить из себя огородное пугало.
8 октября 2002
«Золотые рыбы проплывают…»
Золотые рыбы проплывают
на ночном, на темно-синем фоне,
привязались, вот уж привязались,
с пятницы никак не отвязаться.
Я не в духе, я себе не в радость,
я себя с постели соскребаю,
бледная, как немочь, а на фоне
рыбы золотые проплывают.
Как в бреду, бреду к себе на кухню,
суп сварить, помыть полы и чашки,
может быть, привычка жить вернется,
золотые проплывают рыбы.
Совершив обманное движенье,
боком и неловко – за компьютер,
трону клавиши легко рукою,
музыки ответной ожидая.
Тщетно. Музыка молчит, и только буквы
разлетаются, как слов осколки
в бомбе, начиненной под завязку
смертоносным смыслом, как гвоздями.
Мне не по себе. Я надорвалась.
Любопытство, между тем, не меркнет.
Проплывают рыбы золотые
на дневном, на светло-сером фоне.
Рыбка золотая, что с тобою?
Отчего ты вдруг остановилась?
Ждешь стоишь вопроса или просьбы?
Милая, плыви, я справлюсь, справлюсь.
8 октября 2002
Дуомо
В проем Витторио-Эммануэле
внезапно вдвинулась тончайшая громада,
за восхищеньем клетки не поспели,
и в легкие извне проникла влага.
Закашлялась, забилась, задохнулась —
чуть зазвучала каменная месса,
и сердце, переполнившись, метнулось,
не удержало ядерного веса.
И у подножия внезапного Дуомо,
упав, разбилось в мелкие осколки,
лишенное защиты, то есть дома,
подстреленное, словно из двустволки.
И небо, низкое, как в сумерках в России,
поднявшись вверх, вдруг враз заголубело,
и голуби на улице Россини
клевали сердце, падшее из тела.
17 октября 2002
«Отчего так грохочет ночное, в себе, подсознанье…»
Отчего так грохочет ночное, в себе, подсознанье,
эта жизнь, что не та, эта жизнь, что не там и не с тем,
и пробиты на раз ложно-краеугольные камни,
только мстилось, что выстроен – выстрадан – был
ряд отличных систем.
Днем казалось, что, как у людей, все почти что в порядке,
и похож на людей, и, как люди, одет и обут,
ночью видно, что это игра, специальные детские прятки,
впрочем, и остальные играют в нее наобум.
За обманом обман, не других, а себя горемычных,
за атакой в атаку на немочь, и горечь, и желчь.
Мы вернемся в Итаку. К истоку. К началам привычным.
Ложь, как кожу, сдерем.
И умрем. Если нас не сумели сберечь.
18 октября 2002
Синие розы
В отеле на столе
стояли синие розы.
Распахнута дверь на балкон,
шум улицы в комнату втянут,
и синие розы не вянут
в отеле, завернутом в сон.
Неоновой буквы луна
так выбелила подушку,
что светятся пальцы под ушком,
уложены пястью для сна.
А сна ни в едином глазу,
и жалко на сон прерываться,
ведь самое тайное, братцы,
нас пробует ночью на зуб.
И вдруг как обвал – ничего.
Такой тишины оглашенной,
Божественной, совершенной,
не знала вовек до того.
Все звуки исчезли в момент,
ни скрипа, ни хрипа, ни шага,
упавшая на пол бумага
сверкнула как мертвый сегмент.
Не врач, не судья, не палач —
как будто душа мировая,
себя в этот миг открывая,
шепнула: не бойся, не плачь.
Без боли и страха пришла
исчерпанность жизни и чувства…
И тут же задвигалась густо
Милана ночная толпа.
18 октября 2002
«Мужчины и женщины тонкая связь…»
Мужчины и женщины тонкая связь,
до гибельной дрожи и чудного срама,
века пронеслись, как она началась,
а длится все та же, сильна и упряма.
Поездка на рынок, вчерашний обед,
случайная ссора – все мелко и плоско,
но пола и пола начальный завет
все преобразит с вдохновеньем подростка.
Любовным стихом обделила судьба,
молчанием скована в возрасте пылком,
когда господина вминало в раба
и било о стену то лбом, то затылком.
Прекрасно-трагический опыт испит,
ни срывов, ни слез, ни обид, ни разрывов,
а немотный разум как будто бы спит,
и любящих Бог усмехается криво.
Теперь развязался язык.
Я скажу,
что близость с обоими производит:
ты служишь мне всем,
тебе верно служу,
пусть жизнь, как дыханье, как крик на исходе.
20 октября 2002
«Спаси моих детей!.. О Господи, трагична…»
Спаси моих детей!.. О Господи, трагична
картинка, что идет и вхожа в каждый дом.
Спаси ее детей!.. Сегодня смерть привычна,
как воздух, как вода, что дышим мы и пьем.
Спаси его детей!.. Пусть землю населяет
не гибель, а живых людей живая жизнь.
Я знаю, Кто на нас несчастье насылает,
и ведаю, за что, без слез и укоризн.
Здесь стыд давно забыт, и ум спекулятивен,
играет на низах бесплодно и темно,
и каждый негодяй убийственно активен,
а добрый человек молчит, глядит в окно.
О Господи, спаси нас!..
6 ноября 2002
«Я иду с моей подкоркой…»
Я иду с моей подкоркой
по Никитскому бульвару,
листья, павшие на землю,
засыхая, умирают.
Я иду и наблюдаю
городские проявленья,
и подкорка их приемлет
через корку, что черствеет.
Мне идут навстречу дети,
и мамаши, и студенты,
кто печален, а кто весел,
кто глядится, будто сбрендил.
Стайка юношей спесивых
над колодой карт склонилась,
как чеченцы, все чернявы,
знать, кого-то проиграют.
Неподалеку старуха
одиноко на скамейке
разговаривает громко —
не с собой, а по мобиле.
У Есенина Сережи
фотографию на память
девочка бесстрашно просит,
чтобы сделал ей прохожий.
А другая бедолага
по соседству со скульптурой
опрокидывает в глотку
водку из стеклянной фляги,
там, на дне, ее немного,
тетка всасывает жидкость
и глядит окрест глазами,
что давно остекленели.
Направляюсь к «Бенетону»,
просто так, а не по делу,
утомясь бульварной жизнью,
я хочу сменить картинку.
В «Бенетоне» все красиво,
вещи новенькие шепчут:
вот твой выбор, дорогая,
выбери меня скорее.
Но подкорка в паре с коркой,
что затеяли прогулку,
от пьянчужки и от листьев,
павших мертвыми на землю,
никуда не отпускают,
как приклеились, заразы.
Вот вам выбора свобода,
о которой все болтают.
25 ноября 2002
Городская баллада
Сумерки. Стыло. И я за рулем.
Осени поздней характер невесел.
Город огни высоко понавесил:
солнечный свет не сдается внаем.
Что за пастух гонит стадо авто
в сторону эту, другую и третью,
пахнет железом, бензином и смертью
нечто во тьме, что нигде и ничто.
Я выбиваюсь из стада легко,
я выбираюсь на верную трассу,
мне ли печалиться, доке и асу,
блики летят в лобовое стекло.
Лента дорожная под колесо,
смятая, с маху ложится, мне к спеху,
опыт с удачей приводят к успеху,
скоро мой дом, я мурлычу вальсок.
Вдруг неожиданный съезд и тоннель,
ряд роковых понуждений – и что же!..
мне же налево!.. но жесткое ложе
вправо несет, в боковую панель.
Выровняв руль на лихом вираже,
выровняв пульс и сырое дыханье…
Если бы знать за мгновенье, заранее,
что путепровод проложен уже!
В планах – давно, а на деле – никак,
вот и привычка людей к долгострою,
не ожидала финала, не скрою,
и просмотрела какой-либо знак.
Гон как безвыходность и чернота,
ни перекрестка и ни разворота,
род протяженного водоворота,
та еще немощь, и мощь еще та.
Я удаляюсь все дальше во мглу,
дом мой в мираж превратился нелепо,
будто за мною кто гонится слепо,
будто подсела на злую иглу.
Но объявления промельк скупой,
съезд как возможность и как искушенье,
я пробираюсь направо в смущенье —
сбились, как овцы на водопой.
Движемся тихо, к металлу металл,
стопорим ход лошадей поминутно,
а за окошком промозгло и мутно,
пробка, и каждый смертельно устал.
Бесы новейшие жмут и кружат,
втиснув в ряды, из рядов не пускают,
ложным единством сознанье ласкают,
нюхают выхлоп и тихо визжат.
В мокром асфальте блестят фонари,
я пребываю в чужом измеренье,
руки замерзли и мерзнут колени,
и пустота, как Чапаев, внутри.
Все незнакомо. Окрестность чужда.
Остановиться спросить невозможно.
Замкнуты стекла чужие безбожно,
чтоб не проникла чужая нужда.
Петли петляя, как заяц в кустах,
я нахожу, что лечу в Подмосковье,
дружбой оставлена и любовью,
чей-то чужой исполняя устав.
Волей враждебной, сильнее моей,
движима обочь и прочь из столицы,
то ль наяву, то ли мне это снится, —
где я, зачем, сколько стою нулей?..
Минуло два окаянных часа,
как сплошняком загребущим изъята,
вся из себя стеснена и помята, —
дома, десяток дорог прочесав.
Опыт престранный подмены пути,
род заблужденья себя и потери
там, где, с разбегу в удачу поверив,
в поле попала, что перекати.
Словно добычу, меня отпустив,
в городе вечер темнеет с досады, —
глядя в окно, без малейшей надсады,
я напеваю минувший мотив.
Я вспоминаю вчерашний вальсок,
сутью вещей околдована напрочь,
и, без привычки снотворного на ночь,
ждет меня славной бессонницы срок.
…Утренним солнцем освещена,
в светлое небо взгляну из оконца,
загородивши рукою от солнца
враз проступившие письмена.
30 ноября 2002