Текст книги "Гражданская Рапсодия. Сломанные души"
Автор книги: Олег Велесов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
1. Поезд Париж – Марсель, вагон второго класса, 1967 год
Поезд отходил с gare de Lyon в девять часов утра. Дела представительства направляли меня на юго-восток Франции в город Гренобль. Впереди было несколько дней напряжённых переговоров, и по дороге на вокзал я решил заехать в винный погребок на Rue de I'Arbre-Sec и взять бутылочку Lafite-Rothschild. Для этого мне пришлось сделать солидный крюк, поэтому на перрон я вбегал, когда посадка уже заканчивалась. Я пробил билет и вошёл в вагон.
В небольшом купе находились двое. Средних лет господин, по виду коммивояжёр, читал журнал. Я бросил взгляд на обложку: Les Temps Modernes. На диване у окна сидела красивая пожилая дама. На ней было лёгкое коричневое пальто с воротником стоечкой и круглая шапочка, какие обычно носят провинциалки. Когда я вошёл, она повернула голову и посмотрела на меня глазами учительницы, строгими и бескорыстными.
Вагон тряхнуло, в открытое окно влетел паровозный гудок и колёса заскользили по рельсам. Я поставил чемодан на багажную полку и обернулся к читающему господину.
– Vous laissez? (Вы позволите?)
Он подобрал ноги, я прошёл вперёд и сел у окна рядом с ним. Пожилая дама оказалась напротив.
– Ici, j'étais presque en retard (Вот, едва не опоздал), – зачем-то сказал я.
– Vous russe? (Вы русский?) – тут же отозвалась дама.
Я улыбнулся.
– Mon chef a toujours dit que les français me distingue que la prononciation (Мой начальник всегда говорит, что от француза меня отличает только произношение).
– Значит, вы из России, – констатировала она, переходя на русский язык.
– Из Советского Союза, – поправил я.
– Ах, да, – дама слегка нахмурилась, – сейчас это называется так, – и покачала головой. – А в наше время говорили: Россия.
Она отвернулась к окну и несколько минут смотрела на проплывающие за стеклом тёмные строения.
– Вы, очевидно, из торгового представительства? – снова обратилась она ко мне. Я коротко кивнул, а она продолжила. – Я так и подумала. Что ещё делать человеку из Советского Союза во Франции? Или дипломат, или торговый представитель. На дипломата вы совсем не похожи… А направляетесь, по всей видимости, в Гренобль? – я снова кивнул. – Я так и подумала. Куда ещё может направляться торговый представитель Советского Союза? Разумеется, в Гренобль.
Стиль её общения забавлял. Она сама задавала вопросы и сама давала на них исчерпывающие ответы. Я не зря заподозрил в ней учительницу. Для пущей убедительности ей не хватало очков и указки.
Я немного подождал и спросил:
– Почему вы решили, что я еду в Гренобль?
– Ну как же, ныне все туда едут. Олимпийские игры слишком значительное мероприятие, чтобы оставить его без внимания.
Она снова замолчала и повернулась к окну. Странная женщина. Судьба не часто сталкивала меня с русскими эмигрантами, но даже тех редких встреч было достаточно, чтобы разглядеть в них некоторую упорядоченность, которая если не обезличивала их, то, по крайней мере, делала похожими на окружающий мир. Эта женщина была другой.
– В Лионе меня встречает муж, – сообщила она как бы между прочим. – Мы живём недалеко, в Шамбери. Там у нас дом и небольшой сад, а в Лионе пересадка.
– Вы тоже русская?
Вопрос прозвучал глупо и несвоевременно, поэтому в ответе дамы мелькнули нотки иронии.
– Как вы догадались?
Вошёл кондуктор, попросил предъявить билеты. Господин с журналом долго копался в саквояже, покраснел то ли от усердия, то ли от неловкости, что задерживает остальных, наконец, нашёл свой билет и протянул кондуктору. Мой билет лежал во внутреннем кармане пиджака, я достал его быстро.
– Venez (Пожалуйте).
– Un bon voyage (Приятного пути).
Я спрятал билет и выпрямился. Мы уже подъезжали к пределам Парижа и только что пересекли бульвар Понятовского.
– Вы… эмигрантка? – решился спросить я, и снова почувствовал нелепость своего вопроса.
На этот раз женщина не стала иронизировать. Её взгляд потерял строгость, он стал задумчивым, может быть даже размытым. Она вздохнула и спросила:
– Как я могу к вам обращаться?
– Виктор… – ощущение того, что эта дама учитель, а я ученик, по-прежнему не покидало меня, поэтому отчество я добавить не осмелился.
– Екатерина Александровна, – назвалась она в свою очередь. – Как всё просто, Виктор. Ещё не так давно нужен был кто-то третий, кто представил бы нас друг другу, а теперь мы знакомимся вот так без церемоний, без посредников. Вам не кажется это неприличным?
– Изменилось течение жизни, – пожал я плечами. – Она стала стремительней, личные взаимоотношения потребовали корректировки, поэтому ничего неприличного здесь быть не может.
– Да, жизнь меняется, – с какой-то домашней философией заметила Екатерина Александровна.
– Давно вы в эмиграции?
– О, я из тех эмигрантов, которые покинули Россию, чтобы не называть её Советским Союзом. Только ради бога, Виктор, не обижайтесь на мои слова. У меня совсем нет желания обидеть вас. Просто такова суть проблемы, и от этого никуда не спрячешься, поймите.
Я понимал. Мне доводилось выслушивать и куда более жёсткие объяснения. Это были эмоции, и я привык реагировать на подобные вещи спокойно. Так нас учили. Так что слова Екатерины Александровны меня ничуть не задели.
– В Париже у вас кто-то близкий?
– Дочь. И внуки. Я бываю у них иногда. Мишелю двенадцать лет, а Марии девять. Прекрасные дети, но совсем-совсем французы, по-русски без запинки произносят только «бабушка» и «спасибо».
– А почему не поехал ваш муж?
– Кто-то должен следить за хозяйством. У нас несколько кур, собака и большой рыжий кот. Такой, я вам скажу, непоседа. А в нашем саду есть чудная беседка. Мы пьём в ней чай из самовара, а по вечерам читаем Лескова и Чехова. Соседи иногда заходят к нам, их весьма удивляют наши обычаи…
Облокотившись о край стола, Екатерина Александровна взялась рассказывать о себе, о своём доме, о внуках как о давно сбывшейся мечте. Это вызывало ностальгию. Я вспомнил свой дом: широкий двор в обрамлении деревянных двухэтажек, старая липа, столик под ней, приглушённый звонок трамвая. На растянутых верёвках бельё, мама с соседкой возвращаются с рынка. Мне вдруг показалось, что я снова стою посреди этого двора. Всё так же пахло липовым цветом, тёплый ветерок обдувает щёки. На столике корзинка с грушами; груши душистые, наливные, так и просятся в руки. Но когда я наклонился к столу, вагон тряхнуло, и я очнулся. Мой дом хранился в глубине моей памяти, дом этой женщины жил в её сердце.
– Вы бы хотели возвратиться в Россию? – спросил я.
– Куда уж теперь, – Екатерина Александровна всплеснула руками и сказала, словно оправдываясь. – Хотя было время, когда все мы думали, что вернёмся. Что всё восстановится, будет как прежде. И мы старались жить своим кругом, не отпускать от себя то немного русское, что ещё оставалось во всех нас. Но прошло время, терпение начало иссякать, надежда таять, появилось разочарование. Снова случилась война. Все мы стали другими и ко многому стали относиться по-другому.
Екатерина Александровна посмотрела мне в лицо.
– Но сегодня… – глаза её посветлели. – Сегодня вы напомнили мне штабс-капитана Толкачёва. Он вошёл в наш вагон высокий, статный, плечи крутые. Сразу видно – офицер! И никакой плащ не скроет ни выправку, ни достоинство. Я, как и сейчас, сидела у окна справа, рядом со мной Машенька Петровская. На голове у неё был платок сестры милосердия, его ещё называют апостольник. У меня тоже был такой платок, но я убрала его в чемодан. В дорогу я оделась неброско. Я надела старое мамино пальто и беретку. В ней я походила на воробышка. Лида, наша кухарка, часто так меня и называла – воробышек.
Она опустила голову, и какое-то время рассматривала свои ладони.
– Да, так и называла. Я и чувствовала себя воробышком. Что мне тогда было – семнадцать лет. Господи, разве это возраст? И когда штабс-капитан Толкачёв вошёл, сердечко у меня ёкнуло. Он, конечно же, не был юнцом, как Кирюша Осин. Тогда ему было двадцать шесть – тонкие усы, дерзкий взор. Разве может устоять сердце юной барышни при виде столь бравого красавца?
Взгляд её стал мечтательным, она улыбалась.
– Мы ехали в одном купе. Холод, запах табачного дыма, детский плач, бесконечные разговоры о политике. Он сидел у прохода наискосок от меня. Ни я, ни Машенька не смели повернуть головы в его сторону, а сам он словно не замечал нас. Он говорил о чём-то с Липатниковым, с доктором Черешковым, иногда с Будиловичем. И только в Новочеркасске, как мне показалось, он посмотрел на меня впервые. Он подал мне руку, когда я выходила из вагона, и тот день я запомнила навсегда – двадцать четвёртое ноября11
здесь и далее даты по старому стилю.
[Закрыть]. Падал лёгкий снег, ложился на плечи, на руки, на землю и таял…
Она замолчала.
– А какой год? – спросил я. – Вы не назвали год.
– Не назвала? О, это был сложный год. Это был очень сложный год…
2. Воронежская губерния, станция Лиски, ноябрь 1917 года
В названии станции читалось нечто обманчивое, и Толкачёв подумал, что ехать надо было домой, в Нижний Новгород; дождаться, когда кутерьма с революциями, со сменой правительств закончится, и лишь тогда решать, как жить дальше. Эта внезапная мысль – Дон – пришла на ум, когда он стоял на перроне Николаевского вокзала в Петербурге. Вокруг суета, неразбериха. Люди с чемоданами, с дорожными сумками. Толстый господин в котелке и драповом пальто ткнул его локтем в бок, обернулся, пробурчал что-то неразборчивое и пропал в толпе. Колокол на другом конце перрона ударил три раза, поезд выпустил пар, прогудел тревожно. Кондуктор объявил посадку. Толпа качнулась вперёд, ближе к вагонам, и Толкачёв качнулся вместе с ней. В суматохе кто-то наступил ему на ногу, снова ткнули локтем, но смотреть кто, не было ни желания, ни времени.
У входа в вагон стоял проводник и пытался перекричать толпу:
– С билетами! Только с билетами!
Его слышали, но не слушали. Женщина с красным лицом совала ему в нос развёрнутый лист бумаги, но проводник отмахивался.
– С билетами! Только с билетами!
Из небытия вынырнул толстяк в котелке и закричал куда-то в сторону:
– Начитаются Тургенева, потом ждут манны небесной!
– Кого же читать по-вашему?
– Газеты читайте! Вот где правда жизни!
– Начитались уже. Смотрите…
По перрону, раздвигая толпу плечами, шёл патруль. Матросы. Первый – невысокого роста, в офицерской фуражке без кокарды, перепоясанный крест-накрест пулемётными лентами – шнырял глазами по лицам людей. Толкачёв поднял воротник, надвинул шляпу на брови. Матросы прошли мимо. Как же прав он оказался, переодевшись в штатское.
– Выглядывают.
– Говорят, на Дону мятеж, вот они и ходят кругами.
Люди, словно дождавшись заветного знака, заговорили полушёпотом о восстании юнкеров22
вооружённое выступление юнкеров военных училищ в Петрограде. Началось 29 октября, но уже на следующий день было подавлено.
[Закрыть], о быховских сидельцах33
генералы и офицеры, арестованные по приказу Керенского и содержащиеся в Старом Быхове. Освобождены последним приказом генерала Духонина.
[Закрыть]. Кто-то упомянул Новочеркасск, о том, что атаман Каледин вышвырнул с Донской области все Советы. Вспомнили призыв генерала Алексеева начать борьбу с большевиками. Толстяк в котелке подмигнул заговорщицки и принялся гудеть в ухо, что нынче лучше всего ехать в Екатеринодар или даже в Новороссийск, а оттуда пароходом в Турцию. Почему именно в Турцию, Толкачёв не понимал, но вдруг подумал, что зря он отказался от предложения Василия Парфёнова и не уехал с ним на Дон. Как же стыдно стоять сейчас здесь на этом заплёванном перроне, в этой зудящей толпе, в растерянности, скрываясь от красных патрулей под широкополой шляпой и чувствовать себя спрятавшимся.
Впрочем, ничто ещё не потеряно. Толкачёв выдохнул. Надо ехать в Новочеркасск. Генерал Алексеев собирает армию, и ныне это единственная надежда России. Денег на дорогу хватит, а если нет, то в грудном кармане пиджака лежит орден Святого Владимира и к нему орденский знак на серебряной колодке. Толкачёв кивнул утвердительно собственным мыслям, и подошёл к проводнику уже будучи уверенным, что из Москвы направиться прямо на Дон. Проводник потребовал билет, Толкачёв сунул ему в ладонь несколько смятых купюр, и тот, не пересчитывая, посторонился на мгновенье и снова закрыл собою двери.
Ехать до Москвы пришлось в тамбуре. Мест в вагоне не было, даже в проходе. Казалось, весь Петербург поднялся в одночасье и ударился в бега, подальше от той чумы, которую люди назвали революцией. Габардиновый плащ, взятый по случаю на углу Громова переулка и Большой Гребецкой, не грел. Толкачёв стоял, обхватив плечи руками и уткнувшись подбородком в грудь. Купить или выменять еды, хотя бы кусок чёрствого хлеба, было негде, и только кипяток, который проводник разносил вместо чая, позволял немного согреться и обмануть голод.
Тамбур был переполнен. Люди сидели вдоль стен на чемоданах, на грязном полу, подстелив под себя газету, и это многочасовое сидение вносило в выражения лиц особые перемены. Они казались омертвевшими, словно цветы на морозе. Всего-то насколько дней назад это были лица учителей, инженеров, чиновников, а сегодня, присыпанные страхом и холодом, они походили на личины. Толкачёв поёжился. Интересно, что бы сказала Лара, увидев его в таком обществе? Ушла бы вновь или пожалела? Она очень любит жалеть маленьких и обездоленных…
Москва встретила беженцев неприветливо. Белая, холодная – она выглядела утомившейся и равнодушной и не менее голодной, чем столица. Два дня Толкачёв провёл на вокзале. Выходить в город было опасно. Купить билет на поезд до Новочеркасска не было никакой возможности, оставалась надежда вновь договориться с кем-то из поездной бригады. Спал он привалившись спиной к стене, на корточках, под нескончаемый гул голосов, кашель и плач. Несколько раз в зал ожидая входили солдаты с красными повязками на рукавах, проверяли документы. Вглубь переполненного зала солдаты не шли, выхватывали из толпы тех, кто одет побогаче, и уводили с собой. Поесть удалось лишь однажды. Монахи Андроникова монастыря принесли хлеб и варёный в мундире картофель. Толкачёв получил в руки ржаной кусок и картофелину, и жадно ел, прикрывая рот ладонью.
Но голод можно было одолеть – что такое двое суток без еды для фронтовика? – труднее было справиться с разговорами. Досужие умы толковали, что на станциях снимают с поездов юнкеров, офицеров и расстреливают тут же на месте. По залу гуляла история, как матросы зарубили женщину только за то, что нашли у неё горсть патронов. Толкачёв в подобное не верил. Арестовать да, могут, но чтоб без суда, убить – в это он верить отказывался.
Поезд прибыл к вечеру второго дня. За право попасть в тамбур Толкачёв отдал все деньги – и время вновь потянулось в тряске и холоде. Переполненный состав двигался медленно, иной раз снижая скорость до черепашьего шага и выстаивая на разъездах по нескольку часов. Угля не было, тендер загружали дровами, которых едва хватало на следующий перегон. Воронеж, Придача, Колодезная – станции меняли названия, меняли облик, и только ощущение потери однообразно витало над вздёрнутыми к небу красными флагами.
И вот станция Лиски: длинный перрон, одноэтажное здание вокзала, пустые дровяные склады. Позади штукатуреные строения, холодные трубы и церковные купола над крышами. Ушлые бабёнки разбежались вдоль состава и вразнобой принялись нахваливать дешёвую снедь и трясти чугунками с жидкой крупяной похлёбкой. Пассажиры потянулись к вокзалу, кто за кипятком, кто за новостями, кто просто размяться. Толкачёв спрыгнул на перрон, повернул влево. На проходном пути стоял воинский эшелон, сразу за ним товарный и чуть дальше ещё один пассажирский. На станции скопилось более десятка составов. Люди шныряли между вагонами, под вагонами, кричали, ругались, уворачивались друг от друга. Маневровый паровоз дал гудок, зашипел, обдал людской поток паром. На машиниста замахали кулаками, кто-то шарахнулся в сторону. Из пара как из тумана вышел патруль и повернул к вокзалу. Старший патруля интеллигентного вида молодой человек в тяжёлой облезлой кожанке скользнул по Толкачёву уставшими глазами и зевнул.
На платформу выпорхнул мальчонка-газетчик – чумазый, лопоухий – в широких глазах застыли все новости России разом. Взмахнул зажатой в грязном кулачке газетой и закричал:
– Донское казачество против окопавшегося в Новочеркасске генерала Алексеева! Войсковой старшина Голубов назвал атамана Каледина антиреволюционной гидрой!
В голосе мальчонки слышалась крестьянская тягучесть, и Толкачёв невольно сравнил его со столичными газетчиками. Те кричали бойчее, отрывистей и действовали более напористо. Этот же и двигался не быстро, да и тяжёлая почтовая сумка норовила притянуть его к земле. Тем не менее, пассажиры разобрали газеты в несколько минут. Кто-то даже бросал мальчишке деньги из окон, и тому приходилось подпрыгивать, чтобы отдать газету.
У входа на вокзал двое путейцев в промасленных куртках разложили на деревянных мостках шинели, бекеши и папахи. Здесь же перевязанные бечёвкой стояли офицерские «бульдоги» и краги. Покупателей не было. Неопрятный мужичёк в лаптях и в штопаной поддёвке остановился на миг перед выставленной обувкой, глянул на сапоги, почесался и засеменил дальше.
Толкачёв подошёл к путейцам. Один, с конопушками по всему лицу, усмехнулся и спросил развязно:
– Интересуессе?
На глаза попала пехотная шинель. Точно такая грела его в окопах три года. Он присел перед ней, провёл рукой по серому полотну – жёсткий ворс защекотал ладонь.
– Сколько просишь?
– По деньгам, так за полста рублей сойдёмся. А коли чё в обмен, так и то посмотрим.
– Что ж так дорого? Пятьдесят рублей… Шинель ношенная, с чужого плеча. Где взял?
Конопатый снова усмехнулся.
– А много знать будешь – состариссе. Хошь – бери, а не хошь – мимо иди. Мы своего товару силком не навязываем.
Шинель притягивала, отказаться от неё не хватало сил. Стоило представить, как она ложиться на плечи, сразу становилось тепло, и было не жалко отдать последнее. Толкачёв потянулся к карману, где лежал орден. Бог с ним, шинель сейчас нужнее.
Двери вокзала распахнулись и на улицу вышли солдаты. Толкачёв затаил дыхание. Солдаты конвоировали двоих офицеров. Капитан и подполковник. Лица бледные и растерянные. Подполковник споткнулся о порог и едва не упал.
– Господа, господа, подождите…
– Кончились господа. Давай, топай.
Подполковник водил глазами по суетившимся вокруг людям, словно силился понять, почему всё это происходит с ним, а не с ними, и шептал:
– Это же неправильно… неправильно…
А люди шли мимо, словно ничего не понимали, или не хотели понимать, а может и в самом деле не понимали, и уж точно не хотели стоять рядом с этими двумя офицерами, смотреть по сторонам и силиться понять, почему это происходит с ними.
Долговязый конвоир ударил подполковника прикладом в спину, он снова едва не упал, но уцепился за плечо капитана, устоял. Конопатый метнулся к старшему конвоя.
– Фомин, куда ведёте?
– Та за церкву, – лениво протянул старший.
– За церкву? Ну так я после подойду? По три червонца за каждого, нормально?
– Та нормально. Только поспешай, желающих уже понабралось, – и прикрикнул на подполковника. – А ну шагай. Нечто нам с тобою до утра тут дурковать? Там и другие ждут.
– И шинели пусть снимут. Слышь, Фомин? И сапоги тоже, – засуетился конопатый. – А то потом с их стаскивать – мороки не оберёшься.
– Та сымут. Велю – и сымут.
Конопатый вернулся к мосткам, усмехнулся, глядя Толкачёву в глаза.
– Ну, чего надумал?
Толкачёв почувствовал дрожь в пальцах, в душе назрел и потянулся наружу протест. Вот они новые веянья, новая власть… Захотелось крикнуть: что же вы делаете! Но понимание собственной беспомощности перед вооружёнными солдатами затыкало этот крик, и только стыд отражался на лице красными пятнами. Но от стыда нет никакой пользы. Толкачёв сжал зубы и представил, как путейцы сдирают с тел расстрелянных эти шинели, эти сапоги, и по утру несут их на вокзал. И если сейчас он надумает, то на следующей станции, его, скорее всего, поведут под таким же конвоем, а потом эту самую шинель уже другие путейцы будут раскладывать на других мостках. И другой человек будет, как и он сейчас, стоять над ней и думать: купить, не купить. А потом история повторится вновь.
Толкачёв закашлялся, подавившись своим откровением. Какой путь проделала эта шинель, на скольких мостках побывала?
– Нет, – отказался он. – Дорого.
– Ну, гляди, – конопатый вздохнул разочарованно.
– Правильно поступили, – услышал Толкачёв тихий голос.
У выхода на перрон остановился невысокого роста мужчина. На вид ему было под шестьдесят. Редкие седые волосы зачёсаны назад, щёки на скулах провисли и казались дряблыми, уголки губ опали. Но глаза были живыми – немного уставшими и поблекшими, но живыми. В левой руке он держал большой латунный чайник с кипятком, а правую заложил за лацкан чёрного пальто.
– Позвольте представиться, – сказал он всё так же негромко. – Липатников Алексей Гаврилович, бывший подполковник, бывший армейский интендант.
– Почему же бывший? – Толкачёву стало неприятно это слово.
– Ну как же, все мы нынче немного бывшие.
– Я себя бывшим не считаю.
– Почему же тогда на вас гражданский плащ?
– На то есть обстоятельства.
– Поверьте, таковые обстоятельства сейчас у всех. Да-с. Ладно, я совсем не то хотел сказать. Я полагаю, мы с вами попутчики?
Толкачёв кивнул.
– В каком вагоне едете?
– В последнем.
– А мы, стало быть, во втором. У нас печку топят. Правда, только на ночь, но хотя бы спать теплее. Покупаем вскладчину дрова у машиниста и греемся. Мест свободных нет, но если желаете… Для вас, думаю, мы бы потеснились.
Предложение было более чем щедрое. Чайник с кипятком в руке Липатникова и упоминание о печке вызывали желание немедленно согласиться и идти за этим человеком, куда бы он ни направился. И всё же Толкачёв сказал:
– Вы меня совсем не знаете.
– Вот и познакомимся. Вы до Ростова?
– До Новочеркасска.
– К генералу Алексееву?
Толкачёв промолчал.
– Что ж, ступайте, стало быть, за мной.