355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Шмелев » Три черепахи » Текст книги (страница 3)
Три черепахи
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:40

Текст книги "Три черепахи"


Автор книги: Олег Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Глава 3. ВОСПОМИНАНИЯ В ЛЕТНЮЮ НОЧЬ

– Странные бывают фантазии у людей, которые названия улицам дают, – так начал свой рассказ Серегин.

– Когда отца назначили начальником цеха на заводе «Электрометалл», мы переехали в Электроград, и отцу дали двухкомнатную квартиру на улице Красной, Честное слово, я еще тогда удивился, хотя было мне всего девять лет, почему это она Красной называется. И малому ребенку на слух понятно: красная – это уж самая лучшая. Красная площадь, например, А тут не поймешь что.

Представьте себе восемь двухэтажных домов. Срублены из суковатых бревен. Стоят в ряд, и все с четными номерами, нечетных нет, на нечетной стороне – сараюшки, которыми владеют жители пятиэтажных кирпичных зданий, а здания считаются уже по другой улице. Сама Красная – просто полоса кочковатой серой земли с канавами по бокам. Вход в дома не с улицы, а с задворок. Против каждых двух домов – длинный дощатый сарай. Между прочим, это были замечательные сараи. Внутри они разделялись перегородками на шестнадцать клетей, и у каждой клети своя дверь – восемь с одной стороны, восемь с другой. По числу квартир, потому что дома были восьмиквартирные. В сарае держали дрова или уголь, а многие ставили себе кровати, и летом это было вроде дачи. Чердака сараи не имели, перегородки – высотой метра в два с половиной. Так что при желании можно устраивать общие собрания жильцов, не слезая с кровати, а нам, мальчишкам, удобно было подглядывать, что поделывают соседи.

Получается, ругаю я нашу улицу, но это не так, только поначалу нос воротил, Оно и понятно, мы же в Москве жили, на Мелой Бронной. В двенадцатиметровой комнате вчетвером, но все равно – столица.

Нет, улица наша была, извините за игру слов, не красная, а даже прекрасная.

Не понравилось мне с непривычки, что завод день и ночь шумит, а он вот, рядом, двести метров. Пыхтит, грохочет, а когда работает в кузнечном цехе главный молот – в окнах стекла дребезжат, в шкафу посуда звякает. Но быстренько привык, под этот молот даже отец быстрее засыпал – сам мне так говорил, а в первые дни сильно раздражался…

Перебрались мы в Электроград в тридцать четвертом, летом – в июне или июле. Поселились в доме номер шесть, и квартира номер шесть, на втором этаже. Дедушка мой тогда уже умер, на троих шикарная была квартира, у меня отдельная комната. Помню, мать ходила такая счастливая, полы скребла, обои клеила, чистила-блистила.

Но я тосковал. Оглядываюсь день, другой – ребят-одногодков никого, и вообще пацанов нет, как будто тут одни взрослые живут. Оказалось, все в пионерлагере до сентября.

Мне идти в четвертый класс, школа была тогда одна на весь город, так что я, можно сказать, входил сразу в городское общество. Но первым знакомцем сделался сосед по дому, из четвертой квартиры, Игорь Шальнев. Отец у него работал бухгалтером на заводе. Мы были ровесники, и он тоже в четвертый перешел, и потом мы за одной партой сидели семь лет.

Сошлись мы без всякой подготовки. Я как-то утром по лестнице спускался, скрипучая такая лестница, а он из своей квартиры вышел с кружком от конфорки с кухонной плиты и железным прутом с крючком на конце – была тогда мода катать кружки и обручи по тротуарам. Левой рукой задашь обручу начальную скорость, подцепишь его крючком и катишь, а он звенит. Если человек семь кучкой обручи катят – целый оркестр, приятно слушать.

Увидел он меня, и спрашивает: – У нас живешь?

– В шестой квартире.

– Ты кто?

– Толя Серегин, – говорю.

– Это тебя так мама-папа зовут, а взаправду как? Я сообразил, о чем он, отвечаю: – Серьга. – Так меня в Москве на Малой Бронной прозвали. – В те времена все ребята: поголовно клички имели, я по большей части от фамилии. Он говорит: Я – Эсбэ.

– А что это – Эсбэ?

– Справочное бюро сокращенно. Я все знаю.

Ну я, конечно, не очень-то поверил, москвичу баки забить – голову заморочить – не так-то просто, но вообще-то скоро обнаружилось, что он действительно знал много таких штук – мне и не снилось. Он показывает свой крючок и конфорочный диск, спрашивает: – Умеешь?

– Нет, – признаюсь.

– Аида, покажу.

Он повел меня на ту улицу, где кирпичные дома стояли, – это центральная улица была, Горького, как в Москве. Только на ней асфальт и имелся.

За час освоил я это дело, и поговорили мы о том о сем. Он, между прочим, спросил, есть ли у меня поджига, а я и не слыхал, что это такое.

– Эх ты, Серьга! – сказал мне Эсбэ, как больному, – Хочешь быть жертвой, да?

Я не ведал, что значит стать жертвой, даже слова такого никогда не встречал, поэтому, чтобы не выдать своего невежества, задал неопределенный вопрос: – Почему?

– Без поджиги тебя кто хочешь может подстрелить. Аида!

Он повел меня к сараям и там, в закутке, вынул из кармана своих штанов револьвер, ненастоящий, конечно, но очень красивый – глаз не оторвешь.

– Это браунинг, – говорит. – У меня есть еще маузер, вот такую доску с двадцати шагов насквозь пробивает, и пуля улетает дальше. – И показывает пальцами – доска получается сантиметров пять толщиной.

Я уже освоился с ним немного и подначиваю: – За горизонт улетает?

Оказалось, напрасно подначивал.

У Эсбэ уши сделались розовые – оскорбился. Достает из другого кармана коробок спичек, прилаживает одну спичку к револьверу – там на деревянной рукоятке маленькая скобочка из стальной проволоки, спичка втыкается так, чтобы головка легла на прорезь, сделанную в казенной части ствола.

– Отойди! – командует.

Я стал у него за спиной. Он чиркнул коробком по спичке, вытянул руку, и тут как бабахнет – в ушах зазвенело.

Стрелял он в стенку сарая шагов с семи. Доска была не в пять сантиметров, но в два сантиметра – это как минимум.

Продул небрежно дуло (мы ствол дулом называли), подошел к стенке, ткнул пальцем и приглашает меня этак сквозь зубы: – А ну смотри.

Я посмотрел: дырка, аккуратная такая. Он говорит: – Понял? А у маузера дуло в два раза длинней.

Теперь, наверно, уже у меня уши покраснели и вид был как у оплеванного, потому что Эсбэ поглядел на меня и сжалился.

– Ладно, – говорит, – тебе нужно сделать поджигу. У меня есть трубка – во! – Он оттопырил вверх большой палец правой руки, а тремя пальцами левой как бы посыпал его сверху – это означало «на большой с присыпкой», по-нынешнему – высший сорт или товар повышенного спроса, что ли.

Мы пошли в наш общий длинный сарай, в клеть под номером четыре, и первым долгом он показал мне свой маузер, который извлек из тайника в углу, за поленницей душистых колотых дров. Это была, уверяю вас, замечательная вещь.

К обеду я тоже был вооружен браунингом. Изготовил его Эсбэ, но я наблюдал внимательно и так освоил процесс производства, что позже сам стал порядочным оружейным мастером.

Очень вкусно выходило все у Эсбэ. Материалов и инструментов было в специальном ящике множество.

Он сам остался доволен своей работой, а обо мне и говорить нечего. Но Эсбэ на этом не остановился. Достал из ящика два коробка спичек и начал обстругивать серу о дуло – она падала в ствол. Потом высыпал серу на клочок газеты, вынул из ящика заткнутый тряпочкой винтовочный патрон, из него отсыпал немножко пороха и смешал его с серой, а смесь ссыпал в ствол. Из газетной бумаги слепил пыж, загнал его коротеньким шомполом в ствол, легонько утрамбовал. Потом вынул из ящика мешочек – в нем оказались самолитные свинцовые пули самых разных калибров.

Он выбрал подходящую, опустил в ствол, загнал еще один пыж и сказал: – Сейчас попробуем.

Мы пошли через болотце, лежавшее сразу за сараем, к заброшенной будке, неизвестно зачем стоявшей посреди огромного пустыря.

Эсбэ, как в первый раз, велел мне стать у него за спиной и выстрелил по будке. Смятую пулю мы отыскали внутри, и Эсбэ протянул мне поджигу.

– Хороший браунинг, – авторитетно объявил он при этом.

Мы вернулись в сарай и зарядили оба браунинга. Обстругивал я спички и размышлял. И выходило так, что все знаменитые затеи Тома Сойера – просто девчоночьи игрушки. Эсбэ, пока мастерил браунинг, кое-что рассказал про город и его малолетних и уже не очень малолетних обитателей, обрисовал расстановку сил. Тут по-настоящему пахло порохом, без всяких шуток.

Дело вот какое.

По другую сторону железной дороги строился еще один большой завод, народу там было если и поменьше, чем по эту, то ненамного. Стройка существовала самостоятельно и как бы не входила в состав города. Из-за чего возник конфликт между стройкой и городом, толком никто уже не помнил, но, в общем, предлог был мелкий. Стороны не тревожили друг друга, пока не нарушалась граница, то есть городские не могли безнаказанно перейти через железную дорогу на территорию стройки, и наоборот. Но раз, а иногда и два раза в год, обязательно летом, происходили генеральные сражения на обширном поле километрах в двух от города.

День битвы устанавливался по договоренности между атаманами двух войск. Атамана нашего войска звали Ватула, ему было лет двадцать.

На вооружении у нас имелись поджиги, рогатки, из которых стреляли шариками от подшипников, а для ближнего боя – ножи. Но главное не это. Хотите верьте, хотите не верьте, у нас была настоящая пушка на колесах, маленькая и старенькая, но настоящая. Ее унесли с заводского шихтового двора, избавив таким образом от переплавки в мартеновской печи. Она, правда, не стреляла за отсутствием снарядов, но на поле боя ее выкатывали, а после опять прятали в укрытие, в какой-то погреб, о котором знали только несколько человек.

Мне лично пришлось участвовать в трех битвах, и однажды я получил ранение – шариком из рогатки мне так закатили в лоб, что я потерял сознание. Очнулся, гляжу в небо, как князь Андрей, а шум битвы уже далеко – наши врагов разгромили и обратили в бегство. Вообще мы всегда одерживали победу, хотя раненых и у нас бывало много. Меня, можно сказать, вынес с поля боя Эсбэ, довел до амбулатории, и там мне промыли рану, залили йодом и наложили скрепки…

Можно спросить: куда же смотрела милиция? А куда ей смотреть, если на весь город было милиционеров человек пятнадцать, а вооруженных сорванцов – под тысячу. К тому же Д и Ч – день и час сражения держались в строгом секрете. Если бы кто проболтался – на городском кладбище прибавилась бы свежая могила.

Вы не подумайте, будто были мы какими-то отпетыми бандитами. Ничего подобного! В школе все шло чин чином, учились нормально и в пионерском строю с барабаном ходили, хотя круглых отличников, конечно, презирали. Кто старше, после семнадцати – в аэроклуб рвались, на планерах летали, а значки «Ворошиловский стрелок» и ГТО считались чуть не орденом. На каждой улице существовали своя тесная компания и свой атаман, иногда возникали междоусобицы, и довольно жестокие, но главный закон был – лежачего не бить, это соблюдалось свято. И вина мы не пили, Но так уж завелось: в школе паинька, а после уроков – совсем иное дело. Время было голодное, далеко не каждая семья хлеб с маслом ела, больше все маргаринчик. Мы на базаре шарап устраивали. Скажем, стоит тетка, яблоками торгует. Один подходит, дергает мешок снизу, яблоки раскатываются, тетка вопит: «Караул, грабют!», а мы суем кто сколько за пазуху – и деру. А уж подойти к мешку с семечками, схватить горсть и удрать – тут вообще никакой доблести. Никуда не годится, конечно, я бы за такие штуки собственному сыну не то что уши надрал, но что поделаешь – шпанистые у нас коноводили…

Если говорить о деньгах, то их у большинства ребят никогда не бывало. Редко кому, как мне и Игорю Шальневу, родители полтинник на кино давали. Единственный источник дохода был утиль. Тогда по улицам ездили старьевщики – приемщики на больших фургонах, битюгами запряженных. Принимали тряпки, кости, фарфор, бутылки, а дороже всего шла медь. Взамен предлагались свистульки глиняные, разные пищалки типа «уйди-уйди», ландрин в железных коробках, а самым дорогим приобретением считался пугач и пробки к нему, которые в упаковке походили на соты с медом, и старьевщик аппетитно так отламывал от большой плитки малые куски. Но пугачи брали только маменькины сынки, а тому, кто был вооружен поджигай, они ни к чему. Мы с Эсбэ сдавали утиль за деньги.

А у Эсбэ имелась еще одна статья дохода, связанная с известным риском, – он делал и продавал взрослым хоккейные клюшки.

До войны в шайбу не играли, даже не слыхали про такую игру. Только в мячик, или в шарик, как мы выражались. Обычно все, кто играл в футбольных командах, и взрослые и пацаны, зимой в том же точно составе выходили на лед. И на тех же местах. Футбольный инсайд и в хоккее оставался инсайдом, хавбек – хавбеком и так далее.

Фабричные клюшки надежностью не отличались. Поэтому настоящие, заядлые хоккеисты старались сами себе делать клюшки, а кто не мог – покупал у других. Спрос был большой и постоянный. Особенно ценились клюшки с камышовым клином, а на втором месте стоял клин текстолитовый, из нового искусственного материала, но они были гораздо тяжелее.

Главная деталь в клюшке – все-таки загиб, ведь по шарику не клином бьешь, а загибом.

Лучший материал для загиба – дуга из лошадиной упряжи. А где ее возьмешь? Только на конном дворе горкомхоза. Там и добывал дуги Эсбэ, в этом и состоял риск.

Откуда он научился, до сих пор не пойму, но Эсбэ классные клюшки создавал. Именно создавал. Впервые я увидел его работу в сентябре, мы уже в школу пошли. И был я просто околдован.

Меня что по сию пору удивляет – рос Эсбэ в интеллигентной семье, отец бухгалтер, мать инженер, у них даже домработница была, а он на все руки мастер. Одно с другим как-то не стыкуется…

Кстати, нужно о его семье хоть немного рассказать, раз уж я о ней упомянул.

Отец Эсбэ, дядей Андреем ребята его звали, был высокий, стройный, плечистый и носил усы, тонкие, стрелками, которые все называли почему-то офицерскими. Слово «офицер» употреблялось тогда только в ругательном смысле, а дядю Андрея соседи уважали и любили за добрый нрав, а все-таки усы считали офицерскими. Мать Эсбэ ходила в ту пору с животом, ждала ребенка. У них жила домработница Матрена как родная. Маленькая такая, как колобок. Она еще и мать Эсбэ нянчила, привезли они ее из Рязани, они все рязанские. Безответная такая старушка, вечно хлопотала. Замечательный хлебный квас она делала. И морс из клюквы варила очень вкусный, иногда мама просила ее и для нас сварить, из нашего сырья.

У них под выходной день вечером почти всегда собирались гости, человек по десять, и гуляли допоздна. Дядя Андрей на гитаре играл, мать на скрипке, и пели они дуэтом старинные романсы очень душевно. Ну дом-то деревянный, слышимость хорошая, так что жили мы как бы внутри музыкальной шкатулки или патефона. Моя мама не одобряла такого образа жизни – из-за беременности мамы Эсбэ. Иной раз с досадой скажет: «Ну как она может, в ее-то положении?!» А отец мой поддакнет, чтоб угодить ей: «Шумная семейка!» Но чужое веселье отцу не мешало. С дядей Андреем они подружились, а его жене он даже целовал руку. Жаль Шальневых, печально все сложилось, но до этого мы еще дойдем.

Хочу досказать насчет клюшек.

Однажды вечером, уже смеркалось, Эсбэ постучал к нам в дверь – звонков тогда не было – условным стуком: удар, длинная пауза, удар, короткая пауза, удар – длинная пауза и еще два таких удара – это по азбуке Морзе на флоте означает общий вызов. Мы флажную и буквенную телеграфную азбуку выучили в неделю и договорились пользоваться между собой. Выхожу, он шепчет: «Ты не трусишь?» Кто же себя трусом назовет? Говорю: «Что надо делать?» Шепчет: «Надень тапки, через десять минут – за сараем». Мы пошли к конному двору, и по дороге Эсбэ объяснил мою задачу. Я буду ждать у забора, он бросит мне дугу, и я должен быстро утащить ее к нашему сараю.

Подошли, он поставил меня у забора, на углу, а сам испарился. Не знаю, сколько ждал, а потом слышу – шмяк на траву. Поднимаю – дуга. На ощупь – гладкая, но как бы рябая. Я ее на плечо – и быстрым шагом домой. Большая дуга попалась, хотя не очень тяжелая. Эсбэ, пожалуй, ее по земле волочил бы: он пониже меня был.

На следующий день после школы Эсбэ начал мастерить клюшки. Он проявил великодушие и кое-что разрешал делать мне.

Первым долгом мы распилили дугу одноручной пилой пополам в ее вершине, поперек.

Дуга была очень красивая, покрашенная в вишневый цвет, а сверху покрыта лаком. Собственно, лак давно облупился, остались мелкие блестки, как чешуя у рыбы, которая долго лежала на сухом берегу, но все равно дуга пускала зайчики на солнце.

Опилки пахли приятно и были пушистые и легкие в горсти.

– Вяз, – сказал Эсбэ. – Это старая дуга.

Из толстой дуги для тяжелых запряжек можно было выкроить и восемь загибов, а нам как раз такая и досталась, но Эсбэ не любил халтурить, и мы сделали шесть.

А происходит это так.

Половину дуги надо распилить вдоль на три части. Трудная работа, если учесть, что пилили мы не на верстаке, а на порожке сарая, держа скользкую заготовку руками. А вяз потому и вяз, что вязкий. Не один пот сошел, пока разделали первую половину на три плашки. Средняя плашка получилась готовым полуфабрикатом, а крайние еще требовалось обтесать с одной стороны, чтобы они стали плоскими.

Эсбэ ножом обстругал заготовки, придал им форму фабричного загиба и начал доводить сначала драчовым напильником, потом бархатным, а потом тонкой наждачной шкуркой. Когда заготовка сделалась нежной, словно замша, он достал из ящика фанерный шаблон загиба и шилом нанес на заготовку его контур, затем лобзиком выпилил по контуру, и оставалось лишь сделать вырез для клина.

Из-под кровати Эсбэ вынул камышовый клин, уже совсем готовый, дал мне плитку столярного клея, консервную банку, велел развести у сарая костерок и научил, как варить клей.

Я все исполнил по инструкции, а он подогнал клин к вырезу на загибе и склеил их. Пока клей сох на зажатой в маленькие тиски клюшке, Эсбэ приготовил изоляционную ленту, киперную (такая белая широкая тесьма, употребляли ее для обмотки и как шнуровку для хоккейных ботинок) и клубок свитой в тонкий жгут кожаной оплетки.

Потом сочленение было туго спеленато изоляционкой, загиб – киперной лентой, а поверх красиво оплетен кожаным жгутом, так что было похоже на заплетенную гриву коня (недаром же загиб из дуги), а ручка с торца обита куском толстой кожи и на две ладони от торца обмотана той же изоляционкой.

Такие клюшки продавали по полсотни за штуку. Если не ошибаюсь, столько же стоили самые лучшие мокшановские футбольные мячи, в которые играли команды мастеров. А харьковские велосипеды, которых тогда было раз в сто меньше, чем сейчас автомобилей марки «Жигули», стоили двести пятьдесят рублей. Может, насчет цен я неточно – подзабылось немного, но, в общем, что-то около этого.

Понятно, что Эсбэ в свои десять лет был вполне самостоятельным человеком, брось его, как говорится, в любой водоворот жизни – не утонет. Но все же дуги не каждый день добывать удавалось и даже не каждый месяц. А поймают – родителям позор и суровое общественное порицание.

В октябре Эсбэ все шесть клюшек пристроил, и мы начали пировать. Кино – каждый день. Ситро – пей не хочу. Халва – пожалуйста, пока не стошнит.

В школе я был за Эсбэ как за каменной стеной. Меня с первого дня приняли в свою компанию самые заводилы, потому что я был другом Эсбэ, а его даже старшеклассники знали.

Зима с тридцать четвертого на тридцать пятый запомнилась на всю жизнь.

Мать Эсбэ родила девочку и умерла при родах. Моя мать страшно плакала и кляла себя за то, что осуждала ее когда-то. Оказывается, ей нельзя было рожать, врачи запретили из-за сердца, но дядя Андрей очень хотел дочку. Дом наш после похорон как-то притих, а дядя Андрей стал непохож на самого себя.

С тех пор я его трезвым не видел, наверно, целый год, пока он не женился на молоденькой женщине, которая сильно красила губы и курила длинные папироски.

Эсбэ неделю не ходил в школу и не встречался даже со мной, сидел в своей комнате при занавешенном окне.

Девочку назвали Олей. Вот забыл только, в декабре она родилась или в январе.

Во-вторых, той зимой шел фильм «Чапаев». Мы с Эсбэ смотрели его сорок три раза – в клубе имени Горького, который был, так сказать, культурным центром города, и везде, где работали кинопередвижки.

Летом я поехал, как и все, в пионерский лагерь, в деревню Глухово, и мы с Эсбэ пробыли там две смены. Поджиги и рогатки мы с собой не брали. Тогда все лето играли в Чапаева, и даже когда у нас военные игры были, мы хоть и охотились официально за флагом синих, но между собой все равно оспаривали, кому Чапаевым быть, кому Петькой, а кому лысым полковником. Анки у нас не было, потому что девчонок мы в компанию не принимали. Эсбэ и я были влюблены, одиннадцатилетние сопляки, в нашу вожатую Таню Соломину. Ей двадцать лет, очень красивая была, с парашютом прыгала и к тому же ворошиловский стрелок. Мы ее слушались. А один раз увидели в «мертвый час» – сидит на полянке за столовой и плачет. Мы к ней, она обняла нас, смеется сквозь слезы, спрашивает: «Вы что, мальчишки?» Эсбэ угрюмо говорит: «Кто вас обидел, должен погибнуть». Она так хохотала, что из столовой пришла судомойка Маша. Таня нам говорит: «Вы спать должны. «Мертвый час». А ну-ка бегом». А жили мы в деревенском доме рядом с пуговичной фабрикой, которая тоже в таком же доме располагалась, может, немного побольше. Пуговки делали довольно ходовые – жестяная тарелочка величиной со шляпку желудя, на донышке проволочное ушко, а тарелочка накрывалась жестяной же крышечкой, а поверх нее цветная бумажка в клеточку, а на бумажку – прозрачный целлулоид. Большим успехом пользовались пуговицы, а мы их таскали. И вот нас разоблачил старший вожатый, ему начальник этой фабрики пожаловался. Устроили у нас в спальне обыск, и больше всего пуговиц нашли в подушке у Эсбэ – триста с лишком штук, почти недельный план всей фабрики, на которой работали четыре старушки. Нас не взяли в поход – в виде наказания. А потом мы выследили, что этот старший вожатый после отбоя встречается с Таней, и Эсбэ хотел вызвать его на дуэль, когда вернемся в город, и предложить ему маузер, а сам Эсбэ должен стрелять из браунинга. Это было очень даже благородно с его стороны, но дуэль не состоялась. Как говорится, время залечило наши сердечные раны…

Может» быть, все, что я тут рассказываю, не имеет прямого отношения к делу, однако я, думаю так: полезно знать истоки, откуда пошел человек, как его характер складывался. Когда это знаешь, легче поймешь и объяснишь поступки и поведение этого человека уже во взрослые годы.

Но пора переходить к черепахам.

В 1936 году появился на нашей улице Сашка Балакин. Он приехал откуда-то из Средней Азии, кажется, из Ташкента. В доме № 8 на Красной жили его дядя с женой и дедушка. Ходили слухи, что дядя не очень-то ему обрадовался. А нас он просто загипнотизировал. Начать с того, что Сашка умел ходить на руках, хоть по полчаса, крутил сальто, а стойку на руках мог делать на спинках стульев, на краю крыши сарая и вообще на чем угодно. Он был на два года старше нас с Эсбэ, уже давно научился курить и, само собой, быстро стал нашим кумиром.

Но дело не в нас. Сашка сразу сделался своим среди старших ребят, и даже наш атаман Богдан признал его за равного себе, хотя был страшно самолюбивый.

Что еще всех поразило – у Сашки имелась на левой руке наколка. Симпатичная черепаха. Он небрежно объяснял, что наколол ее один его приятель, гроза тех мест, откуда он приехал. Это создавало некий таинственный ореол. Из наших только Богдан носил наколку – аляповатого орла на левой кисти, сделанного им самим и совсем бледного.

Всякий знает: у ребят два года разницы – все равно как в армии разница между сержантом и майором. Но Сашка относился к нам с Эсбэ так, словно мы ему ровня, не задавался, а если кто надоедал ему расспросами или просьбами сделать стойку или сальто, он беззлобно говорил: «Хватит. Брысь!» Так его и прозвали: Сашка Брысь.

Он окончил семилетку и должен был бы, по нашим понятиям, идти в восьмой класс, но не пошел. Собирался поступить в электромеханический техникум, потому что хотел пойти служить, когда призовут, на флот, и не куда-нибудь, а в подводники. А на подводной лодке главная специальность, мол, электрик. Так он нам объяснял, но у него ничего не получилось.

Отправился Брысь в Москву, подал документы в техникум, сдавал экзамены и провалил по всем предметам. Потом время упустил, в школу не записался и всю зиму прогулял. Как он говорил, дядя сильно сердился и решил его наказать. Дело в том, что родители Брыся присылали дяде деньги на содержание своего сына, и вот дядя перестал давать Брысю даже несчастный полтинник на кино, и Брысь здорово из-за этого переживал, ему стыдно было даже перед нами, сопляками.

Дядя запретил ему пользоваться сараем. Но это не огорчало Брыся, потому что любой из мальчишек с великим удовольствием готов был предоставить ему ключ от своего сарайного замка и почитал за счастье, если Брысь принимал приглашение.

А у него стала появляться надобность в сарае.

Однажды поздней осенью он вечером вызвал Эсбэ, я как раз у него сидел, уроки готовили. Мы вышли вместе. Брысь спрашивает: «Можешь ключ от сарая взять?» У Эсбэ ключ всегда в кармане был. «Одевайся, буду ждать за сараем, – говорит Брысь. – Только молчок». Я, конечно, _тоже пошел.

В сарае Эсбэ зажег лампу – там у всех «летучая мышь» была.

Брысь развязал мешок, в котором лежало что-то кубическое. Это оказался большой фанерный ящик. Брысь попросил стамеску, отодрал планки, снял крышку. В ящике плотно друг к другу стояли фитилями вверх белые свечи. Брысь говорит: «Это надо продать». Мы с Эсбэ знали, что в двух деревнях возле города электричества не было, при керосиновых лампах жили, а такие свечи – белые, длинные, их восковыми называли – и в городе каждая семья в доме держала, потому что свет частенько отнимали.

Брысь попросил Эсбэ подержать ящик в сарае с неделю, а потом малыми порциями надо будет продавать свечки по деревням. И, само собой, приказал нам строго хранить молчание. Свечи мы успешно продали. Выручка была небольшая, так как сбывали их вдвое дешевле магазинной цены, но мы испытывали сладкое чувство хорошо исполненного долга.

Сейчас-то, с высоты прожитых лет, я понимаю, что вели мы себя, то есть я и Эсбэ, несознательно. Ясно же, что свечи были краденые, но мы об этом и думать не желали.

Брысь поделил деньги на три равные части и дал нам нашу долю. И, взяв с нас слово хранить тайну, рассказал, что эти свечи он реквизировал – так он именно и назвал – в палатке возле базара. Мы прониклись к нему еще более пылкой любовью и сделались помощниками нашего кумира, а вернее, сообщниками, но этого слова мы еще не знали.

Эсбэ дал Брысю запасной ключ от сарая, и за ту зиму под кроватью, где Эсбэ хранил в ящике свои инструменты, много чего побывало.

Брысь приносил в мешке конфеты и красивые дамские гребни, печенье и перочинные ножики, одеколоны и папиросы «Пушка», а один раз принес большой куб мармелада. И всегда все это было не навалом, а в фабричной упаковке. Мы с Эсбэ понемножку-потихоньку торговали ворованным добром по соседним деревням и в школе и ни разу не попались – Эсбэ у всех вызывал доверие, никто не мог заподозрить его в чем-то нехорошем. Мармелад мы освоили сами, конфеты и вообще, когда попадалось что-нибудь вкусное, Брысь разрешал нам есть сколько влезет. Деньги неизменно делились поровну. Удивительная вещь, но нам никогда и в голову не приходило, что занимаемся сбытом краденого, – так велик был авторитет Брыся. Мы считали его непогрешимым и никогда не спрашивали, откуда что он принес, а он никогда не говорил нам об этом. Сам собой сложился уговор: что бы ни сотворил Брысь – значит, так и надо, так оно и должно быть.

Той зимой Брысь научил нас курить – как раз когда реквизировал ящик папирос «Пушка».

После школы мы встретились с Брысем, пошли в сарай. Он распечатал пачку, закурил, а мы смотрим, как он, сидя на кровати, пускает одно за другим три колечка – здорово у него получалось.

Наверное, Брысь уловил, как мы ему завидуем. Говорит: «Я в четвертом классе закурил», А мы были уже в шестом. Стыд и срам! Эсбэ спрашивает: «Можно, мы попробуем?» – «А чего ж?» Брысь дал нам по папиросе и объясняет: «Надо в себя дым втянуть, полный рот, потом враз вдохнуть – вот так. – Он показал, как это делается, и выпустил дым двумя длинными струями из носа. – Ну, валяйте». Он дал нам прикурить. Мы сделали все по инструкции, но вышел из меня дым или нет, я не понял, потому что голова вдруг закружилась, и я очнулся на полу. Эсбэ лежал рядом. Брысь смеялся до слез, держа в руке две наши папиросы. Они еще дымились – значит, я был без сознания сколько-то там секунд, а показалось, будто приехал откуда-то издалека и всю дорогу спал. Эсбэ тоже очухался, и Брысь говорит: «Это всегда так бывает. На сегодня хватит, в следующий раз лучше будет». И правда, вечером мы с Эсбэ попробовали сами, без Брыся, сделали затяжек по пять. А через неделю мы курили в школьной уборной вместе с парнями из девятых и десятых классов, и они глядели на нас с большим одобрением.

Словом, Брысь сделал нас полноправными людьми. А сам, между прочим, чуть не попался. И мы, дураки, не понимали, что он становится настоящим вором.

Однажды – уже наступила весна, снег стаял – он вернулся из опасной своей экспедиции расстроенный и с пустым мешком. Мы курили в сарае, он долго молчал, а потом говорит: «Ша, птенчики, затаились». С того дня Брысь по вечерам стал ходить в кино, и так длилось до мая.

А у Эсбэ созрел грандиозный план. В Испании шла война с фашистами, каждый день по радио и в газетах сообщали о героической борьбе за республику и свободу, а слова «No pasaran!» знали даже трехлетние шкеты. Как-то идем мы после школы домой, и Эсбэ спрашивает вдруг с таинственным видом: «Хочешь в Испанию?» – «Все хотят, – говорю, – только кто нас туда пустит?» Он говорит: «Чудак, убежим». И потащил меня в сарай.

Вытаскивает из-под кровати свой знаменитый ящик, а из него две географические карты, очень мелкие, – на одной Советский Союз, на другой Европа. Разложил их и объясняет маршрут.

Надо на поезде через Баку и Тбилиси доехать до Батуми. Там достать лодку и морем доплыть до турецкого берега – это совсем просто, граница рядом. Ну а дальше еще проще: в Стамбул, оттуда на попутном пароходе в Марсель. Из Марселя же до Испании – рукой подать, как от Батуми до Турции. В Испании мы поступаем в интернациональную бригаду и будем разведчиками. Если же не примут, то мы станем действовать против фашистов и Франко самостоятельно, сделаемся мстителями-диверсантами и будем наводить страх и ужас в стане противника. Оружие на первые дни у нас есть – поджиги и ножи, а потом мы, конечно, добудем в первой же операции пулемет и гранаты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю