355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Павлов » Дневник больничного охранника » Текст книги (страница 2)
Дневник больничного охранника
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:10

Текст книги "Дневник больничного охранника"


Автор книги: Олег Павлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Володя Найденов пропал.

Бутылки в морге – как знак его присутствия и состояния; то грязные и наставленные, то чистенькие и расставленные по емкости и по рядам. И вот – много дней пусто.

Везут покойника в морг – а у каждого найдется словцо, да еще и этот народ, который на все имеет свое мнение. Кто крестится, кто отворачивается, кому-то все безразлично, кто начинает рассуждать, как наши лифтеры – они-то всегда о смерти. Получается, не в морг везем, а происходит жизнь – полно жизненного действия, хоть ничего и происходить не должно. Везут-то труп! Расступись, замолчи, везут труп!

Была ночь пьяниц, будто нарочно. Самый нелепый, который пришел ложиться на костылях с язвой, а потом пытался торгануть свой костыль, и когда не получилось, то уплелся без хромоты. Видимо, хотел проникнуть в больницу, чтобы там кому-нибудь продать, зная больницу изнутри, потому что сам в ней лежал, в чем и признался. С ним были еще двое, дружки, у них всегда на почве водки образуются стайки – пьющий человек один не выживет, в одиночку они не ходят. И те двое вздумали брататься с санитаркой и так ее хотели расцеловать, что чуть-чуть не дошло до драки.

Заведующий приемным отделением – мы у него в подчинении, в общем. Вдовец, восемьдесят лет. За глаза называют его «юным гинекологом» – тянет в гинекологию и когда в кабинетах проводят осмотр женщин, особенно молодых. Всем понятно, почему – но он ведь врач, да еще заведующий. Удовольствие ему доставляло говорить, что «голой больную не оставим». Женщина пришла на осмотр к гинекологу, кто-то знакомую свою привел. Когда подоспел гинеколог, позвал на осмотр в кабинет, то она удивилась и говорит ему, что ее уже осмотрели, велели ждать у кабинета. Гинеколог, удивился, кто же ее осмотрел. А она говорит: «Вон тот дедушка в очках». Правда, кажется, что он все-таки не осознает, что ведет себя как маньяк. Я видел, как он раздевал пьяную, которую привезли под утро, – и как почти дрожал, но в то же время это и было его долгом, и он ей помогал, но это смешалось со старческой его похотью. Ему хочется быть значительным, спасителем, чтобы его благодарили. Вмешивается он во все – во многом по этой причине. Перитонит, по напыщенному его выражению, – это «пожар, пылающий в организме». Когда помогли ему склеить картонные папочки, дерьмо бумажное хранить – отчеты идиотские и сводки, то благодарил почему-то за «сообразительность», целую речь произнес. И я трудился, склеивал. Походило это в точности на то, как работают слабоумные, – они вечно что-то склеивают, это еще называется трудотерапией. Со мной был в смене Юрик – садист. Так вот такой тихий стал и светленький, когда склеивал, и так ему это занятие внутренне нравилось, как нравится только издеваться над бомжами, наверное.

Завхоз выбрасывал котят из больницы… Никому, в общем, не мешали, – но решил навести порядок. Кошку оставил – хорошая кошка, ловит крыс, мышей. Притом она как будто на работе – придавит где-то в подвале крысу, а укладывает у его дверей. И он ее за это кормит. Пригорюнился после этого только кот-отец… Ну да, предчувствовал: через день завхоз выкинул за шиворот и самого.

Простая русская женщина, которая тягала на адской той низенькой каталке то ли мужа своего, то ли отца – в горку, без помощи со стороны, как выяснилось, на перевязку. В каталке из-под одеяльца виднеется истощенное до безвозрастности голое существо. Понятно, что не жилец. И тут ее яростное, с ненавистью, упорство – чтобы, не дай бог, не везли его вперед ногами, когда я помочь ей согласился. Пожалуй, она меня возненавидела – дальше помогать почти не дала. Я-то для нее умер, стал ничтожеством, а вот который в каталке – был всем, такова сила ее воли, даже чем-то пугающая. И другая женщина, уже вечером – та же почти картинка, когда возила на такую же перевязку свою тетку. Сама она появилась у меня на глазах, робкая и покорная, днями тремя раньше, когда искала эту тетку в хирургии, а нашла в реанимации – тут даже обрадовалась, что нашла, а то мотали ее по больнице без толку, ничего не разъясняя. Потом навещала каждый день. Очень добрая, нежная. С виду внушающая какую-то к себе теплоту, будто воробушек. И вот вижу – идет плачущая по коридору. Не довезла. Будто, как ни старалась, не осилила. Там была у тетки какая-то тяжелая запущенная грыжа.

Бомж. Привезли в самые морозы с улицы – лечили, обжился. Но лечение закончилось. Здоров. Выписывают. И он плачет… Собирался полдня, хотя и нечего собирать. Вызвали нас. Умолял отпустить последний раз помыться. «Ну дайте помыться, парни, завтра же Рождество!» Но нам приказали его выкинуть. Я сказал всем, что сам выведу его – иначе бы избили. Вижу – он уже замерзает. Отдал ему свою шапку – только чтобы ушел и чтобы не видеть этого.

У нас новичок – бывший мент. Но называет себя «юристом». Зануда. Жлоб. Бабник. Тут же прилепился к медсестрам. Его фразочки: «Желающим могу оказать сексуальные услуги». Или: «Помогу во всем. Если не смогу помочь делом, помогу словом, все объясню».

Вора привезли с пулевым ранением. Оказалось, авторитетный. Теперь в приемном постоянно его люди – с кем-то договорились. Ведут себя нагло, их все боятся. В мое дежурство такой случай… Ночь уже. По «скорой» какую-то женщину интеллигентного вида привезли. Оставили в одном халатике, медсестра позвонила в отделение, вызвала врача – ну и тишина. И один из этих к ней от нечего делать пристал – куражился, но она не понимала. «Пройдемте cо мной, я врач, сейчас вас осмотрю…» Она что-то лепечет, а он завелся, тащит ее… В общем, расслабился до этого укольчиком. Напарник мой тихо куда-то уходит. И все попрятались куда-то. Я один, ну и он. Говорит: «Пшел вон!» Я с ним спокойно заговорил – тут же вяло отлип, но полез на эту женщину: «Давайте сделаем вам клизму…» Вижу – она ничего не понимает, дрожит от страха. Я ему говорю: все, кончай. Начинается представление… Прыгал вокруг меня, орал. Вышли на воздух. Начал мне объяснять, что я больше не жилец… Говорит: станешь перед мной на колени, тогда прощу. Где-то с час – как под напряжением электрическим. Но я с ним сделать ничего не могу. Действительно, или с работой надо прощаться, или с жизнью… И никто не вышел на помощь – а на дежурстве в это время было еще шесть охранников. Утром написал рапорт на имя главврача и отнес прямо в канцелярию; подумал – пусть решают. Вызвали нашего начальника – и его отправили договариваться с бандитами. Этого отморозка из больницы убрали. Мне лично от братков передали бутылку коньяка – так извинились. И все решил этот вор, а кто же еще, – по закону.

Чертов день в больнице. Проверка линейного отдела – они штрафуют нас за отсутствие на своих постах, а мы развозили по отделениям больных, так как санитарок уже не хватало. Мы устроили террор в приемном, то есть исправлялись, наводили должный порядок. Народу поступала по «скорой» прорва. Типы: важный полковник с женой, тоже очень важной; старуха, которая меня обвиняла в жестокости; старуха, которая меня благодарила; рокеры – казалось, это уже черти в глазах; алкашка какая-то, а потом алкаш – их отдирали друг от друга, не могли они расстаться; женщина, которая отыскала свою больную у нас в реанимации после нескольких дней; бабы из Калужской области – приехали на рынок торговать, а подружка с сердечным приступом попала к нам; армяне – за все суют деньги, не верят, что без них что-то можно, даже сходить поссать; интеллигентная женщина из медакадемии – все уже заранее знала о своей болезни, просвещала и нас, и медсестер, и врачей. Страсти. Тоска. Потом по «скорой» привезли дядьку – оказалось, кем-то где-то избитого, в общем, привезли-то уже труп… Выясняловка, ругань в приемном: где умер, у нас или по дороге в «скорой». Никому неохота возиться, оформлять. Тем более убийство. Не договорились – и вызвали милицию. Родственники откуда-то появились. Труп мы уже спустили все-таки в морг, чтобы не пугать людей… Труп на каталке: опознание, допрос родственников и скоропомощной бригады врачей, там же, в подвале; а я – понятой; глупый юмор мента насчет ручек, левых или правых – снимал отпечатки пальцев с покойника для чего-то; стеснение мента считать золотые зубы у трупа, его переговоры с кем-то по рации – этот гул. Когда кончилось, только шофер «скорой» рад: полдня в простое, можно будет бензинчику слить. А в приемном наркоманка, полутруп. Подкинули, они так часто подкидывают своих у больниц, если передозировка: подъехала машина – тело вывалили, а сами умчались. И опять менты, но уже другие, оперативники, которых мы вызвали, потому что это их улов… Переговоры насчет «Склифа» – чтобы ее забрали от нас к ним. Вялая работа врачей, не верящих, что стоит что-то делать. И потом все сначала: морг, опознание – а я понятой. Снова вызвали ментов – того же участкового, это его работа. Он вернулся – и, по-моему, ему было уже страшно. Девчонка лежит перед нами – белая. Красивое молодое тело.

В абортный день приемное наполняется бабами – уродами и красотками. В одних что-то физиологически сучье, а эти задернутые в ношеное женщины-уроды, в которых во всех есть что-то страдающе-материнское, – всегда их жалко. Может, их-то не ублажают, так что они уродуются и состариваются, но умирает в них не Женщина, а Мать, – это такое мужеподобное, но терпящее ни за что, любящее ни за что существо.

Был раненый охранник из ресторана, доставленный ночью. Ему нужна была кровь – и свои подъезжали в больницу, сдавали кровь, как-то в течение всей ночи, как есть, усталые и до зубов вооруженные. Громадные ребята, но все тихие и не наглые, с бандюгами их никак не сравнишь. Те скорей бы кровь кому-нибудь быстрехонько пустили и требовали бы угрозами, но в голову бы им не пришло сдавать кровь, даже своему, ну разве что вожаку отлить, думаю, было бы для них почетно. Но умеют убивать. Этому прострелили живот. Через две недели умер в реанимации… Так это было неожиданно. И вот – ни родственников, ни сослуживцев. Никакого. И за что же его убили?

Медсестра хвасталась новой шубой. То ли шубой, то ли тем, что купил ей эту шубу новый любовник.

Залетел воробей в стекляшку больничного предбанника, шарахался, летая, об стекла и чуть не сдох. Была и дверь, был и выход, но воздуха, свежести, которой тянуло из распахнутых дверей, воробей смертно не мог учуять, бросаясь лбом в стекло, где такой же воздух ему виделся и облачка, от которых его било как электричеством, когда вдруг ударялся.

Сантехников в больнице объявили «рассадником пьянства». По этому поводу они закатили у себя в подвале еще одну пьянку. Обиделись на начальство, бунтовали и всех угощали. Кончилось тем, что один «наливал колбасу» и выпить упрашивал с ним «колбасы». За три часа превратился из человека в мычащее беспомощное существо. Работяги эти, как оборотни. Пьянеют и трезвеют, как раздваиваются. Трезвых их мучает, что они делали пьяными и за что ответственности не несут. А пьяные вытворяют то же, что и черти: выпили – как продали душу. Вид, как у подопытных животных, будто их спаивают и не водку они пьют, а это ставят на них какой-то научный эксперимент. И у них у всех почти научное отношение к пьянству: пьют, но самые умные.

Бездомная собака. Кругом шпыняют, устала, оголодала, намерзлась. На стоянке уползла под автомобиль, как в укрытие, да там к тому же под днищем его, наверное, тепло еще было от мотора и тихо. Так она и уснула, как бы выстрадав покой под его днищем, под колесом. А хозяин автомобиля быстренько сделал свои дела и уж завелся, видать, спешил весь день. Дал задний ход, выезжая со стоянки, – и собаку, не зная того, всмятку. Тут полно бездомных собак, которых тянет в укрытие и тепло, а места другого нету, и все тянет их под машины.

Астматики – их страх, когда привозят с приступом и они думают, что умрут. От страха и это помешательство потом – когда вызывают «скорую» при мысли одной об удушье. И кажется им, что задыхаются, – как этой, которая бросалась ко всем в приемном: «Когда меня спасут! Когда меня спасут!» Потом кричала: «Руки прочь от меня, ельцинские ублюдки!» Ее поэтому все же принимали поначалу за нормальную, то есть за правдоискательницу. Народ жалел – и ропот даже поднялся против врачей. Задыхалась, ползала на карачках, умоляла вколоть теофедрин… А не знала, что врачи уже вызвали психушку. И вот ее ужас, когда забирали, увозили, – дралась и кричала: «Меня убьют! Меня убьют!» А санитары из психиатрической бригады хлестали ее при всех по лицу: вроде бы в чувство хотели привести, но почти наотмашь били.

Пожилая женщина преображается на моих глазах, рассказывая о своем поносе.

Один из охранников – вчерашний школьник – купил на получку видеокамеру. Первое, что сделал: побежал с ней в морг снимать «фильм ужасов». То есть чьи-то ноги ампутированные и руки. Они смышленые, злые – но до людей не доросли и, наверное, никогда не дорастут. И это не взрослый садизм – это детское любопытство.

Охранник по знакомству привел любовницу на аборт. У него самого жена, дети.

Все подонки думают, что они бессмертны.

Упал во дворе в лужу. Все от меня, от грязного, пятились, будто я был пьян – в общем, мир перевернулся, другой человек, потому только, что извалялся в луже. Жалко было себя, как и в детстве бывало жалко, когда падал в лужу. Страх и чувство беззащитности пред толпой враждебных ко мне людей, которые только того и боялись, чтобы я их не замарал. Только мама жалела такого – потому что любила.

Ноябрь 1995 – март 1996

Привезли бомжиху, с узнаваемым возрастом, лет сорока. Была босая. Думаю, попасть в больницу надо было ей больше жизни. Таково было ее состояние – человека, который соскальзывает по смертному ледку. Вменялось ей врачами «скорой» обмороженье конечностей, те сообщили еще, что бомжиха весь день ползала в скверике у Киевского вокзала на карачках, не могла встать, – люди это видели, подтверждали. Наши же, как только уехала «скорая», тут же бомжиху снарядили прочь. И так еще обставили, что оформили ее как отказницу, что бывает, когда человек отказывается от госпитализации и решает болеть дома. И про нее говорить стали, что ли играясь: «Выводите ее, она не будет ложиться, она хочет домой». Ее с ходу еще завезли на каталке в душевую, сразу на санобработку упрятали. Но когда решилось, что выставят прочь, то никто не захотел даже заглянуть в душевую, брезгуя даже ее и выставить. Старшая только сказала, чтоб ей дали тряпок на обмотки. Тряпок ей кинули, но и с охотой позабыли, что она есть. Расшевелились только тогда, когда обнаружилось, что бомжиха втихомолку, затягивая время, в душевой разделась, и усилилась даже в коридоре приемного вонь. Тут стали суетиться, как ее скорей спровадить, и с порога душевой, только заглядывая, стали ее пугать, чтобы одевалась и уходила прочь. И как же было ей страшно – очутиться наконец в тепле, понадеяться на помывку, на жрачку, на покой, но с порога уходить неизвестно куда, ведь тут не «Киевская» даже, а все равно что смертная пропасть – такая, от вокзальной спасительной их норы, даль. Тут уж не выживешь и одной ночи. Морозец и так был, а тут еще объявили по радио, что ночью будет минус тринадцать. И в бесчувственном, полуживом, голодном мозгу явилась ей мысль вымочить свое тряпье. Понадеялась, что в сыром на мороз-то не выгонят. И когда застали ее за этой постирушкой, то обозлились вконец. Распахнули все окна в душевой, уже как бы выставив ее на мороз, выкуривая из душевой холодом. Она еще цеплялась за туалет, что хочет по нужде – это их обреченная безысходная хитрость. Говорит, я же человек, куда же мне нужду справлять. И тут наши как озверели: человек?! Тот беспощадный напор и был ей приговором, только тогда она, кажется, и осознала, что места ей здесь нету и что наступил конец. Все сырое тряпье, которое не имела сил даже толком выжать, долго и мучительно напяливала назад – одеванье ей давалось совсем тяжко. На обмотки никаких сил ей уж не хватило – и по стеночке поползла. Но ей запретили стенки лапать и она уж выходила бочком, как по карнизу. Даже когда наружу выбралась, запрещали на стену больницы опираться, чтобы не замарала. Еще хотели проверить на ней перцовую ударную смесь из баллончика, хотели в нее напоследок прыснуть и поглядеть, как будет действовать, но я, хоть и подлым образом, отговорил.

Старики сразу начинают вспоминать, кажется, всю с начала прожитую жизнь. Отвезешь в отделение на коляске – а тебе уже всю свою жизнь кто-то рассказал. Жить хочется – а ее, жизни, так мало.

Медсестра рассказывала, как ее дед с бабкой смотрят по телевизору фигурное катанье: оторваться не могут, но и поедом едят друг друга. Такая привычка от советского, что ли, времени осталась – в советское время фигурное катанье было не чем иным, как народным стриптизом. А дед-то, когда бабка вконец просмотр ядами своими гремучими насчет девок голых отравит, попьет в сторонке чайку – и, чуть зевнет бабка, снова скачет козлом к телевизору.

Когда сантехники идут из подвала за водкой в магазин, то одеваются как можно приличней. За водкой – как выход на люди.

В палату вселяли с особой заботливостью бабулечку нашей старшей сестры. Старушка божий одуванчик, добрейшая и тишайшая. Но больные (а тут все чуть не умирающие) очень чутко относятся к тому, кого и как принимают, лечат. Если кого-то выделяют и лечат лучше, какое неравенство им, может, только и чудится, – то ревность и зависть до смерти, будто у детей.

А вот привезли бабку с громадным животищем, который проваливался у ней между ног, чуть не переворачивая ее кувырком. Она все сползала с каталки, живот утаскивал. С ней был мужичишка, муж. Жалко их было до кровавых слез. Мужичишка сухенький, беспомощный, извиняющийся какой-то, готовый будто к тому, что все их тут с бабкой проклинают. А бабка не переставая плакала, будто выплакивала свой животище, будто он и выдавливал из нее эти слезы.

Лифтер дядя Коля, не удержавшись с пьяного восхищенья, погладил сверху донизу ногу говорящей по сотовому молодой, ослепительно красочной бабы, какой-то бизнесменши, которую занесло к нам в гинекологию, а она даже этого не заметила, не почувствовала, уйдя вся в деловой свой и жаркий разговор. Он же, вдруг придя в сознанье, отпрыгнул от нее и побагровел, поняв, что сотворил, будто размозжило ему от пережитого потрясенья башку. Кругом было довольно народу. Баба стояла и разговаривала так, будто справляла не что иное, как естественную нужду. Окончив переговоры, она схватилась, чуть поигрывая глазками, за остолбеневших охранников, выясняя, возможно ли загнать ее машину в больничный двор.

Привезли пьяного мастерового мужика. С ним жена, увесистая, как кувалда, баба. Стыдясь перед людьми, она как могла выказывала отвращенье к мужу-пропойце. И, что показательно, ударила ему вдруг по зубам, когда что-то наперекор ей сказал, чтоб она от него отвязалась. Мужик грохнулся, ударившись головой, но встал как-то кротко и беззлобно, даже не обругав бабы. Она все старалась, все позорила его перед людьми, которым до них и не было никакого дела и которых баба пугала и отвращала куда сильней пьяненького и грязненького ее мужа, потихоньку мучившегося с перепоя.

День начался с покойника. Утро, и прямо с утра – покойник… Лифтер говорит не задумываясь: «Это к деньгам…» Ничего другого ему не приходит на ум – вот и сказал.

Ампутированные ноги в фанерном ящике – все, как бесхозное, везут в крематорий сжигать. Я выдавал, а ребятки из этой службы рассказали байку. Когда-то ленивый водила скинул свой груз в речку – и вот они плавали, а милиция, выловив, искала потом гору трупов.

Старуха интеллигентного вида, но пальто ее стеганое подпоясано веревкой – это и смущало. Ждала, ждала почти час. Когда допытываться стали и выгонять, просила, чтобы позвали дочь, которую она ждет и которая якобы работает у нас медсестрой в гинекологии – Надежда Ивановна Московская. Я позвонил в гинекологию, спросил, есть ли у них такая сестра в отделении, а мне ответили, что уж лет сто такая у них не работает. А старуха говорит нет, работает, она и сегодня пошла на работу – и вот стало понятным, что старуха сумасшедшая, что она себя убедила, будто дочь ее работает. А может, дочери-то уже и на этом свете нету – может, она и свихнулась, когда дочь похоронила.

Приходили братья. Их отца, у которого потеря памяти, привезли с улицы в нашу больницу как бомжа, и вещи его направили на дезинфекцию, то есть уничтожили. И ребята отыскали отца по больницам и привезли ему одежду.

Рабочий объясняет, что не может гарантировать полную стерилизацию биксов – в которых все инструменты для операций: говорит, я пар этот до положенной отметки довожу, а что там внутрях делается – одному богу известно. Жаловался, что носят на стерилизацию вату, а зачем, если у них спирт есть девяностопроцентный, если они вату так и так сначала в спиртик, а потом уж протирают. Двойная, получается, стерилизация – и такую двойную стерилизацию мужичок понимает на свой лад как издевательство: c жиру бесятся, «у них спирт есть, а подавай еще и автоклав, прожарку им подавай, блядство и бесхозяйственность, вот у нас всегда так!»

Вероника, привезли с какой-то попойки, будто у ней был эпиприпадок, вызванный употребленьем алкоголя. С ней мать, очень опущенная и жалкая на вид, таскала за собой саночки, и маленький сынишка на них, одетый куда приличней бабки. Мужа у той Вероники, стало быть, нет. Но ребенок очень ухоженный и любит мать сильно и как-то осмысленно. Живет она отдельно. Мать плакалась, что дочь в последнее время сильно нервничала. Выпивала у подруги, где отмечала два годика ее сыну. Оттуда матери позвонили, что с ней, с Вероникой, плохо. Мать уверяла, что у дочери никогда не бывало припадков. У нас Вероника поначалу пребывала в бессознательном состоянии, потом ее стало рвать. Кричала, чтоб увели ребенка, – вообще она сильно кричала. Кого-то обвиняла, что ее погубили, какого-то мужика. Матери сказали, что ее у нас не оставят – что дадут с часок проспаться, а потом пускай забирают. Ребенок заступался за мать, когда та блевала: дверь в кабинете была нараспашку, а он закрыл дверь, с каким-то очень суровым выражением лица, чтобы из коридора не глазели на его мать, – и это порыв очень детский, как порыв спрятаться, укрыться, только тут он упрятывал от чужих глаз мать, понимая, что с ней плохо. В общем, бабка взяла его и повезла домой, а потом должна была вернуться за дочерью. Вид у нее был самый униженный, порывалась убрать за дочерью, но уже все сделали санитарки, требовать ничего не могла, только выклянчивала, чтобы дочь оставили «подлечиться», а ее и не оставляли; клянчила, чтобы увезти на машине, а ей просто смеялись в лицо, что «каждую пьянь» не навозишься, – она же терпела и это, пугаясь. И вот уехала. Вероника раз очнулась – устроила истерику. Потом забылась, потом опять очнулась – и захотела в туалет. И мне приказали ее отвести в туалет, так как она могла упасть, и я отводил ее чуть не до самого унитаза, а потом она потерялась, и я нашел ее в другом конце коридора. Уложили ее на топчан, и она затихла, и так чуть не час прошел. И потом кто-то нечаянно обратил вниманье, что ее давно не слышно – и обнаружилось, что Вероника не дышит: клиническая смерть, остановка сердца. Тогда-то начали ее жизнь спасать. Но того часа, когда воротилась в больницу ее мать, ничего не знающая, я не застал, потому что уже вышла смена, я сменился. Да я теперь, когда пишу, и не знаю даже того, осталась ли жить сама эта девушка, то есть молодая женщина.

Две санитарки разговаривают как хозяйки больницы, хотя они в больнице как муравьи и ничего не решают. При том одна другую попрекает, а другая ей тем же отвечает, но это разговор «жалкий» двух глубоко боязливых людей, у которых злость превращается в боязливость и уж внутренне заставляет их как-то нежно трепетать:

– Светик, теперь всех больных бери себе, они мне больше не нужны.

– Хорошо, я буду их всех к себе домой водить, ладно, Зиночка?

Бабка. Белая, как из муки, как дитя. Она боялась смерти и ждала ее чуть не каждый миг. Кричала на санитарок: «Скорее! Сердце! Сердце остановилось!» И стоны, стоны – нет ничего отвратительней этого брюзжащего страха смерти, как у этой младенчески бескровной старухи.

Студент. У них практика. Пробежал мимо, спросил, где туалет. Через какое-то время возник опять. Подсел ко мне, явно нездорового вида, хоть и успокоившийся, жаловался, что присутствовал при аборте и что будет теперь всю жизнь ненавидеть женщин. Ушел, пропал. Потом слышу – начальство, орут. Кто-то посмел облевать предбанник. Тут я догадался, что это мой студент, которого и воротило.

«Нужна мне такая дерьмократия, ни в одну дверь не войдешь. Я сам военный летчик! При коммунистах было лучше, а теперь какой порядок – нет порядка». Это из речи старика, инвалида, которого не пропускали навестить жену из-за карантина. Потом все же пустили. И он долго у ней пробыл. Когда уходил, попросил меня застегнуть ему на вороте куртку, если у самого не получится, «рука не согнется»… Рука, понятно, не гнулась – это была его просьба, беспомощного инвалида, за которым и некому поухаживать, кроме жены, облеченная в форму хоть какой-то самостоятельности и чувства собственного достоинства. Я защелкнул пуговичку, совсем так, будто он был ребенок – как и мне в детстве застегивала мать; отчего-то эта пуговица, которая под горлышком, такая всегда трудная, будто и не просто пуговица, а что-то жизненное сверх естества. Сразу я и забыл про старика, но ему, оказалось, было важно поблагодарить меня и он стоял в сторонке, уже одетый, и ждал, когда я обращу на него внимание, чтобы поблагодарить. Я вдруг уткнулся в него взглядом, удивившись, что он еще топчется, и старик с чувством показал мне глазами свою благодарность, будто мы понимали друг друга и без слов. И он еще дождался минутки и опять подал мне знак светящимися слезными глазами, потому что, верно, ему сделалось вдруг нужным душевно и важным продлить и укрепить эту зыбкую, ничтожную человеческую связь.

У дамы жалкий пропуск на посещение больного оказался в твердом, неожиданно добротном пластиковом переплете, что удивило – и уже мое удивление доставило ей удовольствие, так что она не удержалась и высказалась не без гордости: «Культурненько, не правда ли? Как вы думаете, так ведь хорошо?» На что и нечего было возразить, а только оставалось неожиданно опустошительно подтвердить, что культурней и положительней такого обращения с этим клочком бумажки не придумаешь, хоть привычней и даже родней обмусоленные обычные пропуска у обычных, живущих-то некультурной жизнью людей.

Изречение гардеробщицы, которая на почве своей работы не утерпела и создала целую мучительную для других идеологию, миропорядок, – это про студентов, которые круглый год шастают в нашу больницу на практику: «Вот поэтому я их не раздеваю, что врут на каждом шагу!» Врут же они ей в том смысле, что как раз не врут и просят, как студенты, хоть легко могли прикинуться кем угодно, принять одежду в наш гардероб, так как частенько бывает закрыт их гардероб, студенческий. Тамошняя гардеробщица завела такой порядок, что вместо трех, как положено, закрывается в два часа, чтобы ни от кого не зависеть, кто опаздывает забирать вовремя свои «польты». Но тот час она не прогуливает, а отбывает по-солдатски у нашего гардероба. Когда, найдя свой гардероб закрытым, начинают являться одиночки-практиканты, из тех, кто опоздал на лекцию или отпросился явиться позднее, то наша отказывается принять у них одежду. Растерянные практиканты уверяют, что их гардероб закрыт, – что и есть чистой воды правда, потому как вот и стоит рядышком студенческая хозяйка, глядя в упор на них, однако для того и стоит, чтоб вдруг гаркнуть: «Как закрыт, я что, по-вашему, молодой человек, работы своей не знаю! Или я дура, что у меня в рабочее время гардероб закрыт! Я в два часа раздевать прекращаю! А до трех только одежду оставшуюся выдаю!» Тут как раз и выстреливает громогласно наша старуха: «Вот потому я их не раздеваю, что врут на каждом шагу!» И такие страсти кипят час и два, пока студенческая бабка выдает одежду скопом, чтобы не цедить по одному пальто. И вот уж ее изречение: «Кто порядочные, приходят вовремя, а не ждут, когда я закроюсь!»

Средство народной самозащиты «Удар» – так вот и называется. Нас вооружили этим средством – а до этого только баллончики перцовые и одна на всех резиновая дубинка. По виду – кастрированный пистолет. Вместо пуль – гильзы, заряженные газом. Действие его описывалось в инструкции очень подробно – но захотелось проверить, и вот испытали наконец на крысе какой-то подопытной, взяв из вивария на время, взаймы. Испытали. Крыса сдохла. Директор нашего частного охранного предприятия радовался как ребенок. Убивает крысу! В общем, приняли на вооружение. Но никто этим пукалкам не доверял, смеялись: от них только крысы дохнут. А директор, когда с новенькими проводил инструктаж, расхваливал орудие убийства: особо приукрашивая крыс, как они живучи, как высоко организованны, – но не выдерживают «Удара». Это даже навело его со временем на мысль, что с таким сильнодействующим средством надо соблюдать особенные меры предосторожности, и он издал распоряжение: как целиться и как ударять. В общем, чуть ли не в пол. За это говно мы расписывались, как за боевое оружие, когда принимали из сейфа и сдавали обратно.

Докторам приятно, когда охранник узнает их в лицо, иногда даже снизойдут и поздороваются за руку, поинтересуются, как жизнь и настроение. А если все-таки потребуешь пропуск, то как-нибудь хамски обзовут, – но зачем тогда нужна охрана, если не проверять пропуска?

Хирурги, молодцеватые, розовощекие, успешливые в работе, а значит и в деньгах, ребята – пьют, модничая, только американский джин, а когда напьются, то переодеваются в спортивную форму и отправляются играть в футбол. Новый стиль жизни. Но какой-то он игрушечный или уродский. Хоть, может, так теперь и будет: напиваться, но тем, что модно; сношаться, но для здоровья; похмеляться не иначе как футболом.

Охранники читают газету. Натыкаются на фотографию, где что-то делают друг с другом два мужика. Удивление одного, неотесанного: «Ну ты гляди, что в газетах стали печатать, во извращенцы!» Другой, отесанный: «Да ты чего, это же балет!»

Бытовой фашизм на больничный лад. Была больница. Ходили в нее как хотели, навещая свободно своих больных. Начальство обзавелось охраной. Поначалу охранники лентяйничали, пропускали всех валом и никакого порядка не было. Охранники же пили да гуляли с работы. Начали наводить порядок. Охрану превратили в бригаду, поставив над ней старшего из них же. Свежий начальник ужесточает дисциплину путем штрафов в свой карман. Началось с того, что к семи утра стали являться сами охранники. Строго спрашивали пропуска, и только в часы для посещений. Было это зимой, так что людей, пришедших навещать родных, содержали в предбаннике, люто морозили, не давая переступить и порога больницы, хотя в ней нарочно для этого имелся холл. Но была лазейка – заплатить охраннику, и от порядка оставалась одна видимость. Потом начальник уволил парочку за взятки, брать их стали бояться, и теперь уже посетители расплачивались за чужую глупость и жадность: не пропускали без бумажки даже к оперированным и только поступившим, на беседу с лечащим врачом. Потом был карантин, ужасающий, из-за эпидемии гриппа, когда никого не пускали даже по бумажкам. Передачи носили сами больные, которые ходячие, или нужно было выйти больному в предбанник, где его дожидался посиневший от холода родственник, а больные-то в халатиках, да еще ведь женщины из гинекологии! Карантин открыл возможность подзаработать тем же теткам из гардероба: они за умеренную плату носили передачи и вызывали из отделений больных, которых охрана выставляла за порог, на мороз. Карантин кончился. Теперь нововведение: сменная обувь! Посылают за пакетиками в магазин за углом: купишь два пакетика, зачехлишь в них обувь – проходи. Пакетик стоит пятьсот рублей. Магазин, кажется, начал хорошо наживаться. Использованные и выброшенные эти пакеты разбирает под конец дня больничная обслуга, которая сплошь малоимущая: санитарки, лифтеры, берут про запас, для родни. Описать это зрелище, как люди стадом обуваются пакетиками и бредут в отделения, я не в силах – нет таких красок, такого хладнокровия у меня. Слышны не шаги, а сплошное крысиное шуршание по всей больнице и глухота. Если кто принес сменную обувь, грязные сапоги у него все равно не примут. Так что, переобувшись, эти сапоги несут в руках в те же самые отделения, да еще какие сапоги у большинства: стертые, сбитые. И тут унижение народа видно ярко и беспощадно, как с высоты: как заставляют рыть себе могилы, а потом застреливают, так и тут – заставляют переобуться, чтобы ты сам нес у всех на виду сапоги. Перестали пускать с детьми, ввели правило: один пропуск – один человек, то есть отец да мать идут к дочери, как в уборную, по очереди. Да, в уборную, конечно, пришлых не пускают, она в больнице только для сотрудников, об этом администрация заботится особенно тщательно, тут с охраны давно особый спрос. Говорят, что посетители их засерают, но для чего тогда они нужны? Все равно ведь люди выбегают на улицу и мочатся, будто воруя, за углом под стену, как вон сейчас ветеран-дедок, вижу его в окно. Также запретили стоянку машин у больницы, не дадут запарковать! Взятки остаются, но их теперь не дают, а всучивают силой в карман, да еще с мольбою. Отчего все так зверски, и никто от этого зверства, с одной стороны, не устанет, с другой, не возмутится? Что это за жизнь? Охранники свою халяву отрабатывают с таким, с одной стороны, усердием и, с другой стороны, бездушием, что работников тут ценных нет и уволить, сменить за малейшую слабость их могут в момент, поставив на их место ребятишек из очереди безработных, которые готовы на то же, наголодавшись, испытывая еще больше страх, даже за еще меньшую плату. Это опричнина, то есть порядок в порядке; такое устройство жизни, когда, чтобы быть не битым, бьешь сам. Все на страхе. Человеку все надо запретить, потому что страшно допустить его к свободе, и те, кто исполняет, исполняют уже из-за страха оказаться на улице, как бы ведь и на свободе, а если кто подчиняется безропотно – то из страха, из добытого целыми поколеньями русского народа знанием, что свобода есть отсутствие порядка, именно вынужденная необходимость, а запрет есть необходимость не вынужденная, а именно насущная. И значит, надо подчиняться ему, как если бы ты сам того же хотел. В стенах больницы – люди, страдающие, не могущие после операции и встать, многие как на смертном одре. Одна санитарка, дай ей сто пятьдесят больных, ухаживать за ними не будет. Одной больничной гнусной баландой они не поправятся. Им надо носить еду, кормить их с ложечки домашним, подать или убрать утку, укрыть потеплей, согреть и душевным теплом, чтобы они верили в главное – что должны выжить, что нужны родным, которые ведь только и вселяют в болящее тело здоровье, жизнь. Как это можно постичь? Не знаю. Постичь такое, то есть хоть как-то рассудком понять это и смириться с этим нормальному человеку нельзя, и все тут от начальства до посетителей или страдают, не желая внутренне понимать, или спасительно ничего не понимают. Но между тем все по такому порядку, которого постичь нельзя, день за днем живут – и выживают, перебарывают каждый свое, что-то побеждая, неизвестно что, усиливаясь как люди, то есть развивая в себе, как мышцу, человека – существо, которому всеми мыслимыми и немыслимыми способами дано от природы находить выход из самых безвыходных для всего другого живого и даже природы обстоятельств, когда бы, скажем, не выдерживало и подыхало животное, ломался камень, погибали вода, огонь, земля и т. д.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю