355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Шкуропацкий » Планеты с тёмными именами » Текст книги (страница 3)
Планеты с тёмными именами
  • Текст добавлен: 9 июня 2020, 12:30

Текст книги "Планеты с тёмными именами"


Автор книги: Олег Шкуропацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Валерия вяло смотрела на меня своими синими глазами и молчала. Было в её взгляде что-то угрюмое и скотское. Я никак не мог понять, что там творится у неё за черепной костью. Уловила ли она хоть слово из того что я сказал. В этих аморфных коровьих мозгах любая мысль загрузала, словно в февральском киселе. Или может мне показалось, что я всё это произнес вслух? Почему она молчит, почему всё время молчит? Она что, проглотила язык, потеряла ненужный дар речи, или ей просто лень ворочать во рту этим розовым лоскутом нежной плоти? Ну, хотя бы послала меня на хер что ли, или наваристо плюнула в рожу. Как же мне хотелось в этот момент схватить Валерию за грудки, словно зарвавшегося поддонка, и что есть силы тормоша, вытрясти, наконец, хоть какой-то вменяемый звук. Ну, не молчи, скажи что-нибудь, выдави из себя хоть слово в ответ. Почему Валерия такая привлекательная, такая желанная и такая безмолвная, безвольная, такая никакая – плевок на речной глади? Что нужно сделать, чтобы её разворошить, чтобы на дне её вечно сонных глаз что-то шевельнулось, чтобы какое-то чувство сдвинуло с места её раз и навсегда застывшую форму, каменно-угольную твердыню её Я? Как обратить на себя её внимание, заставить себя, наконец, заметить, принять себя всерьёз? Я стучался об эту женщина, как рыба об лёд. Кто я для неё? Нет, не принц, полный непонятных речей и даже не древляк, уплетающий мертвечину. Разве что безобрАзное и безОбразное, гнусно переливающееся пятно, нечто вроде амёбы, которое принимает всякую форму, но при этом напрочь лишена своего собственного явного обличия. Должно быть, примерно так, меня видели все местные жители: чьмо, мудак и Протей. Нечто бесформенное, неподдающееся определению жило рядом с ними, делило вместе с ними кров и пищу, но всегда при этом оставалось как бы в стороне, как бы ни при чём, как бы за гранью сознания, что нельзя было ухватить за хвост и окончательно для себя уяснить – это был я.


... девятая запись в дневнике

После обеда меня начало клонить в сон и я был готов немного покемарить, однако Питер расшевелил меня, припомнив своё давнее обещание показать затоку. Я ответил, что на улице уже смеркается и что прогулку к затоке можно было бы предпринять в более подходящее время суток, например, завтра. Питер не согласился. Он заметил, что до обеда на затоке нечего делать и что сейчас «самый что ни на есть цымис» всё как следует рассмотреть. Делать было нечего и я, скрипя сонным сердцем, согласился: всё-таки Питер был местным уроженцем, поэтому ему, как говорится, и карты в руки.

Мы вышли под первые крупные звёзды. Было по-ноябрьскому прохладно и влажно, дул неприятный фиолетовый ветерок. Несмотря на то, что я хорошо оделся, как говорят местные «упугался», готовясь к продолжительной ночной вылазке, мне почти сразу стало зябко – воздух был сырой какой-то пронзительной тысячелетней сыростью. Звёзды в сумерках тускло блестели, словно брошенные в воду новенькие монетки. Чувствовалось дыхание недалекой зимы. « Где же ты, блаженная Западная Европа, тучные латинские пажити и герои Вергилия, разумные в своём основании»: с отчаяньем в сердце подумал я, ёжась от подступающего холода.

Выйдя за околицу села, мы оказались на грунтовой, слегка подкисшей дороге. С правой стороны от нас на фоне неба темнели ровные столбы линии электропередач. Иногда на проводах сидела чёрная безмолвная птица. Даже отойдя довольно далеко, мы продолжали слышать брехню деревенских собак. Я ощущал себя брошенным на произвол судьбы, неудачником мира сего. В этой тьме было как-то особенно сиротливо, впрочем, как всегда ночами в Восточной Европе.

Подходя к затоке, мы уже издали увидели мелькание огоньков, а вскоре нашего слуха достигли приглушённые расстоянием возгласы людей. Приблизившись вплотную, я был крайне удивлён, никак не ожидая увидеть здесь подобного столпотворения. Людей было много, по большей части мужики, но были и дети. Закатав штанины с факелами в руках, они возбуждённо бродили за взрослыми по бултыхающейся жиже затоки. Мне было непонятно, что здесь делают все эти люди, ночью по колена в густой и холоднющей воде. Со стороны казалось, что они просто мутят жидкость, без всякой видимой цели разбалтывая её своими белыми ногами и выворачивая со дна доисторические залежи ила. Подсвечивая себе коптящими факелами, мужики, как будто что-то высматривали в этом вонючем и бурлящем киселе. Я поинтересовался у Питера, что всё это значит.

– Пытаются поймать Умбра – незамысловатым образом в своей манере ответил Питер.

– Умбра???

Перед тем как пояснить Питер с помощью табака, газетного обрывка и слюны сотворил себе "козью ножку" и прикурил её от подаренной мной, отличной зажигалки. Он с жадностью и злобно затянулся – сырая цигарка зашкварчала. Повиснув в воздухе, на уровне его глаз яростно заалел живой артериальный уголёк. Я с нетерпением ждал. Питер выдохнул огромное бесформенное облако сивого дыма.

– Ещё в прошлом году – начал он – мы заметили, что в деревне начали пропадать собаки. Большинство грешило на волков: осенью в голодные годы, они не брезгуют любой пищей и без зазрения совести пожирают своих дальних родичей. Потом начал пропадать скот покрупнее, это продолжалось до самой зимы. В новом году история повторилась. Мы истребили в округе всех волков, но козы и коровы продолжали пропадать.

– Ну и что? Вы думаете, что коровы подходят к затоке и их затягивает в трясину?

– Просто такое уже случалось раньше – Питер снова со шкварчанием затянулся самосадом – старожилы помнят, как подобное происходило лет сорок тому назад, тогда виновником всех несчастий оказался Умбр. Если его не изловить, он занапастит всю прилегающую местность вместе с нашей деревней.

– А что такое Умбр?

– Никто точно не знает, но старожилы говорят, что в одиночку с ним не справится.

– То бишь вы ловите какого-то мифического Умбра, только потому что это напоминает вам случай сорокалетней давности. И это всё?

– Нет, не всё – Питер вновь выдохнул шерстяное облако дыма; он говорил спокойно и даже как-то вяло, – вчера детвора ловила здесь раков и у них на глазах Умбр утащил самого младшего. Мальчику было восемь лет. Умбр попробовал человечины, он стал людоедом, теперь он не остановится.

Картинным щелчком Питер отослал цигарку в ночь, словно дал огненный щелбан пространству. Ударившись о землю, окурок превратился в маленькую груду несметных сокровищ. Я смотрел как Питер, сняв сапоги и носки, закатывал штанину – сначала одну, потом другую. Мне было неприятно смотреть на его бледненькие худые ноги, ноги покойника, особенно беспомощные рядом со стоящими кирзовыми сапогами.

– Ты же не собираешься принимать участие в этом массовом безумии? – спросил я у него.

Питер промолчал, вместо ответа он отважно опустил ступни в холодную чёрную жидкость. Тьма словно откусила нижнюю часть его конечностей. Питер стоял на белых гипсовых обрубках ног, он снял фуфайку и бросил её мне в руки, тяжёлую, словно пропитанную свинцом. Что я мог ему сказать на это, вечный Фома неверующей, скептический сукин сын западной цивилизации? Как мог уговорить его не делать глупостей и быть разумным? Я с самого начала предвидел как будут неубедительно и смехотворно выглядеть мои аргументы в его предубеждённых глазах. Да и аргументов, как таковых не было, была лишь простая, но очевидная для меня, апелляция к здравому рассудку, к трудам Канта и безупречного Гегеля, ко всей западноевропейской культуре и науке, на которые Питер давно положил с прибором. Он существовал в плоскости других аргументов в которой хвалённый западный ум ровным счётом ничего не значил, а значило маленькое тельце субтильного восьмилетнего мальца, сгинувшее в этих местах, словно молочный телёнок. По сути ничего существенного и весомого, что могло бы перевесить худенькую плоть мальчугана, я ему сообщить не мог и поэтому просто промолчал, наблюдая, как Питер осторожно топая в тошнотворной сюрпе и то и дело оскальзываясь, присоединился к дюжине таких же как он охотников на неведомую живность.

Затока была огромных размеров, ежегодно, во время весеннего разлива, она заполнялась большой водой. За лето связь с рекой сходила на нет и к осени затока почти полностью пересыхала, превращаясь в омерзительное гнилостное мелководье. До зимы доживали только несколько обширных и топких озёр, замешанных на столетнем вонючем муле. Именно по ним и разбрелись местные жители – человек тридцать-сорок вооружённых факелами и длинными крючковатыми баграми, которыми владельцы энергично щупали окружающую воду. Люди тщательно обследовали каждый закуток водоёма. Ноги людей то и дело проваливались в податливую мякоть гнили; вязкая глубина с жадностью засасывала конечности смельчаков. Местные жители с трудом вытягивали их обратно, причём извлекая наружу одну ногу, они ещё более погружались другой, уходя по самую мошонку в мрачную жирную жижу. Казалось озерца стоячей воды были лишены дна и люди неосторожно испытывая судьбу, топтались по верхнему мягонькому слою бездны. Иногда нагибаясь, они шарили под водой голыми руками, извлекая на свет божий то жутковатое ракообразное с клацающими плоскогубцами клешней, то зарывшуюся в ил, осклизлую рыбу, иной раз очень крупных размеров. Рыбу приходилось буквально выкорчёвывать из грязи, словно это была какая-то сложная по форме, глубоко засевшая коряга. Извлеченную таким образом неоднозначную уродливую живность люди выбрасывали на берег, где возле неё, словно над военными трофеями, приплясывали вечно заинтересованные мальчишки. Одинаковый восторг у них вызывали и запутавшееся в муле увесистое бревно щуки и механизмы скрежещущих тевтонских раков.

Тем временем я делал фотографические снимки: люди с факелами в руках, словно принимавшие прямое участие в шествии испанской инквизиции; ослеплённые моей фотовспышкой, они защищали глаза свободной рукой; на их лицах, похожих на комок влажной глины, проступала злая апатия; кто-то держит за жабры вяло обвисшее тело рыбины, похожее на длинную, вытянувшуюся до самой земли соплю; Мальчуган сидит на корточках над игрушечной бронемашиной ракообразного, принявшего боевую стойку; тот же малец, в окружении ржущих сверстников, по-взрослому сплёвывает сквозь щербатые зубы.

– Угу-гу. Угу-гу – послышалось в дальней стороне затоки, словно кто-то ограбил глухонемого.

Все оглянулись: там определённо что-то происходило, что-то чего нельзя было разобрать из-за расстояния и темноты. Мужики с факелами, чавкая по хляби, потянулись в сторону доносящегося завывания. Огибая затоку берегом, я тоже побежал на странные звуки – мне стало интересно. Когда я туда добежал, то место было уже более-менее освещено. Расстояние между мной и тем что происходило оставалось довольно приличным: я видел только мелькающие тени, слышалась какая-то неопределённая возня, кто-то возбуждённо во всё горло матерился. Издали мне показалось, что группу людей затягивает в глубь и прибежавшие все вместе пытаются их спасти, удерживая на грани бездны. Только звук меня смущал: как будто перемалывая воду, работал широкий корабельный винт.

Подумав, что набежавшим спасателям может понадобиться моя помощь, я снял свои разжиревшие сапожища и, будучи в штанах, с омерзением вошёл в густой зловонный кисель. Дно было осклизлым и противным, словно я ступал по мясу освежёванного животного. Я с отвращением чувствовал, как, выдавливаемый ступнёй, мул, гадко протискивался между моих голых пальцев. Меня охватило ощущение, что я шёл по мягким человеческим испражнениям. Уже подойдя ближе, я понял как глубоко ошибался относительно того, что здесь творилось. Первое что меня поразило – суматоха: мужики бултыхались по яйца в сюрпе, отчаянно стараясь что-то предпринять. В свете коптящих факелов это выглядело одновременно и буднично и фантасмогорично, как будто на средневековой гравюре. В какой-то момент мне показалось, что я принимаю участие в мире Иеронима Босха. Люди в фуфайках и собачьих шапках что-то тянули. Я это понял не сразу: все вместе, уходя по пояс в чёрную хлябь, они пытались извлечь что-то запутавшееся в рыбацкие сети. Это что-то было невероятно тяжёлым, словно ушедший на дно бульдозер. Время от времени в глубине водоёма происходило какое-то скрытое , но могучее движение: вся его поверхность в мгновение ока вставала на дыбы. Вдруг происходило извержение грязевого вулкана, в небо всхлипывал гейзер из болотной тины. Люди стояли мокрые с ног до головы. Они обтекали липкой отвратной гадостью, словно их обосрали, а вывернутая с глубины исподняя жижа наполняла воздух невыносимым зловонием, как будто одним жестом оказались нарушены тысячелетние отложения дерьма.

Я почувствовал настоятельную необходимость помочь этим людям. Аборигены ввязались в неравную схватку, упираясь в нежное по-девичьи податливое дно, человек двадцать их удерживали чудовище за толстые верёвочные концы сети; другие ухватившись за канат пытались подтянуть его к берегу. Перевес сил был явно не на их стороне, с таким же успехом они могли попытаться вырвать из ила потерянную во времена Кала Великого атомную субмарину. Забросив фотоаппарат за спину, я тоже ухватился за липкий от грязи, суровый канат. Никто не обратил на меня внимания: восточноевропейцы крыли друг друга матом – им было явно не до меня, не до моих возвышенных порывов. Став одним из них, я включился в общую суматоху событий.

Мне стало весело и страшно, тварь неотвратимо тянула нас на глубину. Я почти сразу оказался по пояс в бурлящем дерьме. Рядом со мной стояли безобразные, обгаженные тиной люди. Я оказался в обще куче с этими обтекающими уродами. Это были те самые мрачные, словно живущие после смерти, обитатели Восточной Европы, но на этот раз что-то изменилось. Я вдруг перестал их узнавать. Их рожи, вылепленные из тугого пластилина, неуловимо преобразились, преобразились до неузнаваемости; я узрел восточноевропейцев в новом обличье. Мрачный огнь блеснул в их очах, какой-то неясный свет озарил их угрюмые зверские физиономии, но это был не свет от коптящих факелов, это было что-то другое, что-то более потаённое и возвышенное, что смягчало очерствевшие скотские черты дикарей, придав им вид некой торжественности. Они всем скопом сражались с неведомой стихией и это вполне могло сойти за одухотворённости.

– Подтягивай, подтягивай. Ещё – орал Питер, обращаясь ко всем сразу.

Он тоже изменился: обычную его флегматичность сняло, как рукой. Он помолодел, сбросил десяток лет, стал бравым и азартным, заляпанное лицо выражало удовольствие, от прошлой его набыченности не осталось и следа – Иероним Босх сейчас определённо его не узнал бы. Питер зубоскалил от преизбытка нахлынувшего бытия. Закатав рукава с остервенелым видом, он тянул замусоленный канат, как будто это было делом всей его жизни. Он матерился самыми последними словами, яростно держа судьбу за толстый веревочный хвост.

И судьба к нему благоволила, чудовище на другом конце поддалось и мы, медленно выбираясь на сушу, протянули его на несколько метров в сторону. На берегу, неизвестно откуда взявшийся, задом сдавал, испускавший голубоватые клубы угару, трактор. Похожий на негра тракторист, сидя на железном коне, громко психовал в окружающую темноту. Питер, сотворив на ходу петлю, зацепил канат за фаркопп и трактор лёгким рывком дал натяжку. Канат выпрямился, как струна, и начал ходить ходуном: Умбр отчаянно сопротивлялся. Люди не сговариваясь, одновременно бросились к трактору, чтобы подсобить забуксовавшему в грязи механизму. На кокой-то момент всё замерло в абсолютном равновесии, баланс сил был почти идеальным, до последнего мгновения не было понятно кто кого. Но так продолжалось недолго, очень скоро тварь вконец обессилила и сдалась; её сдвинули с места, словно сорвали фундамент строящейся многоэтажки. Огромная масса тины пришла в движение, на берег хлынули, поднятые со дна, пласты белесого доисторического ила. Казалось что люди выворачивали из глубины неправильную тысячелетнюю корягу. Они выволокли её на мелководье, ещё сами не понимая что извлекли наружу.

Это был Умбр – чудо Природы, циклопический двадцатиметровый сом. Когда-то, лет пятьдесят назад, во время разлива, он заплыл сюда мелким вислоусым сомиком. Затока казалась ему морем-океаном, где можно было разгуляться, обетованной водой, кишащей всевозможной вкуснятиной. И сомик не зевал: сначала он глотал червей и подбирал падаль со дна этого мира, потом перешёл на тощих кошек и приблудных собак, впоследствии начал поглощать крупный рогатый скот и вот под конец испробовал сладкую человечину – мягкое детское мясцо. Он превратился в Умбра, когда произошёл этот качественный скачок сомик не вполне осознавал, он просто почувствовал себя властелином, могущим поспорить с самим человеком – рядом с ним обитала всякая шваль. Умбр рос, как на дрожжах, за десятилетия он разжирел, принял глобальные масштабы, стал одноособным владыкою этих мест. Ему был печально на вершине пищевой пирамиды, он с удовольствием пожирал себе подобных; затока трещала по швам от его заплывшего жиром могущества; здесь ему стало слишком тесно. В людях он больше не видел никакой опасности, человек был ему на один зуб. Представители человечества, вглядываясь в гнилое дно затоки, вздрагивали от ужаса, спинным мозгом чувствуя, что там в вековых отложениях гнилятины копошится нечто поистине мерзкое и ненасытное – сом-великан, сом-каннибал, сом-людоед.

И вот Умбра выкорчевали из болота. Сом гнулся всем телом на мелководье, словно участок газопровода стратегического значения. С него стекала придонная муть и сползали гнусные наслоения илистой слизи. Умбр барахтался в омерзительном зловонном киселе, словно в собственных испражнениях. Мужики важно ходили вокруг своей добычи, не уставая удивляться её масштабу. Они были на седьмом небе от своей значительности и то и дело сплёвывали на туловище людоеда. Умбр задыхался и я сделал несколько снимков его эпической агонии. Сом умирал так величественно и тяжело, словно с лица земли исчезал целый народ. Не в силах дождаться его кончины, люди с топорами в руках подходили к Умбру и отрубали от него крупные дрожащие куски тела. Сом почти не шевелился; низвергнутый в прах, он уже был не в состоянии выказать своё недовольство. Его гнев иссяк, глаза стали мутными, а из раны обильно сочилась, похожая на сперму, мутная сукровица. Какой-то смельчак подойдя к нему вплотную, начал шумно мочеиспускать на тварь дымящуюся струю, словно подсцыкая угол здания. Восточноевропейцы были собою горды, они вели себя, как победители, надменно и с вызовом; в их глазах появился блеск, на их до селе дохлых лицах засветился жизнеутверждающий румянец. Они завалили такое мощное существо, что теперь вся деревня, не напрягаясь, может целый месяц пьянствовать и лопать до отвала. Тут же возле вялого чудища, неизвестно откуда прознавшие, засуетились молодые бабёнки в толстых ватных штанах. Мужики размашисто рубили мясо, а их жёны складывали мокрые куски сома в мешок и таскали к трактору.

Среди жён таскающих мясо, была и Валерия. Её муж, широкий в кости, грузный мужичок, славно орудовал топором. Он с шутками-прибаутками бросал Валерии из рук в руки увесистые нежные ломти рыбьего сала. Муж был не в меру весёлым и довольным то ли от выпитого, то ли от удачи выпавшей на его долю: он рубил рыбу и хохотал. Валерия рядом с ним выглядела скучной и послушной. Я сделал несколько снимков этой молодой женщины чью прежнюю красоту теперь было трудно разглядеть за дранной войлочной фуфайкой, явно большей от неё на несколько размеров. Валерия смотрит перед собой: некрасивое разопревшее лицо поперченное коричневой индонезийской ржавчиной. Валерия принимает кусок из корявых лап своего суженного. Вот она взгромоздила себе на спину ношу – безобразный, наполовину наполненный мешок: рыжие косы выбились из-под платка, по-бабьи опущенного на самые брови. Валерия меня не видит, в её глазах телячья покорность. Она вытирает рукавом своё потное выражение лица – через всю щеку смазанный след мазута.


... десятая запись в дневнике

Через какое-то время Умбр издох – люди терзали его труп с прежним незатейливым усердием. Мужики размахивали топорами, словно рубили дрова. Они разделывали рыбу, как будто это был ствол поваленного дерева, нечто вроде рухнувшего баобаба. Щепки летели – сырые бледные щепки рыбьей древесины. Под ногами людей чавкала липкая каша из придонного ила и обрезков мяса. Женщины месили эту, ставшую похожую на студень, массу кирзовыми сапожищами, перетягивая мешки с одного места на другое. Откалывая белесые ломти от дохлого сома, мужики блаженно скалили зубы. Они были явно довольны, словно сбылась мечта всей их жизни. На лицах мужчин читалось одно и то же выражение – выражение счастья и бешенства. Они до сих пор ненавидели эту тварь всей корневой системой своей души. Аборигены, без всяких сомнений, рвали и кромсали плоть Умбра, как будто в этом и заключался смысл бытия. Меня начало слегка подташнивать.

Что я здесь делаю среди этих архаичных кровожадных людишек, розовое дитя Западной Европы, со своим идиотским фотоаппаратом? Со всей своей грёбанной рафинированной культурой и цивилизацией, со всеми своими Мадоннами и их пузатенькими младенцами, со своими бельгийскими шоколадками и бессмертными швейцарскими часами, такой неуместный, нелепый, такой инфантильный на фоне всей этой жестокосердной фантасмагории? Я был здесь неорганичен, как бутылка шампанского на похоронах. И в то же время несмотря на скорбь и брезгливость, а иногда и на откровенное отвращение, которое во мне вызывало всё происходящее, я чувствовал в этом что-то притягательное, что всасывало меня в свою воронку наподобие чёрной дыры. В какой-то степени, глубоко в закоулках души, я завидовал этим грубым жестоковыйным людям, таким непосредственным в данных обстоятельствах. Они чувствовали себя за рубкой мяса, словно за главным делом своей жизни и меня тянул к ним этот великий и гнусный инстинкт.

Тошнота подступила к моему горлу. Я не хотел блевануть и поэтому отошёл в сторону, чтобы не лицезреть красочных подробностей этого зверства. «Варвары – говорил я себе мысленно – Варвары. Великолепные и безмозглые варвары. Прекрасное и адское племя». Я удалился метров на сто, куда не доставали пляшущие тени факелов. Присев на какую-то полуистлевшую корягу, я только сейчас заметил свои облепленные грязью, босые ноги, но возвращаться к своим «гамнодавам» у меня не было никаких сил. Опять вплотную видеть эти жуткие и привлекательные рожи, сцены изуверства и сцены насилия, этих опьяневших от мяса человеков, плотоядных самцов и плотоядных самок, барахтающихся в кровавом месиве – нет уж, увольте. И вдруг я услышал какой-то долгий звук, какое-то гармоническое завывание – я встрепенулся, словно от удара током: они пели. Эти чёртовы людишки пели. Они кромсали сома, складывали мясо штабелями, перетягивали тяжёлые сочащиеся мешки с мясом и пели. Самцы и самки извлекали из себя ГАРМОНИЮ. По уши в крови и в кале, они оказывается были способны ещё на что-то прекрасное. Мне стало не по себе, я чуть было не расхохотался. Меня трясло от озноба. Эта песня, сухая и твёрдая, она рождалась в утробе людей, которых нельзя было отличить от бандитов с большой дороги, в утробе алкашей и мясников. Она исторгалась из самой глубины их мрачного садомазохистского естества, из самой середины их сути, где на дне кишок почивала чёрная разлагающаяся душа. Песня была тягостной и песня была прекрасной. Восточноевропейцы извергали её из себя, как волшебную, семицветную блевотину. Как это могло из них появится, что нужно было сожрать, чтобы выблевать наружу такую красоту? Песня, покидая их рты, неистово расцветала в небе, словно фейерверк.

Я согнулся и мощная рвота сотрясла меня до основания, Меня практически вывернуло наизнанку; всё, что я ел, всё, что я пил, всё, чем я жил до сегодняшней ночи оказалось во вне, оказалось извергнутым за ненадобностью. Да, я проблевался самым фундаментальным образом. Наверное я чем-то отравился – протухшими харчами Восточной Европы или даже ею самой – но мне тогда казалось, что я теряю связь с Мирозданием. Вытерев рот рукою, я поднял голову. Надо мной блистал крупно посоленный кусок космоса. Он вполне мог сойти за шмат свежего мяса: тяжёлого, плотного, кровоточащего. Не иначе, как свинина. Но отвращение уже схлынуло, рвотный позыв исчез, я больше не боялся, что меня вывернет: я, кажется, начал привыкать к Восточной Европе.

Краем глаза я заметил, как небо полоснули световые столбы – громыхающий трактор с прицепом подкатил к берегу затоки. Включённые фары выхватили из темноты фигурки людей и то что осталось от Умбра: хорошо освещённый участок хребта и изогнутые корабельные рёбра. Почти нетронутой возвышалась одна голова, могучая и твёрдая, более похожая на посмертную маску с лица умершей рыбы. Ещё недавно, несколько часов назад, живой и наводящий ужас сом окаменел. Суетящиеся вокруг него царёчки природы испытывали последний и неподдельный восторг. Они вернули себе то, что принадлежало им по праву рождения, они отмстили рыбе за свой маленький человеческий страх. Всё вернулось на круги своя, поколебленные устои были вновь утверждены. От прошлого смятения, словно памятник, осталась только эта куча белых костей. Всё что не обобрал человек, обглодают собаки и доклюют негордые птицы.

Женщины усердно подтягивали мешки к трактору. Помогая друг другу, они грузили их на прицеп, потом взбирались сами и, усевшись каждая на свои мешки, оживлённо ждали когда транспорт дёрнется в обратный путь. Среди них где-то там в общей расшумевшейся куче, сидя на своих безобразных мокрых мешках, находилась и Валерия. Я не мог разглядеть её с такого расстояния: в толстых душегрейках и в широких ватных штанах все бабы были одинаковыми. Это были схематичные женщины, женщины в общих чертах, потерявшие свою индивидуальность, представительницы своего пола – целый прицеп некрасивых, туго спелёнутых, женских символов.

Песня захлебнулась, умолкла, как будто кто-то пресёк её единым махом. Оглушительно застрекотавший трактор, резко рванулся с места. Бабы опасно дёрнулись на своих мешках, чуть не повыпадав за борт. Сопровождаемые грохотом, они уплывали в темноту всё более и более абстрактные. Прощай Валерия – типичная тёлочка Восточной Европы, неумытая, во всём ограниченная бабёнка. Нам никогда не воплотится в действительных мужчину и женщину, ты для меня навсегда останешься только символом. Железный прицеп, подпрыгивая на ухабах, увозил от меня твою плоть и кровь.

Я почувствовал дикое опустошение, как после полового акта. Я чертовски устал и кажется вздремнул, ненадолго, но достаточно чтобы увидеть сон. Мне приснился конопатый рай детства. После того что я здесь увидел и пережил, у меня больше не было сомнений в божественном происхождении своего детства. Более того: это был стопроцентно западноевропейский рай. Рай сопливый, ухоженный и подловатый, но всё равно это был он – Рай. Тот рай, который я уже никогда не забуду, и не в последнюю очередь именно благодаря его слащавости и тщательно скрываемому двоедушию. Я узнал его по родимым пятнам на тающих девичьих бедрах, словно обсыпанных изюмом. Наверное другого рая не бывает. Не бывает рая честного, бескомпромиссного и прямого, как удар в нос. И счастливой жизни тоже не бывает, не бывает её честной, без уловок, без двурушничества и гнильцы. Такую её я и застал во сне – раздетую и пустую, но даже без трусов она величественно соблюдала этикет.

Я увидел её мельком, словно из окна пролетающего поезда: дивные ландшафты, полные цветов и запаха влюблённых. И даже во сне я узнал этот рельеф, эти до боли знаковые изгибы местности на которых я провёл розовые годы детства. И я тоже пах, как любовник, я и был любовником, маленьким любовником мира, и моя маленькая промежность благоухала всеми ароматам злачного Парижа. Меня любили все и я любил всех и природу и людей и вещи. Я прожил своё детство, словно на груди у женщины – упитанный божественный младенец, откормленный рафаэлевской Мадонной. Меня ласкали, меня лелеяли, обсыпали иезуитскими подарками, подтирали мне жопу, Бог ни на минуту не оставлял меня без внимания. Я жил в леденцовом дворце среди мармеладок и похожих на какашки шоколадных конфет. Мир лобызал меня в темечко, а я бросался зефиром, надувал молочные губки и вредничал. Я был недоволен, я был всегда недоволен, самовлюблённый сукин сын, маленький эгоистичный жигало. Плевать я хотел на рай и на старых пердунов меня содержащих. В своём самомнении мне хотелось большего, мне казалось, я его заслуживаю, я только тем и был занят, что искал от добра добра. Я искал приключений на свой зад, набивался на неприятности, по чём зря испытывал судьбу и вот я здесь. Пора взрослеть. Мир от меня отвернулся, география мне изменила, но я сам во всём виноват. Я сам попросился вон из Западной Европы, я вёл себя неподобающим образом, не соблюдал дресс-код, я, видите ли, зажрался и меня с удовольствием отпустили – на вольные хлеба, на все четыре стороны. Брошенный, изнеженный любовничек, баловень географии. Мне очень толерантно дали понять, что изгнали из рая.

Да, пора взрослеть, больше никто не будет подтирать тебе зад – аминь. Питер бесцеремонно растолкал моё сновидение. «Вставай, а то замёрзнешь»; сказал оно коронную фразу всех кто расшевеливает спящих. Я вышел из дремоты, словно прорвал радужные стенки мыльного пузыря, и сразу почувствовал, что оказался в ином бытии. Здесь было черно и холодно. Чёрт, как здесь холодно и как я только исхитрился заснуть на таком собачьем холоде. В мокрой одежде на рьяном ночном сквозняке я почти окоченел.

– На, одевай сапоги – простудишься – участливо сказал Питер и бросил мне принесённые гамнодавы.

– Ну и холодрыга – надев шерстяные носки, я быстро окунул ноги в волглую обувь. Не могу сказать, что мне стало сразу теплее: внутри кирзаков было влажно и паскудно, как и снаружи – они порядком отсырели.

– Ну вот, теперь можно идти – уха поспевает.

– Какая ещё уха? – вяло поинтересовался я – вы хоть рыбу помыли?

– А зачем? Она прямо в ухе и отмоется – живенько пошутил Питер и тут же добавил, – мыли, мыли и постирали и выгладили тоже. Вот только почистить забыли. Пошли.

Он оскалил свои зубы в жёлтой улыбке. Это же надо: он оскалил свои зубы в жёлтой улыбке, совсем как тогда под сенью летающей тарелки в обществе оживших мертвецов. Судя по всему, у него было хорошее настроение. Две шутке подряд – Для Питера это был уже перебор. Второй раз за всё то время, что я находился в Восточное Европе, он обнаружил весёлое расположение духа. А Питер оказывается юморист.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю