Текст книги "Ключ от берлинской квартиры"
Автор книги: Олег Моисеев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Олег Моисеев
Ключ от берлинской квартиры
Памяти дорогой матери, верного, незабвенного друга
КЛЮЧ ОТ БЕРЛИНСКОЙ КВАРТИРЫ
Добро вспомянется, лихо не забудется
Ни одному литератору не угнаться за жизнью, – столько в ней диковинных и порой фантастических поворотов человеческих судеб, событий и неожиданностей.
Как стремительная горная река, мчащаяся в долины, круша все на своем пути, жизнь жестоко била Николая Кюнга. Но даже эти невзгоды не сломили упорного советского человека.
Это повесть о школьном учителе, коммунисте, председателе секции бывших военнопленных Советского комитета ветеранов войны, настоящем человеке.
* * *
В подмосковном поселке Щербинка на тихой улочке стоит белый домик. Сложен он в «четыре руки» преподавателями местной восьмилетней школы Николаем Федоровичем Кюнгом и его женой.
В одной из трех комнат этого дома я обратил внимание на удивительную вещь: рядом с книжным шкафом висит на стене малиновая подушечка, какие обычно употребляют женщины для иголок. На ней белым шелком вышито «Meine Liebe» [1] [1] Моя любовь, (немецк.)
[Закрыть] и приколот дверной ключ необычной формы. Увидев мой вопросительный взгляд, Николай Федорович пояснил:
– Ключ от берлинской квартиры. Мне он дорог, может быть, больше, нежели русскому полководцу, получившему ключ от столицы Германии в 1760 году: корпусному генералу Чернышеву его подносили побежденные, а мне – друг-немец. Этот ключ для меня тоже награда, как и орден, который вручили в Кремле за подпольную борьбу в Бухенвальде, или медаль, которой меня удостоило правительство ГДР. А подушку вышивала Лизелотта, супруга Роберта Зиверта.
Носильщик на аэродроме
На аэродром Шенефельд самолет прибыл точно, секунда в секунду. После обычных таможенных формальностей носильщики взяли вещи прибывших и понесли их через аэровокзал к стоянке автобусов и такси. Чемодан Кюнга оказался у рослого носильщика в темно-синей фуражке с лаковым козырьком.
Что-то знакомое показалось в нем. И веснушчатое лицо, и кустистые рыжие брови. Сейчас они были уже наполовину седые. Но Кюнгу подумалось, что видел он их когда-то именно рыжими. Человек чуть-чуть припадал на левую ногу, почти незаметно для взора.
Оплатив услугу носильщика, Кюнг предложил ему закурить. «О, руссише сигаретен!» – воскликнул носильщик. И все сразу встало на свое место. Измокшая папироска «Беломор», завалявшаяся в нагрудном кармане и сломанная пополам, и умирающий под порывом ветра огонек зажигалки, и горько-сладкая затяжка прелым табаком. Что может быть стремительнее человеческой мысли? Менее чем за полчаса, пока ехал Кюнг от Шенефельда до отеля в Берлине, ему очень многое вспомнилось. И Кюнг пожалел, что не успел пожать носильщику руку. А было за что.
Впрочем, может быть, и хорошо, что так быстро хлопнула дверца и автомашина тотчас рванулась с места. Кто знает, как отнесся бы к словам Кюнга носильщик? Возможно, с опасением. А это было бы огорчительно. Нет, он ничего не имел против этого человека в фуражке с высокой тульей и лаковым козырьком.
…Все это уже давно позади. И оборона валов Брестской крепости, где бывший учитель, (призванный еще до войны в армию и ставший замполитом полковой школы, бок о бок с курсантами сражался до последнего патрона. И густые леса, по которым с уцелевшими товарищами пробирался на восток, к своим. И радостная встреча с ними.
А вот он уже комиссар артбатареи, которая под Лоевом обороняет позицию от неприятельских танков. И прикрывший носовым платком рану в груди командир. И платок, ставший красным, как знамя. И люди, вместе с ним, Кюнгом, раненным в ногу, вытаскивающие на себе два орудия. И кони, честно отслужившие свою службу на бранном поле. Все позади.
И снова леса. Тишина осенних лесов в первый год Великой Отечественной войны. Вдали глухие раскаты: то ли гром, то ли залпы пушек, то ли морской прибой у Ялтинской набережной. Но это тоже позади.
Закапывают орудия, загнав в стволы дышла, унося с собой в подсумках снятые прицелы и оглядываясь на кресты, поставленные на месте захоронения орудий. Может быть, потом, да не «может быть», а наверняка (как только посмела возникнуть предательская мысль: «может быть»), да-да, непременно по этим приметным следам наши найдут пушки.
А вот у леса на проселочную дорогу неожиданно выкатывается из-за поворота тупорылый грузовик, полный немецких солдат. Скрежещут тормоза. Сидящий в кабине приказывает двоим гренадерам отконвоировать до сборного пункта четырех безоружных, изголодавшихся артиллеристов. Кюнг бредет позади. Гитлеровец замыкает колонну.
Кюнг шарит в карманах своей отсыревшей от дождей гимнастерки. Он вынимает прелую сломанную пополам папиросу «Беломор». «О, руссише сигаретен!» – с неповторимой интонацией произносит гренадер и тянется к раскрытой ладони пленного. Но, к удивлению, берет лишь половинку. Огонек зажигалки вспыхивает перед лицом и мечется от ветра, но Николай Федорович успевает закурить. Так он бредет в плен…
Интересно, понял бы носильщик, как двадцать лет назад у одного русского пленного возбудил уверенность, что не все, кто шел против нас,– палачи и душегубы?
– Ваша гостиница, – произносит шофер, останавливая машину у дома близ здания советского посольства на Тельман-плац.
– Аллес ист форан, – все еще впереди,– неожиданно слышит шофер голос машинально расплачивающегося пассажира. И сидящему за рулем кажется, что фраза эта произнесена без всякого смысла, ни с того, ни с сего.
Откуда берлинскому водителю знать ход мыслей московского гостя?
Ария князя
В Большом театре давали «Князя Игоря». Николай Федорович Кюнг этой оперы дотоле в Москве не слышал. После войны он приехал по делам в столицу и вот попал в театр.
Все отошло на задний план. Музыка заполнила сознание зрителя. Перед глазами развертываются картины одна красочнее другой: половецкий лагерь, ханские танцовщицы, профиль луны с волчьим оскалом резко освещает палатку, из которой выходит Игорь.
О дайте, дайте мне свободу!
Я свой позор сумею искупить!
Звучит голос певца. Кюнг прикрывает веки. Музыка будто бы издалека доносится до него, и сквозь закрытые веки он видит колючую проволоку лагеря Якобшталь, мечущихся в горячке сыпнотифозных узников, себя самого в их числе и точно такую же ощерившуюся пасть луны.
Сколько их выжило тогда из многих тысяч? Сотни или только десятки? А потом лагерь в Бельгии, в провинции Лимбург, ежедневная двенадцатичасовая работа в угольных забоях.
Кюнг, Иван Мокан, Иван Судак, узбекский артист Галилей Искалиев организуют саботаж на шахтах. Как можно меньше добывать угля. К этому они призывают и других таких же пленных, как сами. Организаторы еще не усвоили суровой истины, что не все попавшие в плен остались такими, как они сами.
Пожар в силах испепелить здание, но не мечту его строителя.
Кюнг, Мокан, Искалиев не думали, что им еще доведется столкнуться с теми, которые предадут их за лишнюю порцию лагерной похлебки или пачку сигарет.
Клинок оттачивается не только на точиле. Незаменимым горнилом служит для него бой. Только легковерные и трусы не знают, что не тупится, а острее становится оружие в схватке.
На шахте работали и бельгийцы. Горняк Анри передавал Кюнгу услышанные им по радио сводки союзного командования, и Николай Федорович писал листовки о наступлении советских войск. Писал в матерчатых перчатках, не притрагиваясь рукой к бумаге. Ищи потом следы на ней, фашистский легавый, дознавайся, кто именно держал листок и огрызок карандаша.
Однажды пожилой лысый пленный с неимоверно большой, похожей на гриб родинкой на ухе, взяв у Ивана Судака листовку, сказал:
– Дозволь, дружок, показать в своем бараке.
Эх, Иван, Иван, лучше бы тебе прикинуться в то утро больным, не встречаться с тем лысым. Где гниют твои кости, Иван, светлая твоя душа?
А наутро, когда узнали, что Судака уже нет среди работавших в забое, один из видевших, как передавал он листовку, показал глазами Кюнгу на лысого.
– В шурф! – коротко шепнул Кюнг. Лысый бормотал что-то бессвязное, когда его волокли к шахтному стволу, под которым на двадцатиметровой глубине находился выработанный забой. Крик летящего в заброшенный забой поглотила бездна.
– Амен,– произнес католик Анри, брезгливо вытирая руки о брезентовую спецовку.
На другой день Кюнга, Искалиева, Мокана и еще некоторых заключенных вызвал комендант. Предложил сознаться в убийстве русского пленного. Все они твердо стояли на одном: сам сорвался и упал в шурф.
Их били и вновь допрашивали, но они лишь повторяли свои показания. Тогда их отправили во Франкфурт-на-Майне. За дело взялось гестапо. Каждое утро в тюрьму приезжал очень корректный следователь. Перед началом допроса он предлагал арестованным сигару. Не притрагивался к ним даже и пальцем, но после безуспешных бесед отправлял их в карцер. Раздетых донага, их бросали в одиночки на цементный пол. Ни койки, ни света, ни пищи, ни воды. Наутро все повторялось: любезное лицо следователя с погонами капитана, сигара, стакан так называемого кофе, ломоть эрзац-хлеба, чайная ложка мармелада.
Неожиданно в один из тех дней каждый поочередно увидел в комнате следователя Алешку, безбрового детину, военнопленного, работавшего с ними на шахте. О нем знали, что до войны он неоднократно отбывал наказания за уголовные преступления, потом по мобилизации был призван в армию и контуженным попал в плен. Собственно, о контузии рассказывал он сам. Пленные полагали, что он сдался преднамеренно.
В Лимбургском лагере, на шахте, Алешка работал исправно, выполнял урок, но ни с кем не общался.
Когда Кюнг и другие встретились с ним на очной ставке у следователя, то решили, что именно он предал их.
– Знайте, это я убил гада, из-за которого вас схватили,– выкрикивал им Алексей,– он, паразит, врал на вас.
«Благовоспитанный» следователь отворачивался, когда надзиратели били пленного резиновыми палками; Алешка не отступал от своих слов.
Уже потом стало известно, что, находясь за выступом забоя, он заметил, как гитлеровец о чем-то шептался с пленным Мустафой, полагая, что кроме них никого тут нет. Алексей на другой день поймал Мустафу в уборной и, приставив к горлу кусок наточенной железки, потребовал признания.
– Ведь они ж большевики, шайтан их возьми, – сказал Мустафа, думая, что Алексей шутит: уж от кого другого, а от вора-рецидивиста он всерьез этого не ожидал.
Дикий крик, донесшийся из уборной, переполошил охрану. Она бросилась туда. На полу лежал окровавленный пленный с перерезанным горлом, а другой своими дюжими руками рвал оконную решетку. Пока на него надевали кандалы, он своим самодельным ножом заколол еще двоих.
Последний допрос. После него в ту же ночь всем пленным, доставленным в гестапо с бельгийских шахт, объявили о вечной каторге в Бухенвальде. Искалиев, собрав последние силы, добрался до высокого окошка, вцепился в переплет решетки и запел своим прекрасным баритоном: «О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить»…
По окну стали стрелять. Он пел. В камеру ворвались. Он пел. Град ударов посыпался на него. Но певец пел бессмертную арию…
– Вам плохо? Вы очень бледны,– услышал вдруг Кюнг чей-то голос.
Он очнулся, посмотрел на участливого соседа.
В зрительном зале празднично сверкала люстра. Кругом веселые лица. Шум, говор. Значит, антракт…
– Нет, ничего, товарищ полковник, мне хорошо. Сейчас совсем хорошо…
Экзамен
На четвертом курсе заочного отделения МГУ шел экзамен по немецкому языку. Преподавательница вручила студенту изданную в ГДР книгу Отто Винцера: «12 лет борьбы против фашизма и войны» и предложила перевести с листа главу: «Героическая борьба нелегальных коммунистов для спасения нации».
Студент начал: «22 июня 1941 года Гитлер своим вероломным нападением на Советский Союз совершил тягчайшее преступление против немецкого народа и принес величайшее несчастье Германии»…
– Знаете, – вдруг обратился по-немецки студент к учительнице, прерывая перевод, – может быть, это нарушит принятый порядок экзамена, но вам ведь важно уяснить, насколько преподаваемый язык я усвоил. Если вы разрешите, я расскажу вам на немецком языке нечто, имеющее прямое отношение к героической нелегальной борьбе немецких коммунистов.
Несколько озадаченная преподавательница кивнула в знак согласия.
– Не мне вам говорить, где находится прелестный немецкий город Веймар – родина Гёте. Гетес хаймат. По преданию, в нескольких километрах от него, на горе Эттерсберг, в буковом лесу великий Вольфганг писал своего «Фауста», а гениальный Лист обдумывал музыку. Нацисты создали там самый страшный из концлагерей: Бухенвальд – лагерь смерти. Фюнфциг таузенд гефлинген. Пятьдесят тысяч заключенных. Наличный состав ежедневно пополнялся. Расстреливали. Вешали. Травили собаками. Жгли в крематориях. Но число заключенных оставалось неизменным: не было вечера, чтобы к вокзалу Бухенвальда не прибывал новый состав.
– Лагерь представлял собой город из множества бараков, в центре которого аппельплац с виселицей, – продолжал студент. – А вокруг в несколько рядов колючая проволока, по которой пропущен ток высокого напряжения, и сторожевые вышки с прожекторами и пулеметами.
В этом лагере действовало интернациональное антифашистское подполье, в руководство которого входили русские, чехи, поляки, французы, немцы и люди других национальностей, а возглавляли подполье немецкие коммунисты.
Сколько людей спасли подпольщики! Сколько навредили они врагу на оружейных предприятиях лагеря! А 11 апреля 1945 года заключенные восстали, уничтожили эсэсовскую охрану, вырвались из-за колючей проволоки и приняли участие в освобождении Веймара.
– Если б вы только знали,– говорил студент,– как чутко относились к русским заключенные немецкие коммунисты, верные учению Ленина. Все это поддерживало наши силы. В главе, которую вы задали мне переводить, приведен напечатанный на машинке русский текст обращения немецких коммунистов к красноармейцам и остарбейтерам, то есть угнанным на каторжные работы мирным жителям Украины, России, Белоруссии. Если разрешите, я прочту наизусть его заключительные строки. Признаюсь, я давно так не волновался, как сейчас… «Гордясь нашим классом, мы, рабочие Германии, удивляемся успехам и твердости русского народа. Шлем особенный поклон вам, пленным красноармейцам и восточным рабочим и работницам»… Через день после убийства Тельмана в Бухенвальде, в подвале складского помещения лагеря собралось несколько десятков человек разных национальностей. Все, кого вызвали туда немецкие коммунисты, увидели висевшую на стене простыню, на которой художник углем изобразил открытое, мужественное лицо вождя рабочего класса Германии. Простыню обрамлял траурный креп. Прикрытые красными платками карманные фонарики бросали па портрет пурпурный отблеск. Все присутствующие сердцем понимали, ви эр либ вар, как дорог немцам Эрнст,
Несколько проникновенных слов о Тельмане, о его революционной борьбе сказал Роберт Зиверт, затем решили провести такие же короткие митинги по баракам… А потом без слов, шепотом пели «Интернационал»…
Студент помолчал, вытер тыльной стороной ладони лоб, смущенно улыбнулся.
– У вас, Кюнг, тюрингский диалект,– сказала преподавательница.– Дайте зачетную книжку. Вы выдержали экзамен.
– Да, друзья говорят, я его выдержал,– согласился заочник.– А что до произношения, Эмма Павловна, Бухенвальд-то в Тюрингии!
Плен – тоже война
Эти слова генерала Карбышева, произнесенные им в Освенцимском лагере, дошли и до Бухенвальда. Их напомнил Кюнгу тот, кто назначил ему встречу. Весь лагерь был окутан предвечерней туманной мглой, медленно опускавшейся с вершин Эттерсберга. В узкой улочке, рядом с больницей, росли две березки-сестрички, как их звали. Два молодые, друг к другу прижавшиеся деревца, хилые, как и люди по эту сторону проволочных заграждений.
Кюнг – политический заключенный, одетый в полосатый костюм каторжника,– не знал этого сухощавого военнопленного с расстегнутым воротом гимнастерки, в наброшенной на плечи порванной шинели. Но как бы ни был тот бледен и слаб (разговаривая, он стоял, прислонившись к дереву), по энергичным чертам лица нельзя было не угадать в нем волевого, большой душевной силы человека, Кюнгу з тот вечер стало известно только имя собеседника – Николай. О том, что он в прошлом пограничник, сержант Симаков, а теперь служитель лагерной больницы и, главное, руководитель русского подпольного центра, узнал он намного позднее.
У подпольщиков во всех концлагерях существовал закон: ничего не спрашивать. Кто слишком интересовался подробностями, тот всегда вызывал подозрение: не провокатор ли?
Верно, что у доброй молвы быстрая поступь. Кюнг еще не прибыл из франкфуртского гестапо в Бухенвальд, а об этом смельчаке, не утратившем и в плену достоинства советского человека, уже сообщили немецкому подпольному центру лагеря. Лагерный центр был связан с руководством германской компартии.
Под сестричками-березками вскоре Кюнг и услыхал слова собеседника: «Плен – тоже война». – «Пленный – это взятый в неволю разбоем, раб, холоп, невольник,– возразил Кюнг,– но мы еще в первом классе учили детей писать «Мы не рабы». Значит, я не раб, хотя в плену. Я был и остался солдатом».
– Ну, вот и хорошо,– просто сказал Симаков,– договорились, будем работать вместе.
Более двадцати лет прошло с того дня, когда он произнес эту фразу, непостижимо сложную для восприятия в таком месте, как лагерь смерти. Но она и сейчас звучит в ушах Кюнга.
– Героический парень,– подумал тогда он о Симакове. А у Симакова, как потом он признавался, такое же точно мнение сложилось о Кюнге. На Кюнга возложили сложнейшую обязанность: возглавить отдел безопасности, то есть бороться с провокаторами, изменниками, доносчиками.
В скором времени у Кюнга везде появились преданные люди: в бараках, в ревире и в рабочих командах. И даже в главной штрайбштубе. Надо спасти от казни хорошего человека (и приговор тоже узнавался заранее), ему от умершего в больнице перешивали номер и под чужой фамилией отправляли с первым же транспортом в другой лагерь. А тот, кого гитлеровцы хотели уничтожить, уже числился скоропостижно скончавшимся. Все эти операции выполняли люди Кюнга.
Командование лагеря получило из Берлина, от второго отдела гиммлеровской канцелярии шифровку: «Ликвидировать польских детей моложе десяти лет». Польские дети находились в одном блоке с русскими. Их безопасностью ведал русский центр. В течение ночи маленьким полякам сменили винкеля-треугольники, нашитые над нагрудным номером и пришили буквы «Р» вместо «П». В шрайбштубе в это время старые карточки заменили новыми.
Когда лагерное начальство собралось приступить к выполнению приказа, то польских детей моложе десяти лет по спискам не оказалось.
Самой главной задачей было обнаруживать и обезвреживать скрытого врага, который из-за трусости, корысти или звериной ненависти ко всему советскому шел на гнусное предательство. Незавидная участь ждала его.
Не сразу удалось определить роль военнопленного Николая Глинского. Однако дознались, что по заданию эсэсовцев он создал шпионское гнездо среди заключенных Бухенвальда. Сколько жен оставил вдовами Глинский, сколько детей осиротил. Сколько добрых людей погибло из-за Глинского…
Когда отдел безопасности доподлинно выяснил характер его деятельности и доложил об этом руководителю русского подполья, тот попросил интернациональный центр утвердить решение о применении казни. Центр, ознакомившись с фактами, единогласно решил: «Применить»…
Глинского после вечерней поверки вызвал из барака «лагершутц» – полицейский из числа заключенных. Потом никто не мог установить, кто именно вызвал его. Наутро Глинского нашли мертвым в противоположном конце лагеря. Труп вскрыли. Врачи констатировали паралич сердца.
Судебно-медицинская практика знает, что параличи миокарда можно вызвать искусственно. Однако столь глубоких научных исследований в лагере, понятно, не проводилось. И так было видно, что на трупе нет ни ссадин, ни царапин, ни следов борьбы.
Осужденный предатель выслушал приговор «Именем советского народа». Лишенный возможности сопротивляться, кричать, звать на помощь, он подыхал, зная за что. И мстителями были тоже люди Кюнга.
Школа
На окраине подмосковного поселка Щербинка в сосновом бору стоит двухэтажный деревянный дом, в котором разместилась восьмилетняя школа № 3 Подольского района. Рядом совсем недавно выросло большое, каменное здание.
В нем и встретил я Николая Кюнга вместе с директором Бауловым. Они ходили по классам, залам и служебным комнатам, придирчиво ко всему присматриваясь, указывая прорабу на недоделки. Улучив минуту, когда Кюнг поднялся на третий этаж, я сказал Василию Григорьевичу Баулову, что хотел бы узнать его мнение о заведующем учебной частью.
– Если охарактеризовать его коротко н вместе с тем всеобъемлюще, – ответил директор,– «штурмовик». Сам я служил в военной авиации и потому вкладываю з это слово определенный смысл. Матушка-пехота не жаловалась, когда ее прикрывали штурмовики. Не в обиде на нее были и другие роды войск. Под опекой такого завуча, как Кюнг, и наш коллектив – и ученики, и учителя – чувствует себя уверенно. Школа в районе не на плохом счету и, мне думается, в этом заслуга в первую очередь завуча. Настоящим педагогом надо, говорят, родиться. Эта профессия требует призвания. В толковом словаре синоним слова «учитель» – наставник. Николай Федорович Кюнг – настоящий наставник.
Затем я беседовал с педагогами, секретарем партийной организации об учителе, заведующем учебной частью, заместителе секретаря школьной парторганизации Кюнге, и передо мною невольно возникал образ бухенвальдского учителя Кюнга, о котором я был наслышан и раньше от других узников лагеря.
Я не оговорился, нет-нет. Именно бухенвальдский. Ведь там для заключенных русских детей подполье создало нелегальную школу. Как уместно тут звучит пояснение к определению школы: «Всякое положение человека, где он волей-неволей приобретает находчивость, опытность и знание»… Волей-неволей.
Старая пословица – «Не учил отец, а дядя не выучит» – никак здесь не подойдет. Учили жизни, стойкости, любви к Родине, а не только чтению и письму, истории и другим предметам, как раз «чужие дяди», у которых билось отцовское сердце – Николай Федорович Кюнг и семидесятипятилетний Никодим Федорович Федосенко из Днепропетровской области…
Штубендисты (служители барака), военнопленные по очереди дежурили во время уроков у входа. При появлении блокфюрера – старшего по блоку – подавался сигнал; тетради, карандаши, заботливо достававшиеся со склада, и невесть как попавшие в лагерь учебники моментально прятались. Под ближайший набитый сенной трухой матрац укладывалась и покрашенная в черный цвет фанерная «классная» доска.
Все это я знал еще до знакомства с Кюнгом.
Слушая рассказы педагогов о их сотоварище Кюнге, я через окно поглядывал в лес, на резвящихся во время перемены старшеклассников. Но ведь и тот, о ком я подумал в это время, мог бы учиться в настоящей школе, если бы не навязанная Гитлером война, если б его четырнадцатилетним мальчуганом не отправили фашисты на каторгу, где он пробыл свыше двух лет за то, что с кухонным ножом в руках бросился на немцев, пытавшихся надругаться над матерью.
Как его звали?…
Это был очень замкнутый парень. Не по годам высокий. Глаза у него казались совсем безразличными. В них только иногда, как в догорающем костре, вспыхивали тлеющие огоньки, которые говорили, что пламени еще дано разгореться.
Так какова же была его настоящая фамилия? До Бухенвальда он прошел несколько лагерей, бежал, а такие – ни взрослые, ни подростки – никогда не назывались настоящим именем.
Да и историей своей жизни он поделился в Бухенвальде лишь с Кюнгом после одного из уроков, на котором Николай Федорович читал наизусть отрывки из «Чапаева».
– Моего отца, который погиб в первый день войны, тоже звали Василий Иванович,– сказал он, провожая учителя до выхода, и неожиданно зарыдал.
И о том, что жили они на границе, и о том, какая красивая была у него мамка, как любила его, и об остальном узнал Кюнг лишь позднее, на дворе у детского блока, находившегося на отшибе. Они сидели на большущем камне, и всхлипывающий Гена, обхватив спину учителя узкой мальчишеской рукой, прижался к нему, как к самому близкому существу на свете.
Гена стал верным соратником Кюнга, передавал нужным людям фразы, понятные только им: «Слыхали, метет, метет на Украине» или: «Табачок, может, где достанете?» Фразы, таившие в себе смысл, не имевший отношения ни к куреву, ни к погоде на Генкиной родине. И ответы – примерно в таком же духе – приносил Кюнгу.
Они потом часто виделись. Николай Федорович много рассказывал о детстве Ленина, о родной стране, о комсомоле, в который, конечно же, Гена вступит тотчас после победы.
– Я по памяти сделаю портрет Ленина. Такой, какой висел в папиной комнате, – пообещал мальчик,
У Геннадия была страсть к рисованию. Однажды, когда Николай Федорович, заболев, лежал в изоляторе, блокфюрер под вечер подкрался к сидевшему на камне мальчику и выхватил из его рук листок из тетради для арифметики. Со странички в клетку смотрел с удивительно мягкой улыбкой Ленин, а на земле валялся остро отточенный огрызок карандаша. Блокфюрер потащил мальчика в политическое отделение – гестаповский филиал в лагере. За это время штубендисты блока сделали все для того, чтобы даже самый тщательный обыск не обнаружил никаких улик. О казни мальчика не узнал даже переводчик, присутствовавший: при допросе политзаключенных – чех, в совершенстве владевший немецким и русским языками. Но о поведении Геннадия он потом доложил своему подпольному центру. Избитого резиновыми дубинками, со связанными назад руками, его впихнули в ящик, задней стенкой которого служили трубы парового отопления и где температура поддерживалась на уровне пятидесяти градусов жары.
Но «камера признаний», как называли садисты этот вид пыток, на этот раз не оправдала своего назначения. Продержав мальчика без воды и еды в ящике двое суток, его выпустили и снова потребовали назвать «подстрекателя», рассказать о порядках в детском блоке.
– Эти порядки завели вы, они вам известны лучше,– хрипел потерявший голос мальчик.– А никаких подстрекателей не знаю.
– Где ты учился? – спрашивал его эсэсовский обер-лейтенант.
– В двух школах,– еле слышно доносилось до переводчика,– дома, на советской стороне, и в бухенвальдской.
Подпольщик-переводчик – и тот ничего не знал о школе, поэтому он, как и гестаповец, понял слова Гены как иронические по отношению ко всему лагерю. А у мальчика, едва стоявшего на ногах, метались искры в черных глазах.
…Когда я смотрел сквозь окно на играющих в лесу школьников, мне подумалось: ученик и учитель достойны друг друга.